Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии — страница 15 из 46

– А ведь наш знаменитый Гоцци – просто сволочь!

Внизу засмеялись и вдруг так зааплодировали Карлино, что тому почувствовалось совсем несуразное: какая – то громадная ладонь подняла его в головокружащую высоту… Зажмурился. Это были его первые рукоплескания… До тех пор он слышал их для других и только для других.

Он даже зашатался.

– Ничего, друг, не бойся! – ободряли его.

В третьем акте он вел роль с такою уверенностью, что, когда, усталый и измученный успехом, он остановился у общей уборной, тот же старый актер вдруг обнял его.

– Счастье, что ты не послушал меня, дурака!

Карлино смотрел на него и не понимал, в чем дело…

– Сегодня я еще говорю тебе по прежнему «ты»… а завтра наш Карло Брешиани будет великим артистом и на нас, театральную мелочь, и глаз не опустит…

И с хозяином что – то сделалось.

Он вдруг кинулся к нему и уж не «Карлино», а «синьором Брешиани» величает.

– Я знал, синьор Брешиани, что вы такое. О, я давно вас насквозь видел… но что же делать, если у меня был контракт с этим дураком Гоцци. Ведь, между нами, Гоцци – дрянь и только. Разве ему кто – нибудь даст столько, сколько я ему платил? Никто! Он так сам о себе накричал, что и я попался. Но теперь – слуга покорный… Мы с вами, любезнейший друг, таких дел наделаем. Я знаю, молодые артисты любят кутнуть. Вино… женщины… Правда, и у нас в труппе есть снисходительные балерины… Вы только пальцем поманите. Они – сейчас… Но все – таки деньги молодому человеку – не лишнее. Вот вам, дитя мое… пятьдесят лир… впрочем, пятьдесят – это, пожалуй, много… Жалко на пустяки тратить… За глаза довольно вам тридцать… Э?… тридцать… а завтра я объявлю повторение «Отелло» с вами… Ведь по контракту вы всё должны играть, и эти тридцать лир – я так… Из великодушия… Сверх всего… Ведь, благодаря мне, вы выплыли в настоящую воду…

А за занавесом – публика нетерпеливо стучит, аплодирует, кричит: «скорее»…

Карлино, точно жужжание надоедливой мухи, слушал хозяина. Наконец, когда надоело, артист взял его за плечи и вытолкал… И тот ничего… Посеменил ножками, засмеялся и неизвестно кому предобродушно объяснил:

– Знаете, у знаменитых актеров всегда бывают странности… Я их, этих знаменитых актеров, делал сотнями. От меня они пошли табунами на всю Италию… Вот!

И кинулся далее – составлять афишу на завтра.

– Увеличьте цены, – рекомендовал он секретарю. – Первый ряд вдвое… Ложи – на три лиры каждую.

– Пусто будет.

– На Карло Брешиани пусто?!. Да вы с ума сошли! Мне бы его скорее контрактом окрутить. А то отнимут… Ей Богу, отнимут… Я видел, знал, какое у меня сокровище в труппе.

– Что же вы его не выпускали?

– Думал, пускай созреет. Каждый плод с ветки надо снимать спелым. А то оскомину набьешь. И если бы не болезнь негодяя Гоцци…

– Что же, Брешиани не поспел еще, по – вашему?

– Не поспел? Нет – не то…

Под у м а л – под у м а л.

– Я вам вот что скажу. Он слишком много дает публике; всё, что у него есть, всё… Так нельзя. Он, как мот, швыряет ей талант полными горстями. Ему надо будет поскупиться… Поскупиться. Да – с.

В четвертом акте театральный доктор отыскал импресарио.

– Ну, слава Богу!

– Что слава Богу?

– Завтра я вам поставлю Гоцци на ноги. Он будет играть.

– Вот что, любезнейший, если вы поставите мне Гоцци на ноги, так я вас собью с них… Поняли?

– Ничего не понял!

– Мне Гоцци не нужен… И если вы его не удержите в постели, я вам не заплачу ни одной копейки.

Доктор посмотрел на него… Подумал.

– Я полагаю, ему полезнее полежать еще…

– Я тоже…

– Во всяком случае, вы можете на меня рассчитывать…

И Гоцци встал тогда, когда сезон с дополнительными десятью спектаклями был окончен, а имя Брешиани уже гремело на всю Италию.

IV

Какая это была ночь! Боже, какая ночь! Первая ночь после первого успеха.

Он жил тогда ужасно и в жалкую конуру возвращался потрясенный.

У него в ушах еще гремели рукоплескания. Он сам не помнил, как он выходил к рампе. Ясно ему было только одно: всё то, о чем он мечтал, к чему готовился, делалось явью. Успех настоящи й, большой. Он его читал в глазах товарищей, в лице импресарио, в толстой морде, часа три назад так неистово свиставшей ему из первого ряда, в поклоне капельдинера, выбежавшего проводить его на крыльцо. А ведь еще вчера тот же капельдинер, проходя мимо, без церемонии толкал его плечом…

Брешиани был в жару. Прохлада узких улиц нисколько его не освежала. На одной он прислонился к старой мраморной колонне. Луна светила ярко, и весь черный на белом камне сам он казался давно потемневшим изваянием. Мимо шли люди. Они повторили его имя, не узнавая сегодняшнего героя в оборванце. И Карло жадно слушал их, так жадно, как пилигрим в опаленной солнцем пустыне припадает к случайно попавшемуся ключу. Кажется, не оторвался бы. Он следовал за ними по той стороне, где лежала тень громадных слепых домов, закованных в железные, ржавые балконы. И еще раз убеждался, что говорят о нем, именно о нем. Сравнивают его, и с кем же – с первоклассными артистами, сделавшимися славою своей родины…

Вон старик, – он, видимо, знает театр и переслушал на веку не одну сотню артистов. И тот восторженно выкрикивает: «Да, господа, или я дряхлый осел, или сегодня родился в Италии новый гений… Запомните этот день и то, что я говорю вам». И Брешиани нарочно перегоняет его. Ему хочется узнать, кто это, – и радость захватывает ему дыхание. Еще бы, сам Галли, суровый театральный критик, от двух – трех строк которого знаменитый Гоцци хватался за голову и орал потом на весь театр: «Он у меня отнимает кусок хлеба…»

Перечитывая Галли, Брешиани соглашался с ним… Неужели завтра тот скажет о нем то же, что и сегодня? Но ведь это что же значит? Италия узнает имя счастливого дебютанта. Все, все, от Альп до Тирренского моря, от Средиземного до Адриатики… И в приподнятом настроении молодому артисту хотелось крикнуть и старику Галли, и всем на улице: «Cмотрите на меня, ведь, это я сам, сам! Брешиани, о котором вы сейчас говорили, никто иной, как я! Повторите мне еще, еще!». Хорошо, что удержался.

Пробираясь мимо незакрытых еще кофеен и глядя в окна, он думал, что и там все говорят о нем, именно о нем… О чем же им еще и болтать теперь? И как могут те, вон, двое спокойно играть в шахматы, когда только что недалеко от них, в театре Филармонико[23], совершилось такое событие? И, тут же замечая свои лохмотья, он откидывался… Еще чего доброго, его узнают, позовут… Едва ли за всё это время ему не в первый раз стыдно болтавшегося на нем обношенного сюртука с продранными локтями и шляпы, давно утратившей цвет гораздо более похожей на старый развалившийся гриб. «Погодите, я скоро войду сюда к вам, как равный к равным, и каждый из вас сочтет за честь, если я протяну ему руку»…

Он быстро подымался по узкой лестнице, вившейся, как штопор, в его маленькую комнату под крышей. Окно было открыто, – весь большой город, залитый лунным светом, лежал у его ног… Но Карло еще не мог смотреть. Недавнее возбуждение сказалось упадком нерв. Рухнул в постель, лицом в подушку, и заплакал – в первый раз в жизни, сам не зная, чего он плачет, зачем эти слезы? Теперь на рубеже тяжелого прошлого, в дверях новой жизни, нового счастья, он вдруг почувствовал жалость к себе – такому нищему, такому загнанному, забитому, пришибленному. Перед ним несколько лет, обидных, скучных, тусклых, проносились в тумане, захватывавшем дыхание.

V

Когда он пришел в себя, город за окнами спал. Громадный и молчаливый, он таинственно уходил вдаль, казавшуюся бесконечной. Все эти дворцы, храмы и башни точно склоняли каменные колени перед мистическим светом с высоты. Черными щелями чудились улицы. Где они выступали под месяцем, их чугунные балконы напоминали паутину, которою сказочные пауки заткали мертвую Верону… Серебряные ладони площадей и на них резкие тени узких и высоких колоколен… Фасады церквей, точно скрижали, поднятые каменными руками к небу, и между ними торжественные молитвенные кипарисы – как монахи, что вдруг поднялись из старых и забытых гробниц – сказать вам memento mori!

Карлино встал и подошел к окну. Еще недавно каменная громада сурового города обдавала его холодом и ужасом. Ему казалось: ну, что он может сделать с величавыми гробницами, где задохнулись даже закованные в сталь Скалигеры[24], откуда, не совладав с железными сердцами, ушел великий Данте[25]? Как сквозь мраморы пробиться к сердцу, заставить понять и полюбить себя? И задача его жизни, в виду гордых башен, чудилась ему не выполнимой… Он чувствовал, что сфинкс уже занес над ним каменную лапу! Случалось, что впечатлительный молодой человек наклонял в суеверном страхе голову под нее… И вдруг нежданно негаданно это «сегодня» с шумным, настоящим успехом, после которого уже нет и не может быть дороги назад, в потемки и ничтожество вчерашнего дня.

Ему стало так хорошо, тихо, покойно. Ни о чем больше не хотелось думать. Ни о прошлом, ни о будущем. «Сейчас» прекрасно – надо продлить его, воспользоваться каждою его секундой.

Мрачная каменная Верона уже не пугала. Напротив, теперь он властно любовался средневековым городом, спавшим за окном. Соборы, башни несколько сот лет тому назад нахмурились на весь мир, да так и не разгладили морщин! Точно закованный в латы рыцарь, поднявший меч, Верона прислонилась к горам и с высоты стен и замков грозится улыбающейся Ломбардии… Нежно и ласково серебристою фатою, кутает их месяц, но тем неумолимее рвутся башни в самое небо… Вон задумчивая пьяцца Синьория с кружевными мраморами скалигеровских могил около[26]. Вся она теперь под окном у Карлино. Над нею взвились воинственные твердыни, и с их острых зубцов прошлое еще сторожит не пробирается ли откуда – нибудь враг к этим стенам, расписанным когда – то славным Джиотто…