только это и делаю — справляюсь.
— Вы хотите сказать, что справляетесь еле-еле?
— Я справляюсь отлично.
— Ну… так и замечательно.
— Вы ничего не поняли, — взмолилась Кристин. — Ну, возьмите хотя бы себя. Вы здесь. Вы не сидите весь день у кроватки.
Полицейская усмехнулась.
— Было дело, сидела, — сказала она. И заметив на лице Кристин горестное непонимание, с искренней задушевностью прибавила: — Просто моя малышня подросла. Теперь уже в школе учится.
Невероятно. Как будто ты приходишь в полицию — ограбленная, избитая, изнасилованная, — а тебе говорят: забудь, жизнь, понимаешь ли, продолжается, через пару лет ты и разницы-то никакой не почувствуешь.
— Я думаю, вам стоило бы поговорить с психологом, — сказала полицейская.
— Психолог, он что, заберет моего ребенка?
— Нет-нет, на этот счет не беспокойтесь.
Кристин улыбнулась. Похоже, в этой идиотской ситуации только и оставалось, что улыбаться.
— А где сейчас ваш ребенок? — спросила полицейская.
— Дома.
— Кто за ним присматривает?
Кристин на мгновенье задумалась.
— Соседи, — ответила она. По правде сказать, соседей Кристин почти и не знала, во всяком случае, от полицейского оцепления она их не отличила бы.
Мгновенное колебание ее женщина заметила — и выпрямилась, давая понять, что разговор окончен.
— Что ж, наверное, вам лучше вернуться домой и избавить соседей от лишних забот.
— Наверное, — согласилась Кристин.
Когда она вернулась к дому, вопли малыша пробивались сквозь все четыре его стены, походя на далекий вой пожарной сирены. Кристин оглядела дома соседей, стоявшие по обе стороны от ее — никаких признаков жизни. Может, в этих домах и есть женщины, а может, и нет. Может, в них есть даже женщины со своими младенцами. Но шторы на окнах опущены, непроницаемы, точно озонный слой, ограждающий Землю от Вселенной.
Кристин открыла дверь своего домишки, вошла внутрь. Вопли, разумеется, мгновенно усилились — по эту сторону двери работали совсем другие законы акустики.
Она прошла прямиком к кроватке. Малыш был весь лиловый от крика и несло от него, как из сточной канавы. И то была не обычная его вонь, что-то другое, агрессивное и куда более злобное.
Кристин начала раздевать его, но смрад вонзался ей в ноздри, как тонкий, не толще иголки, стилет. Глаза малыша выпучивались от крика, словно он гневался на идиотизм ее мечтаний о том, что она будто-то бы способна хоть что-то в его жизни поправить. Кристин расстегивала кнопки комбинезона, под которым крылся очередной из отравлявших ей жизнь подгузников, а сама все думала, как же ей теперь быть.
Она подняла малыша, подержала его над головой, высоко-высоко. Возвела к нему взгляд.
Тельце, заслонившее голую потолочную лампочку, казалось черной массой, корчившейся планетой, затмевающей домашнее солнце. Кристин продержала его так долгое время, вглядываясь в темную, орущую образину, в переломанные конечности, болтавшиеся у ее лица.
И наконец, со всей, какая нашлась у нее, силой, метнула его через комнату, и малыш с глухим пластилиновым шлепком врезался в стену.
Как и в прошлые разы, она тут же бросилась к ребенку — поднять его с пола. Ведь очень важно, чтобы между действием и противодействием проходило совсем малое время. Если реагировать сразу, без промедления, все и всегда можно поправить. Как молния, пронеслась она через комнату — туда, где лежало малое тельце, подняла его на руки. Чего-то в нем не хватало, это она поняла мгновенно.
У малыша отвалилась головка. Кристин пала на колени, — еще прижимая рукой к груди торс с обвислыми членами, — обшарила взглядом покрытый ковром пол — от стены до стены. И сразу увидела голову, закатившуюся под стол.
Нежно опустила Кристин тельце малыша на ковер и поползла на четвереньках к столу. Достала из-под него голову (большую, одной рукой не ухватишь, потребовались обе), присела на корточки, разглядывая ее. Кристин вертела голову так и этак, — вот волосистый затылок, вот мясистое личико. Баюкая личико в ладонях, она поворачивала его по часовой стрелке, пока сошедшиеся брови младенца не расположились параллельно ее бровям.
Младенец смотрел на нее так, будто впервые увидел. И молчал. Выражение просыпающегося разума сменило прежнее, привычное, говорившее о животном лукавстве. Губки младенца подергивались, как будто у него появилось, наконец, что ей сказать.
А потом он дважды мигнул, томно-томно, и смежил, точно фарфоровая куколка веки. Вся краснота гнева отлила от этого личика, оно побледнело и кожа его обратилась в глянцевую кожу младенца с обложки глянцевого журнала для молодых мамаш.
Стараясь не делать резких движений, Кристин отнесла заснувшую голову к спящему телу и воссоединила их.
И начиная с этого дня, никаких больше хлопот ребенок Кристин не доставлял. Лежал себе в кроватке, интересуясь сам собой, ничего от нее не требуя. Природа взяла свое, как и обещала та полицейская женщина.
В жизни Кристин приоткрылось окошко: ну-ка, давай, выгляни. Но она все еще мешкала, ни в чем пока не уверенная. Душа у нее была такая махонькая — усохшее, мелкое существо, дрожавшее в располневшем теле, точно сбежавшая из лаборатории мышь посреди пустого, гулкого научного института.
В виде опыта, Кристин попыталась, наконец, проделать что-то такое, что привычно делала в прошлой жизни: начала читать книгу. Роман — в твердой обложке, включенный в список бестселлеров, и несколько дней назад принесенный в дом мужем. С тех пор, как Кристин неуверенно присвоила роман, прочесть ей удалось лишь несколько страниц, — непривычное умственное упражнение быстро ее утомляло. Но пока все вроде бы шло хорошо. Эту книгу читали другие взрослые, как и она люди — прямо в эту минуту, во всех городах страны, а может даже и мира.
Она переворачивала страницы, муж стоял у кроватки.
— Ну, как мой мужчинка, а? — негромко спросил он, не смея коснуться младенца. — Какой-то он нынче тихий.
— Да, он мальчик хороший, — согласилась Кристин. — Тебе не пора новости смотреть?
Все черные
— Мы еще где?
Головка дочери шевельнулась у меня на плече. Убаюканный напевным «тум-ду-ду-дум» поездных колес, я тоже задремал. И увидел во сне Джона, — он гладил меня по голому заду, и средний палец его застревал в расселинке. Я поморгал, вглядываясь в реальность нашей долгой дороги, отдалявшей меня от него.
— Дай-ка я на часы посмотрю, — сказал я, вытягивая правую руку из-под теплого тельца Тэсс. Она сдвинулась — ровно настолько, чтобы я смог увидеть часы.
— Нам еще лет сто ехать, — сказал я.
— Так темно уже.
— Это только видимость, у нас тут свет горит, а окна в поезде затемненные.
Сообщил я это тоном авторитетным, взрослым, однако сам засомневался. Снаружи и вправду уже темнело. Может, у меня часы врут?
— Не проголодалась?
Она не ответила. Заснула снова. Руку уже кололо, словно иголочками. Я слегка согнул ее, осторожно. Если буду дергаться, потревожу дочку, и она переложит голову мне на колени. Я же не могу позволить, чтобы кто-то увидел голову дочери у меня на коленях, пусть даже это будут люди совсем посторонние, пассажиры. Если жена прослышит об этом, она мигом обвинит меня в педофилии, инцесте, совращении ребенка, в чем угодно. А мое право видеться с Тэсс и так уж висит на волоске.
Я глянул вбок, через проход, на мужчину, листавшего выданный ему в поезде задаром журнал, и мне удалось различить цифры на его электронных часах. Точно такие же, как на моих. Да, но солнце-то снаружи, похоже, и вправду садилось.
Я протер левой ладонью глаза. Веки еще щипало, слишком много я плакал. Я — транзитник, мотающийся между двумя людьми, и оба на меня злы. Проезжаю двести миль только затем, чтобы обменять одну вспышку истерической ревности на другую.
Жена и двух минут проговорить со мной не может, чтобы не дать мне понять, как тяжка для нее жизнь на одной со мною планете. Разговор у нас начинается с Тэсс, — что наша дочь ест и пьет, чего есть и пить не желает, и почти сразу жена принимается визжать, рыдать, грозиться и поминать своего адвоката. Проходят недели, Тэсс я не вижу, и иду в юридическую контору, чтобы женщина, сидящая там, написала жене письмо, которое она не выбросит на помойку, не прочитав. И мы приходим хоть к какому-то соглашению. Я получаю разрешение сводить Тэсс в «Мак-Дональдс». Или в зоопарк. Или в кино. Две сотни миль дороги — это плата за право посидеть с дочкой в темном зале, пока она смотрит сентиментальную, гетеросексуальную чушь, произведенную корпорацией «Уолт Дисней».
Пока Тэсс с матерью, а с матерью она проводит каждую, почитай, минуту нашей с ней жизни, сожитель мой, Джон, счастлив. Он не упоминает о Тэсс никогда, делает вид, будто ее попросту нет на свете. Посасывает мой конец — так, точно у того и функции-то никакой биологической не было, кроме одной: Джону удовольствие доставлять. Купается в свободе небезопасного секса со мной, уверенный, что от меня никакого риска исходить не может. Он словно перекодировал десять моих верных супружеских лет в состояние досексуальности, чудодейственной невинности, приготовлявшей меня к его появлению. Все, что нам требуется — оставаться неразлучниками, и тогда ни единая чума этого мира нас не возьмет.
Когда же я заговариваю о том, как скучаю по дочери, лицо его темнеет. Впрочем, тут, скорее, метафора. Джон — чернокожий.
В этот раз Тэсс впервые приехала на уик-энд в мой новый дом и получился чистый ад. Ад для меня, ад для Джона. Что думает на сей счет Тэсс, я не знаю. Джон, выкрикивавший, когда я уходил, обвинения и ругательства, имени ее ни разу не упомянул. Хоть на это ума хватило. В общем-то, он понемногу взрослеет. Скоро, — если мы до того дотянем, — наша разница в возрасте ничего уже значить не будет.
С поездом явно что-то не так. Он тормозит. Небо снаружи серое, словно его затянуло тучами, однако туч никаких нет. Поезд встал.