Близкие люди — страница 41 из 70

Потом он умоется и еще попьет. А потом еще. И будет пить сколько захочет, хоть до завтра.

Он пил долго, всхлипывая от удовольствия, и вода с привкусом железки казалась ему райским наслаждением, куда там «Баунти»! Потом умылся и вытер колкие щеки полой мятой рубахи, вытащенной из джинсов.

Стало легче, но все-таки не настолько, чтобы можно было продолжать жить.

Ну и ладно!.. Ну и черт с ним со всем!..

Рядом с длинным навесом, где обедали рабочие, примостилась фанерная будочка летнего душа, обращенная, как водится, к лесу передом, а ко всему остальному миру — задом.

Никто в этом душе отродясь не мылся — во-первых, потому, что было холодно, а во-вторых, потому, что особым пристрастием к чистоте строители не отличались.

Клацая зубами от холода, Вадим Чернов содрал с себя одежду и пошвырял ее на лавку. Поджимая пальцы ног на холодном и влажном песке, он мелкой рысью пробежал в будочку, втянул голову в плечи и отвернул ржавый вентиль.

— А-а-а!.. — завыл он протяжно, когда ледяная вода полилась из мятой алюминиевой насадки прямо на его больную голову. — А-а-а… твою мать!

Впрочем, выл и матерился он не слишком громко, чтобы не разбудить рабочих, спавших в вагончиках в какой-то сотне метров от него. Еще не хватает, чтобы кто-нибудь вышел и увидел голого, трясущегося от холода и похмелья шефа, принимающего в фанерной будочке летний душ!

Он выскочил из будочки, отряхиваясь, как мокрая собака, и приплясывая от холода, принялся напяливать на себя одежду.

«Ну что? — это было сказано голове, которая настороженно притихла. — Чья взяла? Моя или твоя?»

В мокрых носках ногам было противно, рубаха моментально прилипла к спине, зато вполне можно было жить дальше. И есть захотелось, хотя еще пять минут назад одна только мысль: о еде казалась совершенно убийственной.

— Петрович! — заорал Чернов вполне человеческим голосом. После утренней улицы дышать в вагончике было совсем уж нечем, поэтому снова пришлось строго прикрикнуть на желудок и первым делом распахнуть хлипкую раму. — Петрович, вставай, утро красит нежным светом стены древнего Кремля!..

Петрович продолжал спать.

— Давай-давай, сейчас чай станем пить, а я тебе не лорд-канцлер, а ты мне не английский король Эдуард, я тебе в постель подавать не стану! Петрович!

Однако прораб так и не поворачивался и вообще даже и не думал просыпаться.

Чернов притащил из соседней комнаты чайник, малодушно решив, что остатки вчерашнего пиршества уберет верная Зина — он ее об этом попросит, в ножки упадет! — включил его и подступил к прорабу всерьез.

— Петрович! Ау! Сейчас начальство приедет, а мы с тобой тут в таком… отвлеченном виде! Слышь, Петрович!

Он потянул Петровича за плечо, и тот как-то подозрительно легко перекатился на спину. Толстая рука с синими венами проехала по животу и глухо стукнулась об пол.

В голове у Чернова как будто взорвалась граната, выметнув вверх черный земляной фонтан, на миг закрывший небо и пробивающееся солнце.

Все было понятно, но зачем-то Чернов снова потряс Петровича и повторил, сердито и жалобно глядя в мертвое лицо:

— Вставай, Петрович! Слышь?! Вставай! Сейчас, говорю, начальство приедет…


* * *

Приехал Степан и сделал все, что нужно было сделать: вызвал машину, которая забрала Петровича, поговорил с врачом — «Сердце, конечно! Тем более у него, вы говорите, гипертония была серьезная! Пить надо меньше, в этом возрасте особенно! Уже надо понемножку, в рамочках, осторожненько… Что ж вы не уследили!..» — услал Белова к прорабской жене, добродушной, полной и веселой тетке, которая на все корпоративные праздники приходила с собственной выпивкой и закуской, вишневой наливкой и капустной кулебякой размером с капот «лендкрузера», приставил к перепуганным работягам спешно вызванного с Профсоюзной прорабского зама по фамилии Юденич, позвонил Никоненко, буфетчицу Зину в полуобморочном состоянии отправил домой и сделал еще два десятка дел, требующих немедленного выполнения.

Чернов, не шелохнувшись, сидел за столом в конторе.

Степан ни о чем его не спрашивал.

Все было ничего, пока было чем заняться. Но Петровича увезли, и все первоочередные дела кончились, и заняться стало нечем.

Степан вышел из конторы, потоптался на крыльце и сел с сигаретой на железной ступеньке, чего никогда раньше не делал.

Никто не работал, но Степану было наплевать на работу.

Что он мог сказать себе?

Что все последнее время он ждал чего-то подобного и смутно надеялся, что ничего такого не будет? Что, если бы он не трусил так отчаянно, Петрович был бы сейчас жив? Что, если бы он удосужился тогда выслушать прораба, ничего бы не случилось?

Но он не выслушал, не удосужился, не проконтролировал до конца, не взял на себя ответственность.

Трусил. Метался. Маялся.

И Петрович умер.

Он умер, и изменить в этом уже ничего нельзя, вот в чем самая главная жизненная подлость.

С этими многочисленными «не», которые за полдня замучили Павла Степанова, теперь придется жить всю оставшуюся жизнь, как он живет с теми «не», что навалились на него после смерти матери, но ни мать, ни Петровича все равно не вернуть.

«Простите меня, — вдруг подумал он и сглотнул тяжело, — простите меня, ребята. Плохо я за вами смотрел. Кое-как».

Еще предстоит выяснить, отчего умер прораб, и сам ли он умер, или кто-то ему помог, но это почти не имеет значения.

Все равно в его смерти виноват именно он, Павел Степанов.

Странно, что бравый капитан Никоненко до сих пор не приехал и не арестовал его, Дверь за Степаном отлетела в сторону, сильно наподдав ему по спине. Степан даже не обернулся.

— Вот что, Паша, — сказал Вадим Чернов твердо, — мне с тобой поговорить бы надо.

— Прямо сейчас? — спросил Степан вяло.

Зачем еще какие-то разговоры?

Он и так прекрасно знал, что именно лучший друг Черный собирается ему сообщить. И был совсем не уверен, что хочет это слушать.

Смерть Петровича все изменила.

— Да, Паш. Нам надо поговорить прямо сейчас.

— Все равно никуда ехать мы не можем, — пробурчал Степан, старательно затягивая время, — я так понимаю, что через часок менты пожалуют…

— Нам хватит, — уверил Чернов злобно. — Пошли, Паш.

В вагончике все еще невыносимо воняло вчерашним перегаром и застарелым сигаретным дымом. Казалось, что воняют стены и щелястый дощатый потолок, и у Степана медленно, но неотвратимо, как раскручивающийся мотор, начала болеть голова.

Он походил по крошечному незанятому пятачку между столом и дверью, поглядывая на бронзовое чудовище, которое, никуда не торопясь, отсчитывало время.

Уж оно-то наверняка видело, что именно произошло здесь ночью. Эта мысль почему-то поразила Степана.

— Паш, сядь, я тебя умоляю, — попросил Чернов раздраженно, — что ты время тянешь, ей-богу!

Степан остановился на полдороге и резко сел, но не на свое место, а на стул у двери — всегдашнее место застенчивого Петровича, которому «в креслах» было неуютно.

— Ну?

— Муркинскую тетрадку из твоего сейфа я попер, — сказал Чернов с таким вызовом, как будто ожидал, что его признание будет встречено аплодисментами, а бестолковая аудитория молчит. — Я сразу решил ее упереть, как только мы ее нашли, а ты мне все время мешал. Я думал, ты ее на столе оставишь, а ты ее в сейф запер.

— Что ж ты мне по башке, не дал? — спросил Степан. — Как Муркину?

— Паш, ты что, — спросил Чернов, помедлив, — в самом деле считаешь, что Муркина я укокошил?

Даже самому себе Павел Степанов не мог ответить на этот вопрос. Поэтому он сказал то, что ему давно было известно:

— Ты вернулся в офис с Профсоюзной в семь часов. Это ты рассчитал точно. В это время народ домой валит, и внизу, на выходе, даже толпа собирается, я раз в нее попал, когда рано уезжал. Никто и внимания не обратил, что ты вернулся, потому что ты… свой, а охранникам не до тебя было. До восьми ты просидел на лестнице, где дверь на чердак. Туда никто никогда не поднимается.

— До девяти, — поправил Чернов, глядя на Степана во все глаза, — на лестнице я просидел до девяти.

— Ну, значит, до девяти, — согласился Степан, — потом ты спустился — в коридорах уже не было никого, — отнес в сортир дымовую шашку, положил ее на унитаз и стал ждать, когда сработает тревога. Тревога сработала, ты из сортира вышел, дошел до нашей двери, открыл ее, зашел в кабинет, открыл сейф, взял тетрадку и ушел тем же порядком на лестничную площадку, пока все самозабвенно унитаз тушили. Ну что ты выставился на меня, Черный?

— Откуда ты знаешь? Ты что, знал с самого начала?

— Не с самого, — сказал Степан грубо, — но знал. Только зачем ты в кабинете курить вздумал, Черный? Чего тебе приспичило? Да ладно курить, но ты еще окурок по рассеянности в пепельнице потушил! Ты что, себя не помнил, Черный?

— Ка…какой окурок?

— Да такой окурок! Обыкновенный, твою мать, окурок. От сигареты. Ты когда тетрадку брал, курил зачем? На лестнице не накурился?

Чернов молчал. Вид у него был растерянный.

Степану хотелось его ударить.

— Раз ты воровать собирался, зачем ты курил, а, придурок?! Пепельница малахитовая, твоя, между прочим! Ты ее припер откуда-то и сказал, что это для почетных гостей! Не помнишь?!

— При чем тут пепельница, Паша?!

— А при том, что когда ее Петрович взял, в ней один-единственный окурок болтался! Твой окурок, Черный! Кроме тебя, «Честерфилд» у нас никто не курит! А в восемь уборщицы все убрали. Они всегда в восемь убирают! Вряд ли они из каких-то там соображений оставили в твоей пепельнице один окурок! Значит, ты, твою мать, курил в кабинете, но уже после восьми, и при этом рассказывал, что с обеда на Профсоюзную уехал! Я потом специально на площадку поднялся, там тоже один «Честерфилд» валялся!.. — Он перевел дыхание и потрогал шею, откуда поднималась к затылку свинцовая боль. — А теперь объясни, какого хрена ты все это проделывал?!