[18]! Где ты, магия повседневности? Скорчившийся человечек торгуется с Господом, шлет бесконечные обещания и мольбы вослед уже утвержденному вердикту. Я только салат буду есть! Ниспошли мне понос, если мне дано еще хоть на что-то надеяться! Я и былинки теперь не обижу и жука навозного не раздавлю. Дай мне только частью мира остаться! Если не суждено мне радоваться, глядя на закаты, для кого же они будут полыхать? Мой поезд уйдет. И работа, мне отпущенная, несделанной останется, так и знай. Если сфинктер должен быть монетой, пусть эта монета будет китайской [19]. Почему же это со мной происходит? Смотри, науку на Тебя напущу! Пилюли буду глотать, как глубинные мины забрасывать. Ох, прости меня, извини, только сделай так, чтобы хуже мне не стало. Ничего не помогает, Ты урок мне, должно быть, преподать хочешь? Стоит напрячь человека, сидящего на унитазе, и он от всего отказаться готов. Забери надежды мои, забери соборы, радио отними, работу свою готов отдать Тебе. Как ни трудно с этим расставаться, дерьмо все перевешивает. Да, да, все Тебе отдам и от замыслов своих отрекусь. В рассветном кафельном судилище согбенный над унитазом приносит тысячи клятв. Дай же мне слово молвить! Дай послужить правому делу! Дай тень отбросить! Прошу Тебя, дай испражниться, ибо, порожний, смогу наполниться вновь, и наполнение придет извне, а если извне меня самого, значит, я не одинок! Не вынесу я этого одиночества. Одиночество страшнее всего. Не хочу быть просто звездой угасающей. Прошу Тебя, ниспошли мне голод, тогда знать буду, что еще не умер я, что дано мне еще различить жизнь в каждом дереве, не иссякло любопытство мое к названиям рек, высоте гор, разному написанию этого слова: Текаквита, Тегавита, Тегаквита, Техгакуита, Текакуита, этого чуда, которое так меня завораживает! Не хочу я жить в себе! Обнови жизнь мою. Как можно жить дальше, неся во чреве мерзость вчерашней трапезы? Или это мясо вчерашней бойни так меня наказать хочет? Или меня сглазили жертвы предстоящей кровавой резни, когда еще были живыми? Кухонное убийство! Дахау скотного двора! Нас холят, лелеют и пестуют, чтобы потом съесть! Где она, любовь Господня к миру? Как чудовищна эта система прокорма! Все мы – звери разных обличий в нескончаемой, вечной борьбе! Что же мы выиграли? Люди – нацисты еды! Суть еды – смерть! Кто станет просить прощения у коров? Мы этого не хотели, мы так глубоко не задумывались. Почки есть почки. Это не курятина – это курица. Вы когда-нибудь представляли себе лагеря смерти в подвалах гостиниц? Думали о крови на подушках? О том, чья щетина в зубных щетках топорщится? Все звери едят не ради удовольствия, не ради злата, не ради славы, а ради жизни. По чьей извечной воле? Завтра же начинаю поститься. С меня хватит. Но как же это сделать с набитым брюхом? И не знаю я, обидит Тебя мой пост или обрадует. Ты можешь счесть это за гордыню или трусость. Свою ванную комнату я запомнил навсегда. Эдит блюла ее в идеальной чистоте, я же был существенно менее требователен. Справедливо ли просить приговоренного к смерти следить за чистотой электрического стула? Сейчас у меня в ход идут старые газеты, но, если заслужу, куплю себе туалетной бумаги. Я слово даю лучше следить за туалетом, если Он станет ко мне добрее, я его даже прочистить готов. Но к чему же мне сейчас-то унижаться? Ведь битым машинам никто стекла не протирает. Обещаю: вернусь к старому порядку, когда мое тело снова станет нормально справляться со своими повседневными обязанностями. Помоги мне! Хоть знак какой-нибудь подай. Вот уже пять дней после неизменного утреннего краха моих получасовых усилий я не могу входить в ванную. Зубы не чищу, волосы свалялись. Бриться не могу, с остатками волос расставаться жалко. При вскрытии от меня вонять будет. Уж меня-то, как пить дать, съесть никому не захочется. Как там на улице? Есть ли вообще что-нибудь там, снаружи? Я стал чем-то вроде запертой, омертвевшей, герметичной кунсткамеры собственного аппетита. Вот оно – отчаянное одиночество запора, путь, ведущий к потере мира. И ты уже готов поставить все свое достояние на эту реку, на эту первозданную ванну Катерины Текаквиты, не требуя взамен никаких обещаний.
14
О мире названий, в котором мы живем, Ф. говорил:
– Из всех законов, связывающих нас с прошлым, самыми суровыми являются те, что живут в названиях вещей. Если я сижу в кресле моего деда и смотрю в то же окно, в которое смотрел он, значит, я глубоко врос в этот мир корнями.
Ф. говорил:
– Имена воплощают величие Внешности.
Ф. говорил:
– Наука начинается с обобщенных, грубых названий, она игнорирует частные формы и судьбы многоликих ипостасей красной жизни, нарекая их все именем Розы. При более грубом, практическом взгляде на вещи все цветы выглядят одинаково, как негры или китайцы.
Ф. никогда не умел вовремя остановиться. Его голос беспрестанно и назойливо жужжит у меня в ухе, подобно зажатой в кулаке мухе. Его манера себя держать подавляет меня, как метрополия колонию. В завещании он оставил мне свою комнату в центре города, купленную им фабрику, бревенчатый дом, свою коллекцию мыла, бумаги. Но мне совсем не нравится, как у меня с конца капает. Это уж слишком, Ф.! Я сам должен на себя полагаться. А то, глядишь, так и уши мои скоро совсем прозрачными станут. Ф., почему мне вдруг стало так тебя не хватать? Есть рестораны, куда я не могу больше ходить. Или мне, что, надо стать памятником тебе? В конце-то концов, может, мы вовсе и не были друзьями? Я прекрасно помню тот день, когда ты наконец купил фабрику за восемьсот тысяч долларов и мы шли с тобой по ее неровному дощатому полу, тому самому, который мальчиком ты так часто подметал. Мне показалось, что тогда ты действительно плакал. Мы пришли туда посреди ночи, половина лампочек не горела. Мы брели мимо стоявших рядами швейных машин, закроечных столов, застывших в бездействии гладильных прессов. Нет ничего тише недвижно застывшей фабрики. Время от времени мы пинали сваленные в кучи проволочные плечики или толкали стойки толщиной с виноградную лозу, на которых они висели, и тогда раздавалось странное глухое бренчание, будто сотня утомленных мужчин поигрывала в карманах мелочью; звук был на удивление резкий, казалось, эти люди специально притаились в мрачной тени неподвижных машин в ожидании зарплаты, как банда громил, в любой момент готовых наброситься на Ф. за то, что он лишил их работы. Меня охватил безотчетный страх. Фабрики, как и парки, – места общественного пользования, и трепетное отношение Ф. к своей собственности коробило демократическое сознание. Ф. взял со стола старый тяжелый паровой утюг, прикрепленный к металлической раме уходящим вверх толстым пружинящим тросом. Потом оттянул его в сторону от стола и отпустил, с улыбкой глядя на то, как тяжелая железяка запрыгала вверх и вниз, подобно детскому мячику на резинке, а по стенам заметались тени, как тряпка, которой стирают с классной доски. Внезапно Ф. нажал выключатель, свет замигал, и центральный мотор привел в движение швейные машины. Ф. потянуло толкнуть речь. Он любил разглагольствовать под аккомпанемент механического шума.
– Ларри! – кричал он, двигаясь вдоль пустых скамей. – Ларри! Бен! Дэйв! Я знаю, что вы меня слышите! Бен! Я не забыл твою спину горбатую! Сол! Я сделал, что обещал! Малышка Марджери! Теперь ты можешь съесть свои рваные тапочки! Евреи, евреи, евреи! Спасибо вам!
– Ф., ты мне противен.
– Каждое поколение должно быть благодарно своим евреям, – сказал Ф., отскочив от меня в сторону. – И индейцам. Индейцев надо благодарить за то, что они строили наши мосты и небоскребы. Мир создан из рас, дружок, тебе бы надо это знать. Люди разные! И розы друг от друга отличаются! Ларри! Это я, Ф., мальчик-гой, которому ты столько раз русые волосы ерошил. Я сделал, что так давно обещал тебе в темной кладовке. Она моя! Она наша! Я пляшу на обрезках! Я из нее сделал площадку для игр! Я сюда с другом своим пришел!
Слегка успокоившись, Ф. взял меня за руку и повел на склад. Огромные пустые бобины и цилиндры из картона в полутьме отбрасывали резкие тени, как колонны храма. Респектабельный животный дух шерсти все еще висел в воздухе. Я чувствовал, как ноздри обволакивает запах машинного масла.
На фабрике неустанно вращался приводной ремень, и несколько швейных машин без ниток и шпулек продолжали прошивать воздух. Мы с Ф. стояли совсем рядом друг с другом.
– Значит, тебе кажется, я тебе противен, – сказал Ф.
– Никогда бы не поверил, что ты способен на такую дешевую сентиментальщину. Это ж надо – с призраками еврейскими беседовать!
– Я играл, как обещал когда-то, что буду здесь играть.
– Ты слюни распускал.
– Разве это не отличное местечко? Здесь так спокойно! Мы перенеслись в будущее. Скоро богачи станут строить такие места на своей земле и ходить туда при луне. История свидетельствует, что людям нравится размышлять, бездельничать и заниматься любовью там, где когда-то кипела бурная деятельность.
– Что же ты собираешься со всем этим делать?
– Заглядывать сюда время от времени. Подметать буду иногда. Трахну кого-нибудь на блестящем столе. С машинами играть.
– Ты бы мог стать миллионером. Газеты писали, что ты с блеском проворачиваешь финансовые операции. Должен тебе признаться, за эту сделку тебе можно многое простить из того, что ты за эти годы натворил.
– Тщеславие, дружок! – прокричал Ф. – Я хотел узнать, достанет ли мне сил провернуть это дело. Мне надо было выяснить, даст ли это хоть какое-то удовлетворение. Наперекор всему, что я знал! Ларри думал, у меня кишка тонка, был уверен, что я не потяну. Не верил, что я свое детское обещание выполню! Прошу тебя, никогда не увязывай этот вечер со всем, что я тебе говорил.
– Не кричи, Ф.
– Извини. Я хотел понять, что такое реванш. Я хотел быть американцем. Думал всю свою жизнь с этим вечером связать. Это совсем не то, что имел в виду Ларри.