Ближние подступы — страница 22 из 42

Кто такой? Как сумел убежать? Почему живой?

И в глазах летчика страдание прозревающего: линию отчуждения перейти еще труднее, чем линию огня.

Бежать ему помог лагерный полицай Курганов. Пленных ежедневно отправляли под конвоем на передний край укреплять немецкую оборону. Кого ранят, немцы добивали, и никто не пересчитывал возвратившихся. Курганов предупредил летчика, что ночью на работах поставит его в подходящее место, отвлечет внимание немцев и полицаев. И пусть он уходит обратно к своим <125> Этот случай произошел до того, как мы стали побеждать, когда отступники, предатели, казалось, могли бы прикинуть, что пора искупать вину. Был разгар успешного наступления немцев на юге, судьба нашей родины была в опасности, и здесь у нас, под Ржевом, было крайне напряженно, ждали их удара отсюда на Москву. В этих условиях лицо, устроившее побег пленного летчика, не могло не заинтересовать. Был снаряжен "перебежчик" — молоденький солдат. Ему было задано, оказавшись в лагере, пользуясь доверием (перебежчик) полицаев, колготиться вблизи Курганова, понаблюдать его и, изловчившись, остаться с глазу на глаз с ним, сказать следующее: "Дядя Ваня, армейская разведка вступает с тобой в связь". От летчика было известно: кое-кто из приближенных к Курганову пленных, из тех, что помоложе, зовут его дядя Ваня.

Дошел ли тот "перебежчик", сумел ли выполнить задание — неизвестно. Обратной связи не было. Да и линия фронта стала к тому времени сплошной — не протиснешься.

И вот — сам Курганов. И не с повинной головой, а вроде как свой к своим. В немецкой-то форме?

7

— Что ж такое, по-вашему, был этот Курганов? — спрашиваю через двадцать пять лет военного хирурга Георгия Ивановича Земскова (мы съехались в Ржев на юбилей освобождения города).

Мне бы, наверное, самой и не узнать Георгия Ивановича. У него теперь тучное крестьянское лицо — так бывает, что с возрастом в человеке отчетливо проступает коренное. И весь он раздался вширь. А тогда-то это был высокого роста изможденный человек с заросшим щетиной лицом. По мере того как он приближался, что-то в его облике властно оповещало о мужестве, благородстве, достоинстве.

Это ведь теперь многое известно о сопротивлении в лагерях смерти, а тогда-то и понаслышке мы едва что знали, и чтоб вот так воочию…

Когда Левшин пожелал остаться с Кургановым наедине, я, выйдя на улицу, увидела приближавшегося сюда человека с длиннополом пальто, прихрамывающего. Это был Земсков. Он только-только выбрался из <126> туннеля под водокачкой, где скрывался, бежав из лагеря военнопленных вместе с двумя товарищами — членами созданной им в лагере подпольной группы. Те оба ушли в запасной полк, а Земсков не смог.

— Я поранил ногу, не особо, уже после, когда выбрались мы из туннеля. Мина жахнула неподалеку. Уж не помню, кто указал мне, где штаб. Вот как раз тогда пришкандыбал.

— А вел он себя грубо в лагере? — Я опять о Курганове.

— А как он мог вести себя, по-вашему, ведь если и конспирация… Но это мои соображения, можно сказать, нынешние. Он меня вызвал. Являюсь в землянку: сидит за столом выпивший. Накурено, ничего не видно. Всем, кто был, приказал выйти.

"Что вы хотите, господин начальник?"

"Я хочу, чтобы ты выпил шнапсу. У меня к тебе разговор есть".

"Посмотрите на меня, Иван Григорьевич, я человек истощенный, причем переболевший тифом, я — бессильный человек".

"Пей!" — Курганов взревел, стукнул кулаком по столу.

Я немножко совсем выпил и стал закусывать хлебом с колбасой. Я недоверие к нему имел.

"Когда ты убежишь?"

Это меня испугало. У нас уже решение на этот счет состоялось. Февраль. Уже разгромлены немцы под Сталинградом. Отсюда откачнутся, а лагерь — угонят. Надо уходить.

Говорю ему: "Я за лагерь-то выйти не могу. Снег глубокий вокруг. У меня и в уме нет. Зима. Я после болезни. Погибну".

"Пойдешь к Левшину. Привет, скажешь, от дяди Вани".

"Куда же я пойду? Кто это такие?"

Он стал плакать. Ну, думаю, пьяный. Он лег на стол и уснул.

Я пришел к своим товарищам. Надо уходить. Курганов знает. Кто-то продал.

Курганов плакал. Перепоручал свой привет, не надеясь вырваться. Сам же с немецким комендантом и офицерами гнал военнопленных на запад. Но вот в пути бежал, <127> вернулся. Сам принес привет, свою голову тому самому майору Левшину, к которому поручал Земскову идти с приветом от него.

— Выходит, — сказал Георгий Иванович, — я тогда вошел в дом чуть ли не следом за ним. "Здравствуйте", — отозвался майор, что вел разговор с Кургановым. "Ты чего ж не сказал тогда, что уходишь?" — спросил Курганов. "Я, знаете, Иван Григорьевич, я не должен вам говорить. Я вас знаю как полицая". Он закурил. Он курящий человек.

8

Вскоре тут же после освобождения Ржева направлялась в Москву полуторка за рулонами бумаги, за копиркой, конвертами и всякой канцелярской всячиной, без которой, оказалось, не обходится война. Я попросилась съездить повидаться с родными, только что вернувшимися из Сибири, из эвакуации. Мне разрешили, а точнее — поощрили этой поездкой.

Штаб Западного фронта стоял за Подольском, и с нашего участка войны путь к нему шел через Москву. И уж коль снаряжалась за какой-либо надобностью машина в Москву, что случалось редко, то находились дела, чтоб заодно ей ехать до штаба фронта.

И на этот раз на первом контрольно-пропускном пункте машину задержали, водителю вручено было новое предписание прибыть без задержки в штаб фронта, а на обратном пути взять в Москве груз. И в пустой кузов подсажены двое. Один из них Курганов. Другой — сопровождающий его старшина-сверхсрочник, до войны служил на границе, там принял первый бой. Он не очень молод, но ловкий, веселый, отлично плясавший, если случалось где, под гармонь.

Отъехали порядочно. Стук по крыше кабины "Стой!" Стали, вышли из кабины. Старшина уже спрыгнул. Курганов тяжело спускался из кузова. В немецкой форме, огромный — шарахнешься, увидев.

Вблизи на месте прежних колхозных служб все было покорежено, и старшина послал водителя натаскать сюда кое-какие обломки. Сам от Курганова — ни на шаг.

Сложили сообща костер, плеснули бензина из канистры — огонь занялся.

— Давай сушись, грейся, — старшина Курганову. <128>

Подкатили к костру бревно, уселись. Курганов вытянул ноги к огню. От серых немецких бурок повалил пар.

Мы сидели на бревне, все четверо подряд, молча, без разговоров. Огонь нас сблизил.

Я украдкой взглянула на Курганова. Мне показалось: ему отпущены немереные силы и злость без управы на них — куда заведут. Могут на самое черное дно, а могут взметнуть со дна в злом, по-черному же, разгуле, чтоб без оглядки, без ропота принял он любой удар на грудь себе, смертельный также.

Тарахтел невыключенный мотор. Шофер ерзал, отлучался к машине. Вставал попрыгать на месте старшина, греясь. Кое-когда доносился отдаленный рокот фронта. За костром все терялось вокруг из виду. И подступало чувство отъединенности, затерянности.

* * *

Уже гуще темнело. С размятого большака съехали на проселок, полуторка кувыркалась с боку на бок — как уж их там, в кузове, перекатывало, — водитель, подсвечивая подфарниками, вытянул к селению. Еще держалась вечерняя белесость неба, на его фоне чернели избы. Водитель вышел, стукнул в ставень и, не дожидаясь отзыва, поднялся на крыльцо, взялся за щеколду. Я вошла за ним. В избе на лавках сидели несколько женщин. Искрила лучина.

О этот особый уют вечерних посиделок в войну, когда не привычка, не досуг — стягивала друг к другу вьюга войны, чтоб не поврозь — в куче — терпеть, пережидать. Неспешный разговор о том о сем, короткие, бедные новости, лукавое привычное, а то и скабрезное словцо, смешок и вздохи, тютюканье ребенка, а то и затрещина тому, кто постарше, живое печное тепло, потрескивание лучины — всё, не зная того о себе, наперекор бедствию, скорбям, лихолетью.

* * *

— Переждем у вас ночь, — не спросил, известил водитель; отказов мы не ведали, хоть и далеко фронт передвинулся отсюда, а все подчинены ему.

— Так и напугать недолго. Отвычны. Нас-то военные давно покинули.

Женщины зашевелились, стали поправлять платки на себе, обстреляли ласковыми глазами неказистого малого <129> — водителя, усердствовали: защитнику, мол, завсегда рады, — и меня с любопытством оглядели. А хозяйка, сучившая нить, выжидательно, без радушия что-то соображала, надкусила нитку и так с ниткой в зубах обмерла — в избу старшина пропустил вперед себя Курганова.

Оторопь. Кто-то ахнул:

— Хриц!

— Русский! — хрипло, испитым голосом сказал Курганов.

Половицы под ним оседали — махина, вольно прошел по избе, сел у печки.

Женщины стушевались, еще немного побыли молча… В недоумении гуртом двинулись к двери.

Хозяйка так и не вышла из замешательства. Немудрено. Странная мы были компания.

Водитель забрался спать на полати. Я улеглась на лавке, завернувшись в полушубок. Напротив по ту сторону стола, сидя на лавке, перебывали ночь эти двое. Лучина давно прогорела. На столе в плошке, залитой бензином, зажжен фитиль, дрожащий огонек подсвечивал их снизу.

Я избегала смотреть на посеченное шрамами и в рытвинах, крупное, смуглое лицо Курганова. За Кургановым — обрыв, мрак, какие-то темные вины. Но вот не остался под защитой немцев, бежал, вернулся, пришел сам. Это потом только узнается: посланный им назад к нам с выполненным заданием — с важными для нас разведданными — тот молоденький "перебежчик" не дошел, убит при переходе линии фронта.

Кто и как решит теперь судьбу Курганова? Что перетянет — вина или заслуга? И получит ли он возможность доказать, оправдаться, искупить, наконец?

Зато смотреть на подсвеченное огоньком лицо старшины было успокоительно. Оно у него какое-то опрятное, с общевойсковым, можно сказать, выражением добросовестности и солдатского долга, и черты лица небольшие, как раз в меру, ничего в них затейливого. Растопырив на столе локти, он уперся кулаками в скулы, клевал носом.