Сквозь их привычное благоговение пробивалось что – то, но что, он не мог уяснить себе. Только это не был прежний взгляд, отражавший лишь величие отца и ничего больше. Может быть, именно Карло Брешиани и замечал его между другими потому, что в тех было только изумление перед его гением, а в сыне сказывалось другое… Как будто Этторе хотел выразить: разумеется, это «должно быть» велико и прекрасно. Ведь все, что ни делает отец – гениально… Но почему его резкий жест мне кажется странным? Разве следовало так именно крикнуть, подчеркивая в сущности глубокое затаенное чувство? Или я так мал и ничтожен, что не понимаю? И он с еще большею неотступностью следил за каждым движением старого артиста и, если порою закрывал глаза, то только для того, чтобы еще внимательнее вслушаться в модуляции его голоса… Последний месяц этого, впрочем, не было. Сын отсутствовал, и отец, возвращаясь к себе на виллу, даже не знал, встретит ли он там молодого человека.
На станциях перед окнами купе задерживалась публика.
Из – за своей занавески Карло Брешиани видел это, понимал и брезгливо откидывался в угол. Надоело! Довольно и в театре. Одна девушка заняла было его – слишком уж наивно и прекрасно сияло ее лицо. Он даже заметил в ее руках цветы. Растерянно и смущенно она вглядывалась сюда, очевидно, отыскивая его, но вслед за нею толпились такие глупые и потные морданы, готовые сейчас же орать и аплодировать во всю, что когда кондуктор вошел к нему и спросил:
– Господа интересуются, не выйдете ли вы. Тут собрались многие с синдако[33] во главе.
Он недовольно оборвал:
– Не мешайте мне спать – убирайтесь…
На миланском вокзале была депутация. Эту следовало принять. Скрепя сердце, Карло Брешиани вышел. Какой – то пузатенький и рыхлый оратор в виде новости объявил ему, что на земле пять частей света и только один Карло Брешиани. Во всех этих пяти частях нет артиста, равного их великому соотечественнику… Погрузился даже в дебри древней, средней, новой и новейшей истории, вырыл из земли Нина и Семирамиду[34], споткнулся об Аннибала, как за единственный якорь спасения, уцепился за Данте, мимоходом раскланялся перед Петраркою, приписал Шекспиру «Фауста» и всё это, чтобы объявить изумленному миру, будто в их единственном и гениальнейшем Карло Брешиани сосредоточены, как в громадном фокусе, лучи всех «солнц человечества». В конце концов, он потряс знаменитому артисту руку и под общие рукоплескания подвел к нему девочку в веснушках. Голенькие и тонкие ручки ее дрожали с букетом. Прерывающимся голосом, захлебываясь и глотая слоги, она прочитала наизусть стихи, в которых Италия благодарила небеса за то, что они опять сделали ее первою страною в мире, послав ей Карло Брешиани… Карло Брешиани, согласно установившемуся на сей предмет церемониалу, наклонился и поцеловал веснушки. Девочка припала к его руке и расплакалась. Восторг толпы дошел до величайшего диапазона и неведомо до каких бы еще она добралась глупостей, если бы спасительный кондуктор не крикнул:
– Комо, Киассо, Люцерн… Господа, пожалуйте в вагоны.
«Великий артист» наскоро распрощался с поклонниками. Они ринулись за ним, раздавили в дверях девочку с веснушками и растрепали ее букет, но этого гениальный соотечественник уже не видел.
VIII
Ему так надоели официальные встречи, что он бежал и от домашних. Однажды навсегда он приказал жене не ждать его по вечерам, когда он сообщит ей о своем возвращении. Она не обратила было никакого внимания на это и раз, когда он приехал в полночь, вышла к нему радостная, счастливая. Карло Брешиани даже не показал виду, что он ее заметил. Прошел мимо, рассеянный, усталый, и заперся. Потом она уже не повторяла подобных опытов. Так ему было спокойнее. Он слишком много изображал волнений на сцене, чтобы они не опротивели ему в действительности.
Часто, в первые годы их любви, ему хотелось сказать жене несколько ласковых слов, но неумолимая память суфлировала гениальному артисту, что такие же именно у него есть в той или другой роли. Тянуло его обнять трепетавшую от восторга женщину, и он видел такой же жест, исполненный им когда – то в одной из драм, которую он играл. Поневоле для настоящей жизни у него оставались безмолвие и холод… Поэтому и встречи с их обязательными поцелуями, расспросами с одной стороны и слезливым умилением с другой сделались ему нестерпимы. Для него и сцена обратилась в привычку в обязанность, а тут не угодно ли повторяться еще за стенами театра…
Теперь, выйдя в Комо из вокзала и встретив свою коляску, он даже не спросил у кучера, всё ли благополучно. Это вполне бесполезно: случись что – нибудь, его и без того уведомили бы телеграммой… Ночь, безлунная, темная, окутывала все. Только бесчисленные звезды робко глядели в ее зловещий мрак, жмурясь и мигая над окутанною густыми испарениями греха и преступления землею. Дорога шла по левому берегу озера. Тусклое и тяжело спавшее в гористых берегах, оно изредка намечивалось направо, словно чаша, налитая свинцом… Краснели и желтели огни в окнах вилл, заслонившихся садами.
Пахло цветами лимонных дерев… Тонкий и нежный аромат подымал нервы. Хотелось мечтать, сбросить с себя оковы действительности, унестись и мыслью и душою куда – то… Он не убаюкивал, как благоухание белых магнолий. Нет, утомленный, почуешь его ночью сквозь запертые балконы, и растворишь их, – сна как не бывало. В запахе лимонных цветов раздражающее, если бы не их незаметная чарующая ласка. С ним тысячи эльфов влетают в вашу комнату, вьются над изголовьем и шепчут тихо – тихо далекое, странное, милое, что – то, к чему сердце тянется в ниточку – вот – вот оборвется, и вы утонете в голубой вечности… Едва – едва рисовались во мраке еще более мрачные кипарисы. Высокие, стремительно уходящие к небу… Другое дерево хоть нижними ветвями тянется к земле, простирает их над нею, точно благословляя почву, дающую ему благотворные соки.
Кипарис – нет… У него каждая ветка стремится в высоту, жмется к другим таким же, точно земля с ее воздухом, образами и красками противна, чужда, враждебна… Кипарис весь в молитве, весь в порыве. Его кутает другая зелень, обнимают розовые кусты, лилии под ним шепчут ему: «Посмотри, как здесь хорошо!» Но сурово и строго, как молчальник, он острою вершиною указывает им небо… «Не здесь – а там!» без слов говорит он им и рвется прочь от их любви и ласки. Я его сравнивал когда – то с молитвенно сложенными ладонями… Среди яркого праздника природы, в царстве торжествующего лета, он кажется сухим, высоким схимником, поднявшимся над легкомысленною юдолью в подавляющем гневе отрицания здесь пребывающего града. Жизнерадостная, певучая птица не любит его. Оттого – то он так к лицу кладбищу и одиночеству. Он еще более на своем месте ночью. Едва выделяется из мрака, но и самому мраку придает что – то в высшей степени мистическое… Святые отцы говорят о молитве без слов, о молитве, которая вся – в стремительном полете души к небу. Символом такой молитвы именно и является кипарис… Недаром это дерево пустынножителей и монахов.
Коляска поворачивала направо и налево. Ночь была тепла… Только там, где к озеру подходили ущелья, веяло холодком. Застоявшийся над водою в чаше ее гор, слегка влажный и пропитанный ароматами цветов, воздух, ласкал и нежил. Даже Карло Брешиани улыбался и не без удовольствия думал, что его ждет, по крайней мере, месяц отдыха перед поездкою в далекую и холодную Россию. А там – обычное утомление не столько от игры, сколько от бесчисленных вызовов маловоспитанной и потому слишком восторженной публики…
– Варвары! – повторял он про себя, – гиппербореи[35], не жалеющие артиста. Эрнесто Росси их любит[36]. Слишком уж он впечатлителен. А я с удовольствием отказался бы и от денег, если бы не условие. В последний раз еду туда!
Где – то в стороне послышался грохот.
– Что это? – спросил он у кучера.
– Целую неделю стояли дожди.
– Ну?
– Образовались водопады. Теперь недалеко от нашей виллы такая масса белой пены несется со скал! Иностранцы бегают смотреть. По всем трещинам и рвам кипит.
Невидимая, она и теперь покрывала всё сплошным гулом. Точно в стороне тысячи жерновов размалывали скалы. Оттуда опять потянуло холодом. Брешиани показалось, что влажная пыль осаживается на его лицо, бороду, платье. Он завернулся в плед… Но спустя минуту, сбросил его. Кругом вновь была теплая, безмолвная ночь, тишина, говорившая о бесконечности и ужасе смерти, и только далекие огоньки в ней светились робкою и смутною надеждою… А может быть, и воспоминанием, стынущим и отгорающим уже в душе человека.
Заскрипели сквозные чугунные ворота… Кто – то побежал вперед с фонарем. Коляска поехала тише. Тут своды аллей были непроницаемы и густы. Вдали блеснул огонь подъезда. Вверху растворилось окно, и чей – то белый силуэт показался в нем… «Жена! – подумал Карло. – Все – таки не спит. Ну, хоть по крайней мере, не лезет ко мне со слезами и радостью непрошенной встречи, и то хорошо». Тусклый свет падает на газоны… Во мраке точно воскресали на минуту и снова умирали большие белые цветы. Выделилось выведенное в зелени опытным садовником – красное «Salve» и громадные вензеля С и В. Коляска остановилась. Великий муж был дома.
IX
Утром Брешиани вышел только к завтраку.
Жена всегда терялась при этом. Как подойти, что сказать гениальному человеку? Она знала, что сам он не заговорит ни о чем. На этот раз ее Карло был, впрочем, милостивее. Он удостоил заметить:
– А Эмилия, кажется, выросла?
Это «кажется» было изумительно по своей наивности. Другую оно бы оскорбило, но бедная женщина почувствовала себя чуть не на небесах.
– Да… И посмотри, какая красавица… Вся в тебя.
– Ну, вот.
Брешиани поморщился. Он терпеть не мог ни отцовских, ни супружеских нежностей.