Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии — страница 23 из 46

И как страстно мечтал он об этом! В засуху поля не так жаждут благотворного дождя. Если бы отец хоть раз уловил взгляд, которым следим за ним, когда великий Карло Брешиани бывал дома и не видел сидящего в стороне сына. Казалось, всеми силами души, Этторе без слов говорил ему: отзовись же, отомкни мне свое сердце! Раз ночью что – то приподняло мальчика с постели. Он босиком в одной рубашонке встал, на цыпочках прокрался в коридор, по мраморному полу которого широко разливался серебряный свет месяца. Резко и черно перед ребенком бежала его тень, всё удлиняясь и удлиняясь к лестнице. На ее ступенях она ломалась, перед окном исчезла и выросла уже позади. Сердце стучало в маленькой груди. Всего так и охватывало ознобом, хотя ночь была тиха и тепла. Громадная магнолия перед окном точно грозила. Большие белые цветы ее казались чьими – то головками, которые раздвинув густую и твердую зелень, с ужасом смотрели на Этторе.

Он повернул в следующий коридор. Сюда выходила спальня его отца. Прислушался… Дверь была полуотворена… Щель эта светилась. Луна затопляла всю комнату… Боком, боком прокрался туда мальчик. Ему казалось, что весь мир слышит, как бьется его сердце: так и стучит, так и стучит в свою клетку… Как отец не проснулся от этого стука! Ребенок даже схватился за грудь рукою. Он так и врос в землю около. Смотрит. Вон эта большая характерная голова с массою волос. Он до сих пор помнит, как она тогда резко и красиво выделялась на постели. Мощные руки… Сильная из – под расстегнутой рубашки грудь… Так бы и припал рыдая к этой руке, ни разу не поднявшейся над ним для ласки! Что бы он, ребенок, сделал, если бы отец проснулся. Может быть, опрометью кинулся бы прочь… А может быть, действительно заплакал и спрятал бы свою головку на его груди…

Но отец не шелохнулся. Так же ровно и спокойно дышал, а страх всё больше и больше прокрадывался в душу Этторе. «Что я делаю? Если он подымется и крикнет на весь дом?» Слепой безотчетный ужас двигал его всё ближе и ближе к дверям, из дверей в коридор, из коридора на лестницу. С лестницы наверх, в свою комнату. Только там, завернувшись с головою в одеяло, мальчик проплакал всю остальную ночь. Этими слезами, больными, нежными, он прощался со всякою надеждою когда – либо обратить отцовское сердце к себе. Он не проклинал, – в детской душе не было места осуждению. Ему безотчетно было жаль себя, и после того он уже весь прирос к матери.

Казалось, она одна была у него на свете. И теперь Бог знает, чего бы он не сделал для ее спокойствия. То, что он бросил сцену и вернулся – было ничто. Она могла пожелать от него гораздо большего, и он бы не поколебался исполнить это. Долгие годы потом, слушая как говорят о его отце, он чувствовал холод в душе, хотя и гордился. Всякий раз, даже встречая его имя в газетном отчете, он опять переживал ту минуту в большой, залитой лунным светом спальне. Сердце у него начинало биться, как испуганная птица в тесной клетке, а от босых ног к груди подымалось что – то, заставлявшее дрожать его худенькое, плохо тогда развивавшееся тельце. И он видел перед собой на большой белой подушке резкие и мрачные черты оригинальной головы Карло Брешиани с сомкнутыми веками. Казалось, достаточно было этим векам подняться и из – под них сверкнуть грозному и остуживающему взгляду, чтобы последняя искра жизни замерла в душе мальчика. Это ощущение так и осталось преобладающим на всю его молодость. Он никак не мог разделаться с ним и подавить его другими.

XVIII

Какие на него права у этого человека?

Он вырос вне его ласки и заботы. И теперь отец, не зная, что его сын представляет собою, отрывает его от любимого дела. Так представилось что – то, может быть, осведомился о нем в дурную минуту, и Этторе должен бросить всё и ехать назад. Бросить всё после такого начала, когда ему, наконец, попала в руки роль, на которой он мог бы сделать себе имя! О, разумеется, не будь матери – он бы швырнул письмо знаменитого артиста в сторону и забыл о том, что гениальный старик связан с ним какими бы то ни было узами. Ведь не мечтает же Этторе быть наследником его богатства и имени. Богатство он сделает себе, если оно ему понадобится, а рядиться в чужую славу ему ни разу и в голову не приходило. Это он считает низостью. Напротив, именем отца он и не назовется на сцене. Зачем ему продолжать династию Брешиани, как выразился кто – то, когда он может создать свою. Да ведь для гения нет наследственности в этом отношении. И чем ближе домой, тем его негодование всё подымалось и подымалось, одурманивая его чадом, в котором он уже терял способность обсудить, что он будет делать завтра. Скверный извозчик из Комо еле – еле довез его до виллы. В кабинете у отца был еще огонь, но в этом настроении Этторе не хотел встречаться с стариком. На лестнице чьи – то руки горячо обняли его. Он узнал мать…

– Как я тебе благодарна, что ты приехал. Теперь у нас опять будет мир.

– А разве…

– «Он», – зашептала она, кивая на верх, – и рвет, и мечет. Только тогда и успокоился, когда я сказала, что ты разорвал контракт и возвращаешься… Хочешь есть? Там у тебя в комнате я поставила поднос.

– Напрасно, мама. Я не голоден.

– Ты очень мучился, мой бедный?

– Да! – просто ответил он. – Мне было трудно… Но я не знаю, чего бы я для тебя не сделал.

Опять худенькие руки трепетно обвились вокруг его шеи.

Старик слышал, что сын приехал, но не подал и виду, что знает об этом.

Утром он в свое время сошел к завтраку.

Этторе побледнел, увидев его, и встал.

– Здравствуй! – коротко встретил его отец, сел к столу, нервно сунул салфетку за воротник. – Садись… Ты знаешь, я терпеть не могу… показной и лицемерной почтительности.

– Этторе, вот стул рядом со мною! – вспыхнула его сестра.

Тот сел.

Завтракали молча. Карло замечал, что по лицу дочери проступают красные пятна. Видимое дело, и она негодовала. «Одна шайка! – думал он. – Еще бы, я ведь им должен казаться тираном. Ему помешал сделаться жалким закулисным бродягой по две лиры за выход, а ей – практиковаться впоследствии в дешевом сожалении об участи брата». Он постарался скорее окончить и, не ожидая сыра и фруктов, приказал:

– Кофе пришлите мне наверх! – и вышел.

Несколько секунд после него царствовало молчание.

– Нет, это невыносимо! – вспыхнула первая Эмилия.

Мать тихо взяла ее за руку.

– Мама, не мешай! Ты мученица, но не можешь требовать, чтобы мы не кричали, когда нам больно. Ведь ты посмотри на Этторе – точно отец с ним вчера только простился! Никакого внимания к нему. Знает, что тот бросил для него начатую карьеру, по первому требованию явился сюда, и ни слова. Ведь если он так велик, а мы слишком для него ничтожны, так выгони нас. Авось, мы не пропадем. Что это за пренебрежение ко всем! Будто, кроме него, никого в комнате не было. Ну, хоть руку подал бы. Ведь не такая уж это великая милость… Ты подумай, мама, разве он не видел, в каком состоянии брат. Белее стены! И всё время сидел спокойно.

– Мы его судить не можем.

– Еще бы! Фетиш… Табу. Только не для нас, мама. Я тебе говорю прямо: уйду горничной куда – нибудь, не надо мне ни его денег, ни его участия.

– Эмми!

– Да, мама. Сегодня же скажу ему об этом.

– Ты забываешь, – остановил ее брат, – что мы для нее должны терпеть. Мама и без того за нас так долго и глубоко страдала.

Эмилия, задыхаясь, выскочила из – за стола.

– Терпеть, терпеть! Да когда же этому конец? Когда? Подумай сам. Ведь вот моя подруга по школе, дочь сапожника Каталини в Комо. Я была у нее, они живут в двух комнатах, а сколько у них солнца и смеху. Отец вернется с работы, измазанный, – они всё ему выкладывают, что у них на душе. И он тоже. Вешаются ему на шею. Сообща отмывают его. Сядут за стол вместе, у них праздник начинается. Да какой! А у нас? Ей Богу, я бы хотела, чтобы мама была женой такого же Каталини, а мы его детьми. Ведь счастье достается не этими тряпками, не позолотою, не фарфором с инициалами К.Б. Я бы предпочла с Каталини есть поленту на оливковом масле и жареные каштаны, вместо этих перепелов и морской рыбы. А я думаю, что мы и терпим – то потому, что у нас нет характера. Мы просто – напросто слабосильная и никуда не годная дрянь. Взяли бы да ушли. Пусть он остается с своим величием на сцене! Да, дрянь, дрянь!

– Эмми, посмотри на мать.

Старушка плакала в кресле. Дочь заломила руки и кинулась к ее ногам.

– Мама, милая, прости меня. Я просто скверная эгоистка и ничего больше. Ну, улыбнись своей глупой дочке. Разве ты не знаешь, до какой степени я бываю дурой. Ну, полно, полно. Никуда мы не уйдем и никогда тебя не бросим.

XIX

Весь этот день Этторе не видел отца и напрасно задавался вопросом: «Зачем он вызывал меня?» Неужели старик ни сам не потребует, ни ему не даст объяснений? Карло Брешиани приказал подать обедать к себе и после обеда, когда уже стемнело, взял палку и отправился гулять, опять – таки один. Когда он вернулся – никто не видел. Знали только, что он дома, потому что за синими занавесями его спальни засветился огонь.

Утром Этторе вышел в сад. Он очень любил его. Тут каждое дерево было близко и дорого молодому человеку. Ведь они росли и крепли вместе с ним, и тонкие вершины кипарисов тихо колыхались под ветром, точно кланялись ему, безмолвно посылая свое «здравствуй». В прозрачной воде озера у террасы было пропасть всякой рыбы. Она вечно сновала тут. Эмилия приучила ее: девушка несколько раз в день приходила сюда бросать хлеб. Узкие остроносые агони мелькали серебряными стрелками у самого берега. Точно темно – синим плюшем покрытые большие лаворани медленно скользили у камней на дне, то прячась за ними, то опять из – за них появляясь сюда. Золотисто – зеленые и лазоревые коромысла, сухо шелестя сквозными кружевными крыльями, носились над самою водою, будто любуясь в ней своим отражением.

Этторе особенно нравился около тенистый уголок, где кипарисы, магнолии, платаны, пинии, каштановые деревья и мимозы поднялись, могучие, полные радости жизни. Тут была так разнообразна зелень – почти черная на пиниях и яркая, точно лакированная, в магнолиях! Так величавы очертани