– А где он? Я давно его не видел.
– Я – тоже. Ты любишь детей?
– Очень! А почему ты спрашиваешь?
– У меня сын, Сяопин, ему шесть лет, и он остался дома один.
– Так пойдём скорей к нему! Ему же страшно одному!
– Я его уложила спать.
– Всё равно. Проснётся – испугается. Нельзя, чтобы дети пугались.
Это Чаншунь хорошо знал по себе.
Они выбрались из угла, протиснулись между гостей и вышли из комнаты, прихватив одежду. Чаншунь натянул свою рабочую куртку и помог одеться Цзинь.
– У тебя голова замёрзнет, – обеспокоилась она. – На улице метель.
Чаншунь вместо ответа извлёк из кармана куртки вязаный треух и нахлобучил на полуседую голову.
– Кто это тебе связал? – с неожиданной ноткой ревности спросила она.
– Да… одна русская девушка со станции Ашихэ, – небрежно сказал он.
– В тебя все влюбляются. – Цзинь хотела ехидно спросить, а получилось утверждение, да к тому же почти жалобное.
Они уже вышли из общежития, ветер ударил в лицо пригоршнями снежной крупки. Цзинь захлебнулась и закашлялась. Чаншунь обнял её, спрятал мокрое лицо на своей груди, она не отстранилась – наоборот, прильнула к нему и затихла, словно погрузившись в забытьё.
Так они простояли несколько минут, потом Цзинь вздрогнула: «Ой, Сяопин!» – и побежала по засыпанной снегом дорожке.
…Сяопин сладко спал на диванчике. Золотые кудряшки разметались по подушке. Цзинь и Чаншунь сидели прямо на полу, опираясь спинами о край кровати, стоявшей напротив дивана, и смотрели на ребёнка. Молчали. Никто из них не мог сказать, сколько времени это длилось. Потом Чаншунь взял Цзинь за руку, перебрал тонкие пальцы и поцеловал. Она встала и начала стелить постель. Чаншунь тоже встал и стоял, переминаясь, не зная, что дальше делать.
– Раздевайся, – вполголоса сказала Цзинь и вышла из комнаты.
Он стал раздеваться, от волнения путаясь то в рубашке, то в штанах. Когда Цзинь вернулась в шёлковом халатике, расшитом птицами и цветами, он всё ещё оставался полуодетым.
– Ну, что же ты… Не стесняйся… – Она помогла снять нижнюю рубаху, взялась за подштанники, и он дико засмущался.
– Что-нибудь не так? – спросила она, глядя в его вспотевшее лицо.
– Я… у меня… – он чуть не плакал. – Я никогда…
– Это не страшно, – улыбнулась она, быстро избавила его от последней части нижней одежды и сбросила свой халатик.
Он стоял руки по швам и не мог отвести глаз от её сводящей с ума наготы. В комнате висел полумрак: свет приходил сюда от лампы на кухне и рассеивался на мельчайшие частицы; они обволакивали кожу и отражались от неё, отчего тела, казалось, сами светились серебристым светом.
Цзинь обхватила шею Чаншуня тонкими руками, привстала на цыпочки и поцеловала его в губы. Этим простым движением она вернула его в реальный мир: очнувшись, он вздрогнул, неловкие руки сами обняли гибкое женское тело, а губы ответили долгим поцелуем.
– Я тебя ждала, – прошептала она.
– А Дмитрий… – ошеломлённо прошептал он. – Это… нечестно…
– Он не придёт. Он – просто… друг.
Дмитрий действительно не пришёл. Ни Чаншунь, ни тем более Цзинь так и не узнали, что этой ночью он был схвачен полицией и отправлен в Хабаровск, а там окружным судом приговорён к семи годам каторги как активный участник революционных событий.
Татьяна Михайловна умерла тихо, во сне. Еленка утром не услышала обычного звяканья посуды – бабушка Таня всегда готовила что-нибудь на завтрак, – и это её насторожило. Спустившись вниз, она нашла бабушку в постели: старушка лежала на спине, умиротворённо сложив руки поверх лоскутного одеяла. Седые волосы были прибраны под белый платок с печатными цветами.
«Может, спит?» – подумала Еленка.
Она осторожно пощупала лоб и руки бабушки, всё было холодным. Не ледяным, но и неживым.
Еленка тихо заплакала: она любила бабушку Таню. За что – толком и не знала, вернее, не задумывалась, просто любила. Может быть, за уютную домашнюю покладистость: Татьяна Михайловна никогда ни с кем не скандалила, даже не спорила, не в пример, как говорил дед Кузьма, задиристой и горластой подруге, которая могла быть для Еленки второй бабушкой, Любой. Могла быть, но не стала: Еленке и года не было, когда та померла.
Что же теперь делать? Ну, само собой, известить всех Саяпиных. Тятя с Иваном, ну и с дедом Кузьмой тоже, для похорон сладят всё, как положено, об этом можно не заботиться, а что с хозяйством будет? Оно, наверно, перейдёт к Ивану с Настей – у них, вон, уже второй сын народился, надо жить своим домом. А наш с Ванечкой папанька – Еленка горестно вздохнула – всё где-то от полиции бегает, уже больше года на глаза не показывается, завёл, подика, себе какую-нито красаву китайскую…
Еленка глаза прикрыла, и тут на неё словно зейская волна накатила: сквозь ресницы – вверху солнце в полнеба, внизу пески золотые, и Пашка на песке в чём мать родила… Горло перехватило, слёзы полились, и Еленка застонала-завыла в голос:
– Где ж ты, родименький мой, Пашенька однолюбый?!
Не знала она, не ведала, что однолюбый её совсем неподалёку, рукой подать. Сидит он над Амуром на том, на китайском берегу, с нетерпением ждёт конца ледохода, чтобы с помощью Лю Чжэня тайно переправиться на русский берег. Тайно, потому что всё ещё в розыске, но просто сил нет, как хочется увидеть жену и сына, а кроме того – передать бабушке Тане последний привет от дочери Марьяны. Стара бабушка, ох, стара, деда Кузьмы, пожалуй, старее, окочуриться может в любой момент и не порадуется перед могилой. Откуда ж ему знать, что опоздал с приветом?
Слёз по Татьяне Михайловне много не проливали: пожила, и слава Богу! Арина, конечно, промочила похоронный рушник, Настя немного порыдала, и только. Пустил тихую слезу и дед Кузьма, но так, чтобы никто не видел: ушли вместе с бабушкой и его молодые годы. Не знала она, что всю жизнь ей Кузьма Саяпин благодарен был – за встречу в больничке с Любой. Не была бы Люба подругой Танюхе, не заглянула бы в своё время в больничку, и жизнь его сложилась бы совсем по-другому. Не было бы сына Фёдора и внуков-правнуков. Нет, были бы, конечно, однако, совсем другие, не эти, которые к сердцу на веки вечные прикипели.
Проводили новопреставившуюся быстро, благо кладбище рядом и церковь Градо-Благовещенская кладбищенская во имя Вознесения Господня, в которой бабушку отпели, в двух кварталах. Провожающих собралось немного – соседи по улице, человек двадцать, день был тёплый, и на поминках как раз все во дворе Саяпиных уместились. Столы собрали из обоих домов, скамьи заменили плахи из заводни, положенные на табуретки. В общем, в тесноте, да не в обиде. Выпивки дед замастрячил много, закусок Арина с дочерью и невесткой наготовили на полусотню, так что к тому часу, когда апрельские сумерки начали сгущаться, все были пьяны и сыты и расходились по домам тихие и благостные, поминая бабушку Таню добром. И только старая коза Катька криком кричала в своём хлеву, а шестилетний Кузя Саяпин и трёхлетний Ваня Черных говорили, что она плакала настоящими слезами.
– Вот такие слезищи! – сказал Кузя и показал отцу кулачок.
– Я тоже плакал, – сообщил Ваня и показал свой кулачок. – Такими слезищами.
Утром с Амура дул промозглый ветер: льдин на воде было уже немного, но на пологом берегу высились причудливо-угловатые нагромождения полупрозрачных глыб, неохотно отдававших накопленные малоснежной зимой богатства холода. От них и дуло.
Небо было затянуто белёсой мглой, по которой одинокой круглой и такой же белёсой льдиной плыло солнце.
Саяпины и Черныхи общим семейством собрались на завтрак. Настроение было по погоде – сумрачное. Сперва накормили детей и отправили их в «теремок» – играть под присмотром старшего, Кузи. Для оставшихся дед Кузьма достал штоф с вишнёвой наливкой:
– По-ранешному часу, конешно, не положено, однако наливка почти церковная, Татьяна любила к ей анагды прикладываться. Вот и помянем нашу баушку ещё раз.
Он разлил яркую, как кровь, жидкость по стопкам. Мужчины выпили, женщины чуть пригубили.
Помолчали.
– Мне сказать надобно… – произнесла Арина Григорьевна и замолчала.
Все головы повернулись к ней. Она вздохнула, будто набиралась силы и продолжила:
– Маманя будто чуяла, что скоро нас оставит, дала мне наказ про своё наследство.
– А какой может быть наказ? – удивился Фёдор. – Ты – её дочь, Ваня и Еленка – внуки, вот и все дела. Не делить же хозяйство. Не по-казачьи это.
– Ты, Федя, не спеши. Скажу главное: маманя всё своё имущество оставила Еленке.
– Вот те на! – выдохнул Иван. – Сбрендила бабушка! С чего это она?
Настя вскинулась было, чтобы что-то сказать, но взглянула на мужа и промолчала.
Дед Кузьма крякнул и достал трубку. Начал набивать табаком, пальцы его дрожали.
– Ты уверена, что правильно поняла? – спросил Фёдор.
– А чё тут не понять? Сказала, мол, у Вани семья растёт, ему пора свой дом ставить, а Еленка с дитём без мужа…
– Как это без мужа?! – взвилась дочь. – Мой муж не хужей иных!
– Можа, и не хужей, – ответила мать, – однако вечно в бегах и никогда не знаешь, вернётся али нет. А тебе надобно свой дом иметь.
Дед Кузьма раскурил наконец свою трубку и сказал, тяжело роняя слова:
– Не в наших обычаях делить имущество, однако Татьяна не на казачьем базу росла и казачкой так и не стала. Пущай будет по-ейному.
– Дак она и не делит, – заметил Иван. – Не надо возводить напраслину.
– А чё ж наследница скажет? – Фёдор, глядя на отца, тоже начал набивать трубку.
– А то и скажу. Неправильно баушка написала. Нам вобще её имущество не нужно. Паша вернётся – мы в Хабаровск уедем. Я учиться хочу, а то ничё не умею.
– А не вернётся? – спросила Арина. – Кому ты в Хабаровске нужна будешь, да с дитём малым? Учиться она хочет!
– Он вернётся, – всхлипнула Еленка. – Ему без нас жизни нет. Как и нам без него.
Она зарыдала в голос. Дед Кузьма, сидевший к ней ближе всех, передвинулся с табуреткой, обнял Еленку за плечи и прижал к себе. Она сразу затихла и сама обняла деда.