– Да в какой Москве? Здесь. Я же говорю – бухой на выставку приперся.
– Кто?! Медведев бухой?!!
– Ну, да.
– Какой Медведев?
– Николай.
Забавно, а он, оказывается, на президента подумал.
Эрмитажная сказка
Раз в месяц писатель С. «брал Зимний». Не так, как грубые, пьяные матросы в октябре семнадцатого, а планомерно, раз за разом. Точно входящий в супружескую спальню муж. Каждый раз он брал Эрмитаж с нежностью и упорством, удаляясь затем с чувством исполненного долга. Стены Зимнего дворца давно запомнили странного посетителя, являвшегося регулярно каждый первый четверг и вышагивающего затем по залам главного в Питере музея.
Подобно тому как барон Мюнхгаузен вставал с постели с непременным намерением совершить подвиг, как христиане берут на себя добровольное обязательство читать по главе Евангелия в день, С. добросовестно и обычно в отличном расположении духа в любую погоду, мучаясь от вынужденной человеческой близости в общественном транспорте, заслоняясь рукой от ледяного ветра, перемешанного с дождевыми каплями и осколками зеркала, разбитого троллем, шел к своей цели.
Раз в месяц год за годом он восходил, воспарял по беломраморной лестнице, походя или церемонно здороваясь с беломраморными богинями. Богини тоже были разными. Со многими из них у писателя сложились особенные доверительные отношения. Так что ни богини, ни уважаемый прозаик давно уже не обижались на некоторую разрешенную в среде своих фамильярность.
«Ан не закрыли в этом году окна должным образом, непорядок. Нерадение!» – придирчиво приглядывался к рамам С., трогая большим шероховатым пальцем не тронутые замазкой щели.
«Пустое, – чревовещала белоснежная Ника, – сквозняки и сырость вредят картинам. Да вот еще, возможно, снова простудится бабушка, уже сколько лет греющая стул в углу».
«Бабушка! Да ты, должно быть, выжила из ума, подруга. Слышали! Бабушка. Сразу видно, что создатель не наделил тебя и каплей наблюдательности и ума. Бабушка! Каково?! – весело вступала в спор крутобедрая Мнемозина (откуда она взялась в Эрмитаже, не из Летнего же сада прилетела потолковать о жизненных перипетиях), – бабушка… А вот умеющие мыслить и подмечать детали люди скажут тебе, что еще совсем недавно на этом самом стуле сидела отнюдь не старушка, а похожая на букетик незабудок юная девушка, только-только закончившая искусствоведческое отделение.
Когда ее не станет, когда ссохнется человеческая красота, перетекая в картины и статуи, на месте старой сотрудницы музея, на этом самом стуле, на котором прошла ее жизнь, появится букет незабудок».
«Могу ли я, Ника Аптерос, помнить какую-то девушку, перетекающую в бабушку? Ее красота, молодость и радость рано или поздно перейдут в нас, если только уважаемый сочинитель не сочтет нужным сохранить их в стихотворении или эссе. Ну что? Так и будете любоваться на мраморную, не знающую целлюлита наготу или же напишете пару строк о спящей в углу старушке?»
«Может быть, и напишу, – пожимает С. плечами, – хотя…»
«К чему писать о бренном, когда есть вечное? Ускользающая красота может протечь сквозь пальцы, не оставив и следа воспоминаний. Нет смысла воспевать обыденное и каждодневное – все равно оно исчезнет, обратившись в прах. Останется только…»
Писатель застыл на месте, боясь спугнуть летающий над ним призрак мудрейшей Мнемозины.
«Останется и не канет в Тартар, не достанется мраку, не исчезнет в суете веков то, к чему человек прикладывает частичку своего сердца, – принялась за поучения старая труженица Мойра, – то, во что он верит всей душой. И бабушка-девушка – прекрасна, потому что отдала свою молодость и жизнь Эрмитажу. Умерев, она будет вечно жить в его стенах, пока стоят эти самые стены.
Сохраняют частичку жизни художники и скульпторы, продолжающие жить через свои произведения. Писатель постепенно истончается, списывается как карандаш, переходя в строки. Вензеля, закорючки, строгие компьютерные дорожки – если в них есть душа, то они – суть продолжение жизни, шаг к бессмертию.
Люди привыкли думать о каретах и паланкинах, сандалиях и плащах, об оружии и месте, где можно отдохнуть после работы или долгого пути, об очаге и похлебке. Но кроме вещей необходимых есть и иные, те, что на первый взгляд кажутся ненужными, а на самом деле… Картины и изящные вазы, дорогое оружие и украшения, созданные ювелирами, – все то, что хранит в себе тепло жизни и любви уже после смерти создавших их мастеров, – все это пропуски в вечность.
Стяжая блага от суетного, получишь лишь сиюминутный выигрыш. Халкос – медный грошик. Купишь на них маленький двойной или пирожок с сомнительной начинкой. Проглотишь – и всё.
Служи вечности и воздастся тебе от людей грядущего, верь мне!» – голосила мраморная Мойра, ловко крутя в руках шустрое веретенце с суровой ниткой писательской судьбы.
«Хотя бы шерсть пряла стерва, к зиме дело, – подумал было С., но тут же осекся. По уму для пиита тетка должна была тянуть тонкую шелковую нитку. Для Пушкина шелк – хоть для основного полотна, хоть для вышивки. Для Набокова. … Нет, суровая нитка – стало быть, прочная, грубая, неизящная. Ну да ничего. Протрутся шелк и бархат, батист и вельвет – все что угодно, но суровая нить – в последнюю очередь. А ничего, судьбу мне спрядет старая зануда, полотно соткет, а потом нужно будет непременно проверить, чтобы двойной шов сделала. Главное проследить, а то потом намаешься…».
«Слушай меня, смертный…», – гнула свое Мойра.
«Свои бы мысли все передумать, – отмахнулся писатель, – смертный. Вот именно что смертен! Времени в обрез. И еще столько всего сделать нужно, а она…»
«Не смей отворачиваться от меня – богини судьбы! Ну хотя бы посвящение прими. – Мойре сделалось не по себе оттого, что впервые ею пренебрегли, да еще кто, не какой-нибудь простой пахарь или кузнец, которые и сами, лучше любых богов наперед знают свою судьбу, потому как все судьбы их похожи, точно черенки от лопат, а вроде как вполне приличный, респектабельный дядя, мыслящий, можно сказать, культурный, и вдруг такое. – Ты что же, совсем в судьбу не веришь?»
«Почему не верю? – С. остановился, по привычке зачесывая назад сбритые недели две назад волосы. На стене его двойник повторил жест, тряхнув густой длинной гривой. – Просто, вы же плетете все по старинке, ткете на станках далекого прошлого, кроете по вышедшим из моды лекалам, а мне надо…», – он махнул рукой.
– «Инженер человеческих душ! Ишь ты, – зашипела Горгоной Мойра, – по старым лекалам… видали! Да где же это видано, чтобы смертный избежал участи идти от рождения к смерти, шаг за шагом, от капли, личинки, зародыша, чада – к сокровищнице своей жизни? Чтобы расцвести дивным цветом, сбросив лепестки желаний. И обессиленному, утомленному жизнью и любовью улечься в манящую долгожданным покоем могилку?
У тебя же все не так, все не как у людей. Хочешь начать с середины? Хочешь без проволочек стартовать? Будучи зрелым мужем, начать жить сызнова? Начать от центра, а не от края, как все людишки? Что же, будь по-твоему! – Она захватила кривыми зубами суровую нить и, перекусив ее в двух местах, отбросила в сторону кусок жизни, быстро связав готовые вырваться из ее старческих рук два обрывка. – Итак. Смотри и слушай. Слушай и внимай. Ты родился только сейчас. Сколько тебе? Сорок? Больше? Не перебивай, пока остальные нитки не разорвала да, растерзав, к богам подземным не забросила. Ух, и довел же ты меня! Ох и рассердил. Ты начнешь жизнь с этого дня, начнешь со всем приобретенным ранее опытом, со всеми потерями, невзгодами и болезнями, какие успел набрать.
Сегодня ты пойдешь на старт. И чтобы шел вверх! Хочешь не как все люди, хочешь с середины – будет по-твоему, только уж не плачь. Друг плечо не подставит – нет больше у тебя друзей! Прошлое оторвано и перечеркнуто. За спиною ни крыльев, ни котомки. Ногами, своими ногами по земле-матушке иди. А ну, пшел отсюда! Что сказать нужно?»
– Да пошла ты! – С. досадливо повел плечами. Крыльев действительно не было. А ведь могла, хотя бы ради чистого эксперимента. Богиня… мда.
– Чего-чего?
– Спасибо, – он улыбнулся. И вдруг, резко крутанувшись на месте, вырвал веретено из рук не успевшей отреагировать Мойры. – А вот нить своей собственной судьбы я чур с этого дня плету сам. Поняла? – И С. весело подмигнул судачащим вокруг богиням и пошел своей дорогой.
– Он обязательно вернется через месяц, вот увидите… – засуетилась вокруг обескураженной Мойры старушка-смотрительница. – Он каждый месяц сюда приходит. Помнится, была я девушкой – так он тоже приходил. Суровый такой, серьезный…»
За спиной старушки шумно стрекотали стрекозиные крылья. А на стуле, на котором она привыкла сидеть, лежал букетик незабудок.
Сила искусства
Пригласил как-то Ларионов Четверикова в гости культурно отдохнуть, так сказать, музыку послушать. Музыку – новый концерт «Альфы», правда, Виктор Четвериков сам принес, он тогда в Доме молодежи на дискотеке подрабатывал, отчего всегда мог разжиться интересными записями.
Хорошо сидят. Магнитофон «Юпитер» орет на всю округу песню «Гуляка» – ту, что на слова Сергея Есенина «Отчего прослыл я хулиганом, отчего прослыл я скандалистом», катушки исправно крутятся, дверь на балкон распахнута – слушай народ, не жалко.
Закуски на столе вдоволь, выпивки еще больше. Настроение расчудесное!
И вдруг в проеме балконной двери (восьмой этаж!), за которой лишь черное небо, светящиеся окна да крыши ближайших домов, перед изумленными приятелями… нарисовалась всклокоченная тетка в старом халате и в тапочках на босу ногу.
Одно слово – «допились»: ужасы мерещатся.
Ларионов моргнул и на всякий случай ущипнул себя, прогоняя видение. Но странная баба и не подумала исчезать. А вместо этого нежно улыбнулась ничего не понимающим мужикам и попросила еще раз поставить песню про московского гуляку.
Оказалось, что соседка услышала волшебные строки Есенина и, не выдержав, перелезла через решетку балкона, не убоявшись ни высоты, ни того, что могло ждать ее в соседской квартире.