XIV
«Неужели гений может обратиться в ремесло?»
Но дальше старик уже не читал. С него было довольно. Еще ни разу в жизни он не слышал столько правды. И правды горькой, потому что она высказывалась его сыном и притом в каждой фразе ее были тоска, недоумение. Очевидно, от прежнего восторга не оставалось ничего. Сын, этот мальчик, неотступно смотревший на него целые вечера, пережил всё, и благоговение, и сомнение в отце, и, наконец, наедине сам с собою развенчал его…
Но ведь Этторе не один. «Может быть, из тех, кто тебя слушает среди беснующегося партера, есть многие, так же думающие и чувствующие?» Старик хотел, чтобы эта проклятая тетрадь никогда не попадалась ему на глаза. Теперь в нем не было прежнего равновесия. Что – то шевелилось в душе. Он еще сам не знал – что. Но ему уже и жутко, и стыдно. Ведь уже поздно переучиваться. Нет прежних сил и старой воли, как тут выйдешь на новый путь? Хорошо «им» указывать – да и полно, правы ли «они». Конечно, нет… Зависть… Желание самому царствовать там, где до сих пор единым владыкой был отец. Но почему же всё это вытекло из недавнего обожания, когда тот же Этторе молился на него? Мало ли что. Люди портятся с годами… Все, все? Но ведь если сын его испортился в пять лет, что же он, Карло Брешиани, уже переживающий седьмой десяток? И в какой суетне, в каком кипятке приходилось вариться всё это время. Хорошо им, пришедшим на готовое.
– Нет, разумеется, тут молодое самомнение. Пустяки! Я так стою высоко, что…
Высоко, да – но не для себя самого, не для своей встревоженной совести и разбуженного сознания.
Он тихо сошел по мраморной лестнице вниз.
И тут – на каждом ее колене были трофеи его прежних побед. Вот этот бюст Шекспира изваял ему знаменитый скульптор. A это сам Брешиани в «Гладиаторе», когда, откинув назад девушку, он стал над нею ее щитом, защитою… Высек из каррарского мрамора его Стараче… Какое лицо! Сколько силы и благородства в этой поднятой руке! Сколько жизни в каждом мускуле. Люди трепещут, слушая его в этой роли… Вон – сам Борджиа. Он был в нем мрачно великолепен, Папа Пий IX сначала приказал доставить себе фотографии, снятые с Брешиани, а потом пригласил его в Ватикан. Он было не хотел ехать. Ведь отказал же год назад – отцу отечества Витторио – Эмануэле. Да, но тот был торжествующим, а папа считался чуть ли не узником[43]. Оскорблять падшее величие – гнусно, и Карло целый вечер читал святому отцу лучшие отрывки своего репертуара. На проникновенном лице наместника св. Петра великий артист видел слезы и настоящее умиление. И это всё пустяки? И какой – нибудь Этторе может поколебать его славу и веру в себя? Должно быть он, Карло, действительно состарился, если его взволновали глупости самонадеянного мальчишки!
Внизу, в саду, всё, казалось, замерло.
Был полдень. Чистое небо дышало зноем и благоволением. Сквозная зелень мимоз и тяжелые облака каштанов были недвижны. Пахло жасминами… Сквозь листву сверкало голубое озеро, точно на него солнце бросило серебристую кольчугу. Дальше за чудным покоем этих вод млели в жаре и блеске горы, до макушек поросшие садами. Там, куда на золото дорожек прорывался огнистый луч, проворно и суетливо бегали ящерицы…
– Послушай, жена!
Он ее рассматривал издали. Она что – то шила, сидя под вековым платаном. Встала и подошла к нему.
– Ты имела сведения о сыне?
– Да…
– В каких ролях он выступает?
– Ромео… Паоло в «Франческа да Римини…» Маркиза Поза.
– Корректирует меня.
– Что? – не поняла та.
– Так… Ничего… Он не нашел даже нужным спроситься у меня.
– Боялся… Бедный мальчик.
– Ну, пожалуйста, – прервал он жену. – Эти «бедные мальчики» нынче на шею нам садятся. Мне это не нравится. Он не к тому готовился. Это не его дело вовсе. Он инженер. Составил себе некоторое имя – для чего? Меня поражает его легкомыслие. Я не затем сделался самим собою, чтобы самонадеянные ослы роняли меня… Я не хочу этого…
Жена молчала.
– Когда ты будешь писать ему?
– Завтра.
– Скажи, что я требую беспрекословного повиновения. Или он немедленно бросит эти глупости… Я за него заплачу неустойку. И неустойка – то, воображаю – сотни три лир! Бросит и займется своим делом, или…
– Карло, не будь жесток к нему.
– Это именно зависит, как он отнесется к моему предложению. Если послушается – он мне сын, и я ему отец. Если нет – в этом доме больше не будет произнесено его имя. У меня нет сына, и г. Этторе Брешиани волен делать всё, что ему угодно. Поняла? Я бы ему погрозил проклятием и проклял бы, но, во – первых, это нынче на таких не действует, а, во – вторых, я столько проклинал на сцене, что в жизни у меня это не выйдет. Помни, что я сказал, то свято. Или он немедленно вернется сюда, или двери моего дома ему закрыты. Кто у него импресарио?
– Морони.
– Старый плут. Он мне еще должен несколько тысяч лир… Ну, хорошо…
И, круто повернувшись, он быстро пошел по темной и прохладной аллее, даже не обратив внимания, что по лицу его жены текут бессильные, старческие слезы…
XV
Морони действительно был «старый мошенник». Но в Италии это случается часто – старые мошенники любят и любят искренно искусство. В этом отношении Морони мог бы научить чему – нибудь великого Карло Брешиани. Разумеется, Морони не промах. Он отлично умел выжимать сок из достававшихся ему молодых талантов, гнал их, что называется, и в хвост, и в гриву, не давал отдыху, заставляя артиста играть раз по семи в неделю, а в праздники и по четырнадцати. Каждая лира доставалась будущему Сальвини или Росси кровавым потом, но Морони не портил репертуара и никогда сегодняшней толпе с ее дикими и пошлыми вкусами не жертвовал высокими заветами прежних мастеров. Поэтому труппа под его управлением (он обыкновенно оставался и режиссером) была хорошею школою для тех, в ком горел божественный огонек дарования. Ничтожество и наглость скоро бросали театр Морони. Тут слишком много приходилось работать и очень мало получать. Потом, на фокусах еще никому не удавалось выезжать у «старого мошенника». Бывало, этакий проходимец выкинет фортель, и партер ему со смехом горячо аплодирует, а за кулисами уже бесится Морони.
– Ты что это, милый друг? В ярмарочном балагане, что ли?
– Почему?
– А потому что мне на сцене нужна добросовестность, если нет таланта. Это нахальство! Разве Карл V может выходить так, как ты? Где его изучала ваша милость? В оперетке у Гаргано? Ты смешал le roi Bobèche’a[44] с испанским королем?
– Да ведь публике понравилось, сами слышите.
– Публика мне не указ. Много она видела в Фаэнце! Передай роль Пепе. Он ее лучше исполнит. А сам выходи завтра в числе придворных…
– Я не хочу. Я оставлю труппу.
– Заплати неустойку и уходи. Я никого силою не держу.
И неудавшийся Карл V на другой день в качестве благородного лорда показывал свои лохмотья публике. В маленьких (да и в больших) театрах Италии статистов одевают как попало. И шло так, пока тому же старому мошеннику Морони не сделается жалко.
– Ну что, научился королевским приемам?
Тот молчит.
– Понял, что у меня одобрение публики ничего не значит? Завтра можешь опять взять свою роль.
Морони очень любил Этторе Брешиани.
– Ты знаешь, я когда – то служил с твоим отцом. Только я стоял внизу, а он наверху. Пожалуй, он даже не помнит меня. Где ему! Он и великих мира не замечает. У него глаза особенно устроены. Он только себя и видит. Это бывает. Ну, да гениям всё простительно. Не нам его судить. А только я вот что тебе скажу, Этторе.
И он наклонился к уху молодого человека.
– Ты пойдешь дальше отца.
– Никогда!
– Это я тебе говорю. У Карло – сила и величие, и потому он поражает и удивляет, у тебя будет и то, и другое. Я уж вижу. Орленка угадывают по первому полету. Но у твоего отца никогда не было сердца. Он не трогал людей… А у тебя есть такие интонации! И потом ты плачешь настоящими слезами. Я видел вчера. Не верь дуракам, которые говорят, что артист, желая трогать других, сам должен оставаться бесстрастным. Это, к сожалению, приходит, но после. Большой актер приучается повторить механически то, что когда – то в его весну исходило из сердца. Живые ходячие фонографы! Не верь этому, Этторе. Лучше не обманывать публику, а давать ей настоящее золото вместо фальшивого.
Морони особенно ценил Этторе еще и потому, что тот не гнался за деньгами. Старый импрессарио терпеть не мог расставаться с розовыми бумажками «banco nazionale».
– Ты знаешь, – подмигивал он Брешиани, – ведь я до сих пор должен твоему отцу. Я уже и тогда составлял труппы. Ну, пригласил его. Две тысячи лир за выход… В Америку. Теперь ему мало этого, а тогда хорошо было. Надо сказать правду, много я на нем нажил, хоть и не жалел денег на рекламу и клаку. В Америке без этого нельзя. У меня, если верить моим молодцам, писавшим в газетах, на великого Карло и дикие индейцы нападали и сколько раз он задыхался в объятиях боа – констриктора и представь себе: не умея плавать, ведь он и теперь не умеет?
– Да.
– Ну вот, а ведь это не помешало ему в страшную бурю посреди Тихого океана (это у меня было даже красками нарисовано на афише) спасти молодую американку из разъяренных волн. Я даже со сцены показывал ее, молодую американку. Обыкновенно моя жена играла эту роль. Тогда было сильно аболиниционистское движение[45]. Я особого негра держал в труппе. И в каждом новом городе, где мы играли, я выводил его на сцену в цепях, и старый Брешиани освобождал его перед публикою. «Иди! Отныне ты равен каждому из нас. Железо цепей не посмеет коснуться образа и подобия Божьего!» Нужно отдать справедливость твоему отцу, он удивительно произносил это. Даже меня, хоть я сто раз слышал ту же фразу, она заставляла дрожать с ног до головы. А что делалось с театром, этого и описать нельзя. Мы его сорок два раза освободили, этого негра!