Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии — страница 24 из 46

я этих великанов и так разнообразен их характер. Да, их характер! Они говорили сердцу – каждый своим языком. «Помни смерть – и надейся! – молитвенно внушали мистические кипарисы. – Надейся на то светлое царство, которое тебя встретит за могилой»… Они были грустны, эти погребальные деревья, и среди веселой симфонии других их меланхолические нотки казались так красивы.

«Помни жизнь и люби только жизнь, в ней одной и свет и радость!» – шелестели задыхавшиеся от обилия этой жизни магнолии, сверкая солнцу каждым листком. И всех их так и понимал молодой Брешиани, но любил он больше всего платаны. В них была, несмотря на старость, настоящая сила молодости. Посреди сада раскидывался один, которого помнили, в далеком детстве еще, деды целого околотка… Но его кора также молода, и ее покрывали те же белые, ласкающие взгляд пятна, как и на поднявшихся только несколько лет назад. Ветви его гостеприимно раскидывались на далекое пространство, храня землю от жгучей ласки полуденных лучей… Только что Этторе уселся под ним с какою – то книгою, как вдали послышался шорох. Опавший лист хрустнул под чьими – то тяжелыми ногами…

– А, ты здесь!

Этторе встал.

Отец отвел глаза, точно стыдился показать, сколько в нем холодной вражды к сыну.

– Ты, разумеется, недоволен…

– Чем?

– Я не знал, что нынешние кандидаты в гении лицемерят…

– Если ты, отец, говоришь о том, что я должен был бросить Фаэнцу…

– Да, именно об этом.

– Я, разумеется, недоволен. И если это сделал…

– То потому, что у отца есть все – таки большое состояние, а все мы смертны.

Этторе вздрогнул и отступил на шаг.

– Я вам не давал права оскорблять себя. Я никогда не думал о вашем богатстве. Вы вольны его оставить кому вам угодно, у меня в душе никогда не шевельнулось бы ничего против вас по «этому» поводу. Я приехал сюда только потому, что меня просила мать. Я выше всего на свете ставлю ее спокойствие… Да!

– Значит, если бы тебе приказал я – ты и не подумал бы оставить «старого мошенника» Морони?

– Да, не подумал бы.

– Спасибо, по крайней мере, за откровенность.

– Отец, я не мальчик. Я знаю свои силы. Если я хотел пойти по этой дороге, так только потому, что в ней настоящее мое призвание… И другого у меня нет… привык смотреть на себя со стороны. Строже, чем я к себе, ко мне никто не относится, и будьте уверены, что я бы не заставил вас краснеть за себя!

– Краснеть! – отец вспыхнул… – Я не могу краснеть за всякое ничтожество только потому, что оно связано со мною одним и тем же именем. Понимаешь? Я случайно попал к тебе в комнату, этому ты можешь верить. Ошибся этажом и принял ее за свою. Я прочел твой дневник. Ты, кажется, считаешь талантом способность украсть у одного жесты, у другого интонацию, у третьего манеру держаться. Это какое – то рагу. Хороши для хрестоматии такие образцы, а артисту нужны оригинальность и самобытность. Без этого нечего выступать. Нечего! И потом – я недаром сорок лет на сцене, я ее хорошо знаю. Если бы у тебя была хоть искра таланта, он бы сказался.

– Где, в чем?

– Слава Богу, мы с тобою вместе…

– Простите, – прервал его сын. – Мы с вами вместе, но едва ли это не в первый раз, когда вы удостоили меня заметить. Мы всё время были где – то далеко внизу… Я, по крайней мере, не помню, чтобы когда – нибудь вы спросили, что меня интересует, чем я волнуюсь, к чему готовлюсь… Я помню четыре года назад, когда я выдержал опасную болезнь, у моей постели я встречал всякий раз, открывая глаза, ангела – хранителя и это была моя мать. Вас, отец, я ни разу не видел тогда. Хотя вы были дома…

– Не мне давать тебе отчет, почему я поступаю так, а не иначе. Во всяком случае, если ты и гений, – насмешливо подчеркнул он, – так помни, что для двух Брешиани мир слишком тесен. Довольно с него и одного. А так как мне пришла в голову неудачная мысль – родиться раньше тебя, то погоди, пока я умру… Может быть, на твое счастье, это случится скоро… А до тех пор… Впрочем, я тебя не неволю, – уходи… Но только я тебя знать не знаю тогда… Мало ли сволочи носить фамилию Брешиани. Я встретил в Милане одного фальшивого монетчика. Его судили. И он тоже назывался Брешиани… Чуть ли даже не родственник наш!

Отец, видимо, чтобы не поддаваться гневу, круто повернулся и ушел.

Сын долго смотрел ему вслед.

«Так велик и так… низок!» – подумал он. И в первый раз у него шевельнулась мысль: «Неужели это зависть к моей молодости?»

XX

Странное дело! Как не негодовал великий старик на сына, – но когда тот откровенно высказал свое мнение об отце, Карло почувствовал, что его тянет к молодому человеку. Не то чтобы гениальный артист сознавал вину, вовсе нет. Разве он мог ошибаться? Разве в его столкновениях с людьми, эти жалкие пигмеи, плесень низменной юдоли, могли быть правы? Да если они и правы, не всели равно? Раз он – он, Карло Брешиани, – так думает, этого достаточно! Более чем достаточно. Уже сорок лет всюду, где он бывал, его воля признавалась законом. Он никогда не слышал: «это несправедливо». Случалось, ему говорили: это будет дорого стоить, и тогда он приказывал платить… Может быть, потому – то его и притягивал к себе Этторе, что в нем театральный король впервые встретил противоречие. Еще бы, все благоговеют, все преклоняются, как снопы братьев Иосифовых перед снопом самого Иосифа, и, вдруг мальчишка, кость от кости его и плоть от его плоти, так резко и решительно ставить свои приговоры, и над кем же? Над ним, над Карло Брешиани!

– Так, по твоему, мы все теперь ничего не стоим? – круто обернулся он за обедом к молчаливому сыну.

– Что? – не понял тот сразу.

– Ведь вы нынче отрицаете и наше искусство, и нас самих.

– Это клевета. Гения нельзя отрицать.

– Вот как…

– Только жизнь не может останавливаться на одном месте и замирать. Рабство в искусстве – та же смерть… Впрочем, его не бывает. Человечество не может не двигаться. Если оно не идет вперед, так пятится назад…

– Так вы что же, собираетесь пятиться?

– Нет. Ваше поколение наметило нам дорогу, мы попробуем пройти по ней дальше.

– То есть стать выше нас?

– Если хватит силы.

– Какую же дорогу мы вам наметили?

– Прежде была возвышенность без простоты. Сценические герои подымали толпу, но на ходули. Зритель проникался благородными чувствами, но понимал, что это не настоящая жизнь. Поэзия противоставилась действительности… Между ними ничего общего, и потому, например, мерзавец выходил из театра со слезами на глазах и потрясенным сердцем, оставаясь всё же в своем обиходе мерзавцем… Ведь его обиход был настоящею жизнью, а сцена сладостною поэзией, вымыслом. Ты главным образом, потом Сальвини, Росси и Элеонора Дузе сделали громадный поворот. Вы доказали, что красота, добро и правда – три лица одного и того же Бога. Вы красоту искусства так слили с правдою действительности, что теперь люди узнают в вас воплощение собственных чувств. Вы на сцену вывели настоящую жизнь, но дали ей термины, определения. Это, если выразиться химически, алкалоид жизни. Ее эссенция, концентрация. Вы не низводили Бога на землю, но землю возвысили до небес… Вы лучами истинного гения осветили такие потемки, где до тех пор в забвении и смраде гнили люди, не только никому неведомые, но и не думавшие о том, что их кому – нибудь следует узнать…

Карло Брешиани задумался.

– Да… В твоих словах… Есть правда… Но вы, вы… почему же вы развенчиваете нас?

– Мы развенчиваем?

– Да, старательно отыскиваете наши недостатки!

– Это право каждого следующего поколения, отец. Иначе мир замер бы в косности. Мы должны корректировать вас…

– Вы нас?!

– Зачем столько презрения? Представь себе, что мы ошибаемся. Что же из этого? Только то, что мы ничего не сделаем, и мир нас никогда не узнает. Придут другие, более сильные, которые возьмут наше дело на себя, и оно им удастся. И все – таки наш почин не будет бесполезен. Эти другие ничего бы не сделали без нашей неудачной попытки. Сколько смелых безвестно гибнет, хотя бы в открытиях неведомых стран, и наконец, двадцатому, тридцатому удается то, за что сложили кости эти девятнадцать и двадцать девять. Мы не можем считать вашего дела чужим и умывать себе руки. Пойми, не можем, раз в каждом из нас горит искра Божия. И без того повсюду слишком много благоразумных Пилатов, умывающих себе руки. Надо так жить, чтобы ничто не было нам чужим… Старость всегда говорит молодости: «стой, ни с места». Но недаром в нас заключен бог движения и любви, который тихо шепчет нам: «дерзай и вперед!» Мы идем часто на гибель. Иногда на смерть, но что же из этого? За нами следуют другие, и что не удается и нам, увенчает их головы победными венцами. Человечество во всяком случае от этого выиграет…

– А те, которые погибли?

– Тем ведет особый счет…

– Кто?

– Бог на небесах!

Старик задумался, не сводя глаз с сына.

Тот не опускал своих перед ним, по – видимому, ясно читая, что делается у того в душе.

– Вы нынче стали мистиками?

– Если вера в свое дело есть мистицизм. Да и притом в этом залог успеха.

– Как?

– Тот, кто нес крест, тоже был мистиком. Мученики умирали, побеждая…

– Странные люди… Странное поколение!

– Сойди с вершин, отец, всмотрись поближе, может быть, ты не найдешь нас странными… Мы ни чем не оскорбим твою гордость. Мы ученики твои… Но позволь нам тоже, выучась азбуке, работать по – своему… Если мы ошибаемся, поправь. Покажи, где настоящий свет… И вот еще в чем разница между нами и вами…

Отец сделал нетерпеливое движение.

Сын заметил и замолчал.

– Ну… Чего ж ты? Я жду.

– Не оскорбляйся, отец. С тем, кого уважают, не стесняются. Помнишь завет французского рыцарства, ты сам его так великолепно произносил на сцене, что я дрожал от восторга: «Богу и королю всегда говорят правду».

– Ну… хорошо… Я вовсе не желал остановить тебя.

– Ваше поколение, начав свободною критикой, возненавидело ее, когда она обратилась противу него. Вы не признаете ничьего суда над собой, – мы сами садимся на скамью подсудимых и просим: укажите нам вину, чтобы мы могли исправиться. Я не про тебя говорю. Критика никогда не осмеливалась подняться до твоих вершин. Но ведь это правда, актер твоего поколения был существом с ободранною кожей.