— Ладно. Так в чем же дело?
Вкратце, но весьма выразительно, Эми рассказала ему о человеке, который терроризировал ее округ в течение двух десятилетий, и о том, что его до сих пор не обнаружили. Затем она описала, как тщательно, по крупицам, составляла историю его преступлений и как долго ей всякий раз приходилось дожидаться результатов анализа ДНК.
— Почему я не слышал об этом? — спросил Берлсон, и его брови слились в одну белую линию.
— Потому что мой начальник боится негативной огласки, которая почти неизбежно возникает вокруг нераскрытых дел, поэтому приказал мне держать все в тайне.
— Понимаю.
— И, честно говоря, я бы не стала обращаться к вам ни по какому другому вопросу, хотя знаю, что дело об этом насильнике почти замято, и я не могу с полным основанием утверждать, что оно приоритетнее других, хотя и немаловажных расследований, которыми вы занимаетесь, — сказала Эми, позволив этому весьма разумному заявлению на секунду повиснуть в воздухе, прежде чем озвучить свои требования. — Но теперь все иначе. У меня есть человек, который удивительно подходит под все смутные описания преступника. А еще у меня есть банка газировки со следами его ДНК. У нас есть ключевое доказательство, чтобы накрыть этого ублюдка, почти не отходя от кассы.
Она пододвинула пакет с банкой спрайта поближе к нему.
— Его почерк вполне очевиден, — сказала она. — Он атакует каждые три-пять месяцев. Прошло четыре месяца со времени последнего нападения. Можно сказать, я играю с огнем.
— И если вам придется ждать пять или шесть месяцев, чтобы получить результаты, он может напасть еще на двух женщин, прежде чем вы сможете обвинить его, — сказал Берлсон.
— А теперь вы цитируете меня. Но — да, каждый упущенный день…
— Понятно, — сказал он, придвигая пакет с банкой к себе. — Посмотрим, что можно сделать.
Глава 21
Я уехала из Университета, полная слепой ярости вперемежку с тотальной депрессией.
Стало очевидно: Бен лгал мне. Уже несколько месяцев. Почти обо всем.
Я припомнила все разговоры, которые казались такими откровенными; весь обман, нагороженный им в попытках убедить меня, что он еще учится в аспирантуре; то, как усердно он продумывал эту грандиозную ложь.
Столь сложная проработка обмана просто потрясла меня. Потому что, когда я спрашивала его, как прошел день, он не просто врал, как дошкольник. Нет, он врал, как олимпийский чемпион по лжи.
Кремер в этом семестре поручил мне отличную группу студентов. Они действительно умеют находить связь между прочитанным в книгах и тем, что говорят им на лекциях.
А потом он немного потолковал о каком-то эзотерическом аспекте историографии, на который они наткнулись по ошибке.
Или как он рассказывал о том, насколько отвратительно подготовлены репетиторами некоторые из его подопечных, которые занимались чем-то, только с виду напоминающим настоящие исследования; как местные школы в течение четырех лет не смогли научить их ничему большему, чем тупо отвечать на вопросы тестов вместо реальной подготовки; как студенты не могли справиться ни с одним вопросом, ответ на который нельзя было найти в «Гугле»…
Я вспоминала сотни таких разговоров, и все они, по-видимому, были враньем. Неужели он выдумывал все это для того, чтобы я испытывала за него гордость? Чтобы поверила, что замужем за подающим надежды молодым ученым? Но если он хотел покончить с наукой, то почему просто не сказал мне? Неужели думал, что я не пойму? Или попытаюсь отговорить его от этого?
А потом возник другой вопрос.
Если Бен не работал в университете, то чем, черт возьми, он вообще занимался?
Единственное, что я знала точно: каждое утро он куда-то отправлялся после моего ухода, его не было, когда я возвращалась после работы с Алексом, и приходил он вечером около половины девятого или девяти. Неужели все это время он бродил где-то рядом, придумывая всю эту страшную чушь, чтобы потом мне ее втюхать? Неужели у него была какая-то странная вторая жизнь, о которой он ни разу не заикнулся мне?
Это ошеломляло. И бесило.
Но больше всего меня ранило — хотите, зовите меня эгоисткой после этого — то, что, оказывается, и моя жизнь тоже была ложью. На протяжении наших отношений, особенно после мучительных последствий изнасилования, Бен был единственным моим якорем, единственным человеком, на которого я всегда могла положиться.
А теперь выяснилось, что «якорь» был насквозь проржавевшим.
Вернувшись в Стонтон, я направилась прямо к магазину нашего провайдера беспроводной связи, где мне бесплатно предоставили двухлетний поддельный айфон, и все же мне по-прежнему казалось, что это больше, чем я могу себе позволить.
Когда я вернулась на парковку, то села в машину и принялась бороться с очередной дилеммой: что же мне делать со вновь обретенным, но таким ужасным знанием? Попытаться противостоять ему? Написать эсэмэс? Позвонить ему и подловить на лжи?
Или подождать, пока он вернется под вечер домой, и сделать это лично?
И что потом? Попытается ли он что-нибудь объяснить? Будет ли мне все равно, отчего все это произошло? Бывают ли такие ошибки, которые невозможно простить?
Какая-то часть меня думала, что это слишком серьезное нарушение доверия, чтобы мы могли продолжать отношения и дальше. Возможно, брак не рухнул бы от одной, непреднамеренной лжи: скажем, от единичного случая неверности, рожденной похотью, алкоголем или глупостью.
Но этот обман представлял собой гораздо большее, ведь он был так тщательно продуман и мой муж так долго был двуличным. Как я теперь могла поверить хоть одному сказанному им предложению?
Другая часть меня понимала, что теперь мне придется столкнуться с более серьезными проблемами. На данный момент мне грозит обвинение в совершении уголовного преступления по двум различным причинам. У меня не было работы, практически не было денег, а шансы хоть как-то разрулить эту ситуацию стремились к нулю. Без Бена я не смогу сохранить дом. Кто знает, смогу ли я хотя бы покупать продукты.
К тому же — и это было важнее всего — мой ребенок сейчас находится в руках Департамента социальных служб, который с гораздо большей вероятностью предоставит его под опеку стабильной семье из двух родителей, нежели отдаст его матери-одиночке, пережившей развод.
Но могу ли я действительно простить Бена только потому, что это было бы целесообразно? Сможет ли человеческое сердце вынести подобное?
Ответов не было. И я сидела на парковке, уставившись на свой новый телефон. С помощью этого орудия я могла бы одним махом уничтожить нашу семью, если бы мне достало смелости им воспользоваться.
Я не стала звонить. Слишком страшно было запустить эту цепь событий.
Потрясенная, пораженная, я в конце концов заставила себя выехать с парковки и вернуться на Деспер Холлоу-роуд.
Когда я вернулась домой, то изо всех сил сопротивлялась желанию забраться под одеяло и умереть — как же мне этого хотелось! — но вместо этого взяла молокоотсос.
Я была почти уверена (или мне только так казалось?), что молока стало меньше. По крайней мере его было не так много, как было раньше.
Когда я покончила с этим, то пролистала текстовые сообщения за последние несколько дней. Некоторые из них были от Маркуса, и каждое последующее было все тревожнее. Я быстро ответила ему, сказав, что потеряла телефон и что в целом все в порядке. Он был настоящим другом, таким, который готов справиться с любой правдой, как бы тяжела она ни была.
Что же до остальных, то я даже не могла в них разобраться. Многие пришли от друзей, которых я давно не видела: со времен работы в «Старбаксе», от знакомых по колледжу, даже по средней школе. Все они, очевидно, видели, как меня показывали по ТВ, и хотели узнать, как я себя чувствую. Некоторые даже осторожно выражали поддержку. Но большинство этих сообщений не отличались разнообразием и сводились примерно к — Эй, как ты там?
И что я должна была отвечать на это?
Было также голосовое сообщение от моего адвоката.
— Миссис Баррик, это Билл Ханиуэлл, — говорил он своим низким, неторопливым голосом. — Я слышал, что вас в итоге выпустили, и это… это очень хорошо. Почему бы вам не позвонить мне, когда будет возможность?
Он так же неторопливо продиктовал свой номер, повторил его и повесил трубку. Перезвонив, я прождала минуты три, а затем услышала, как мистер Ханиуэлл, тяжело дыша, взял трубку. Он рассказал, что мое дело в Службе социального обеспечения продолжается, и ему хотелось объяснить мне дальнейший порядок действий.
Теперь, когда был подписан приказ о принудительном отчуждении, наступил этап предварительного слушания о высылке: обычно его называли пятидневным слушанием, поскольку, согласно требованиям закона, решение по нему должно быть принято в течение пяти рабочих дней с момента, когда ребенок изымался из семьи.
Во время этого слушания мы привели бы формальные возражения против обвинения в жестоком обращении и ненадлежащем отношении, то есть, по сути, пытались отрицать мою вину, хотя в делах об опеке фигурировала иная терминология. Затем адвокат Социальной службы устроил бы допрос свидетелей (скорее всего, единственным свидетелем окажется ведущий это дело соцработник).
Приглашать своих свидетелей нам запретили. По крайней мере до судебного слушания, которое состоится через тридцать дней. Но по крайней мере я смогу рассказать судье всю историю со своей точки зрения.
Мистер Ханиуэлл сделал небольшую паузу, сообщив мне все это, и я воспользовалась представившейся возможностью, чтобы все как следует выяснить.
— В общем, как я уже говорила в суде на днях, наркотики, найденные в моем доме представителями шерифа, не мои, — сказала я. — Клянусь вам, я понятия не имею, откуда они взялись.
Он неуверенно хмыкнул.
— А в вашем доме живет кто-нибудь, кроме вашего мужа?
— Нет, сэр.
— Ну, — сказал он, и вновь это прозвучало как ноу, — тогда, как ваш адвокат, я должен быть честен с вами: вам будет непросто убедить хоть кого-то, что эти наркотики