м лоне осталось еще одно оплодотворенное яйцо, то бишь эмбрион будущего писателя Вас. Немирного. Поначалу этого не заметили, но по прошествии определенного времени явились все признаки беременности матери Василием. И мы с ним стали расти и развиваться параллельно, по раздельности, беременность матери обнаружилась довольно поздно, ничего против этого решено было не предпринимать, а естественным образом рождать ребенка.
Он был связан с матерью естественной пуповиной, через которую воспитывался от внешнего мира, то есть получал питание. А она физической сутью своей была прикреплена к жизни и брала от нее все материалы, вещественные и световые, для строительства будущего Василия. И он рос быстро, в состоянии невесомости вольготно плавал в материнских лонных водах, зевал и поводил головой, вытягивался всем телом, вновь сворачивался, почесывал нос кулачком, брыкался и надувал щеки. Все это было видно на дисплее контрольного аппарата, и мать видела, и отец — и они, уже заранее влюбившиеся в свое грядущее чадо, ласково прозвали его Немирной, по игре слов — фамилия отца была Мирный.
Впоследствии, как известно, «Немирной» стало писательским псевдонимом Василия.
У меня же вместо пуповины был шланг, вместо материнских лонных вод — подогретый химический раствор, и никакого строительно-питательного материала от внешней жизни ко мне не поступало. Но профессионалы искусственного выращивания плодов человеческих не знали, что у каждого эмбриона на матушке Земле есть и другая пуповина, невидимая, с помощью которой растущий плод соединен с началом, объемлющим и свет, и тьму, и жизнь, и нежизнь во Вселенной. Какая энергия оттуда поступает по невидимому каналу, неизвестно, но вестимо одно: сама идея бессмертия и все то, что проявляется в человеках как ощущение бессмертия, приходит к ним через этот путь еще в пору их зародышевого состояния.
И если материнская пуповина, соединяющая их с жизнью, строит тела эмбрионов по образу и подобию жизни, которая суть движение в пространстве и свет, то невидимая пуповина, идущая от космоса, напитывает тела чем-то таким, что, соединяясь с влажными и твердыми жизненными материалами, образует человека, взыскующего бессмертия. Но для чего он такой нужен — Бог весть.
Я же, растущий в стеклянной колбе, питался только через невидимую космическую пуповину. Материнской не знал. А по пластиковому шлангу поступали ко мне не радости, скажем, матери при виде чистого синего неба и не ее алчное удовольствие в процессе поедания соленых грибов, которые были привезены специально для нее друзьями отца из Москвы в Вашингтон. В меня накачивали растворы витаминов, белковые эмульсии и много еще разных других жидкостей. Я рос и развивался, конечно, и тельце мое благополучно формировалось на глазах у всех, но ученым медикам было неведомо, что это совсем особенное тело, с такими свойствами, о которых они и представления не имели.
Мне неизвестно, навещали мои родители меня в клинике, где я пребывал в колбе, или нет, — должно быть, навещали, допускаю это хотя бы потому, что подобный процесс детопроизводства и в те времена стоил весьма дорого, а этакое, дорогостоящее, не бросают без внимания. Деньги намертво привязывают к себе. Но все-таки матушки своей я не помню, равным образом и отца — я вообще ничего из своего прошлого не помню, я об этом прошлом могу только делать предположения. О собственном же происхождении я узнал из одного фантастического рассказа Вас. Немирного, а также из продолжительного разговора с ним, который произошел во время единственной нашей прижизненной встречи. Но об этом в следующей главе — со слов самого Василия.
ГЛАВА 2
Хотя и был назван рассказ фантастическим, но на самом деле в основе его сюжета лежит наше домашнее предание. Отец-дипломат, прослуживший лет десять в Америке при русском посольстве, однажды на даче, уже под Москвой, поведал мне семейную тайну, смахивающую на незамысловатый сюжетик для какого-нибудь бредового голливудского изделия. Оказывается, у меня где-то на свете может быть брат-близнец (то есть я, дорогой мой читатель: сейчас ты читаешь рассказ в рассказе — прием, излюбленный Вас.
Немирным), и этот брат был выращен в искусственной матке, рожден, так сказать, стеклянной колбой.
Вначале я подумал, что мой бедный папаша разыгрывает какую-то пародию, специально используя самый дешевый литературный ход, тем самым еще раз выказывая свое пренебрежительное отношение к моим писательским занятиям. По его глубокому убеждению выходило, что из такой милой пустышки, как его сын, писателя никогда не получится, зря только бумагу марает. Ведь это высокое занятие требует наличия в человеке недюжинного ума, равно большого жизненного опыта, а также солидного образования и обширных знаний в разных областях жизни. И тут папа разумел, наверное, себя, на все сто процентов оснащенного этими качествами. Однако даже он, которому есть что поведать миру, до сих пор не берется за перо, хотя и вышел уже на пенсию…
Мы в то время жили на даче вдвоем, мама умерла, я развелся, два заброшенных ленивых мужика спрятались в большом несуразном доме и пытались вести обычное существование на том уровне, на котором ведет его всякая смиренная земная тварь: птичка, зайчик, баба Нюша. Последняя была наша многолетняя домашняя работница, жившая в поселке рядом с дачей, но она состарилась, потеряла все зубы, ослабла на ноги и перестала к нам приходить.
Смерть матери, больные ноги и старость бабы Нюши, мой развод, выход на пенсию папаши — все свелось к тому, что мы с отцом оказались в дачном узилище без женского ухода, страшно опустились и жили, в сущности, в грязи и беспорядке, как свиньи.
Целое лето мы жрали одни консервы, грязную посуду не мыли и постепенно всю ее выкинули. Белье не стирали и ходили, пока было тепло, в драном заношенном спортивном трико.
С отцом я на дню почти не встречался, мы обитали в разных углах многокомнатной двухверандной зимней дачи, я целыми днями писал, вернее, пытался писать, папаша не знаю, что делал, — у него был свой, не известный мне, распорядок дня. Лишь время от времени я слышал звуки телевизора, доносившиеся с его половины дачи… И вдруг однажды он появляется — уже под вечер, в сумерках, когда я, приготовив с помощью электрокипятильника чай, прихлебывал его из кружки и читал старый журнал при свете настольной лампы. Отец пришел ко мне, чтобы объявить, как говорится, неожиданную весть.
Я не знал, что мне думать по этому поводу. Поначалу решил: отец разыгрывает меня, но внимательно присмотрелся к нему и понял, что все гораздо серьезнее. Или он из-за смерти супруги и случившейся почти одновременно с этим отставки всего кабинета министров и его собственной слегка тронулся умом, и в отцову поехавшую крышу вселился какой-нибудь фантастический Карлсон из телевизора. Или…
— Ну и куда он делся? — первое, что спросил я.
— Очевидно, его выкрали, — был ответ.
— Кто? Кому это понадобилось?
— Причины так и остались невыясненными. Следствие было проведено самое тщательное, на уровне ЦРУ. Но, кроме самого факта исчезновения ребенка, ничего больше не удалось установить.
— Хорошо… Ну а вам-то зачем понадобилось делать это?
— Не понимаю… Что делать?
— А вот — рождать ребенка через колбу.
— Причин было несколько. Первая — у меня там, в Америке, имелась валюта. Ее все равно надо было использовать, потому что в то время валюта в нашей стране не распространялась. Ты ведь знаешь, держать ее запрещалось, и всю ее надо было сдавать государству.
Тогда эмбриональная реституция стоила пятнадцать тысяч долларов, такие деньги у меня имелись. Вторая причина — это здоровье твоей мамы. Некоторые особенности ее конституции вызывали у врачей беспокойство — как она сможет перенести роды. Во всяком случае, мне сказано было, что не просто. И это подтвердилось, когда рождался ты.
— Была еще какая-нибудь причина?
— Была… Мне не хотелось, чтобы с кровью, молоком матери ребенку передалось чувство тотальной неполноценности. Поясняю. Я уже тогда понимал, впрочем, как и многие у нас, что цель нашего замечательного общества недостижима. Мы все должны были жить и работать для неосуществимого. А это порождало в нас, в наших генах опасные мутации. Мы никому не верили, не верили самим себе. Надежда в нас умирала первой. У нашего человека не хватало личных сил, чтобы добиваться своей цели, и мы все — всё население нашей страны, все до единого — обречены были стать неудачниками. Что и произошло, ты же видишь…
— Значит, как я понимаю, ты решил вырвать своего будущего ребенка из тоталитарного болота. Так? Дать ему шанс родиться человеком, не обреченным заранее на неудачу…
— Да, сын.
— А я? Я, значит, был изначально обречен?
— Это вышло случайно. Очевидно, все в жизни выходит случайно…
Не предполагалось ведь, что еще одно яйцо окажется оплодотворенным. Судьбе было угодно, что выбор пал на твоего брата-близнеца.
— А был ли мальчик, папа?
— Был. Он родился — или как это назвать? — совершенно нормальным и здоровым одновременно с тобой. Решено было на какое-то время оставить его в клинике, чтобы понаблюдать за ним. Это оказался абсолютно полноценный ребенок, он быстро набирал вес и развивался хорошо. Одна только обнаружилась особенность — он никогда не плакал. И самым диким образом сосал свой большой палец на правой руке. Но говорили, что это ничего — проявление орального инстинкта. Ведь грудь-то материнскую ему, бедняжке, не пришлось сосать.
— А я плакал?
— Ужасно. День и ночь — развивал легкие. Молока у мамы не оказалось, для тебя нашли кормилицу, негритянку, потом перевели на искусственное питание и отвезли в Москву вместе с матерью. А я вернулся в Вашингтон и часто навещал того, другого, твоего брата-близнеца. Мне показывали его под прозрачным колпаком, но на руки не давали.
— Он был похож на меня?
— Нет, совсем не похож. Вы же разнояйцовые.
— Хорошенький был братец-то?
— У младенцев не поймешь… Но мне кажется, красивый был мальчик. Когда вам стало по четыре месяца, вдруг мне сообщают, что тот пропал из клиники. Унесли из-под стеклянного колпака.