– А жаль. Брешиани 1 – й передал бы скипетр и державу Брешиани 2 – му.
– Я предпочитаю быть первым и последним. Ты мне во всяком случае доставь газеты, где об этом Моини пишут.
– Хорошо…
В ту же ночь старому актеру не спалось…
С ним в последнее время всё чаще и чаще случалось это. Годы сказывались. Он считал себя счастливым, если ему удастся забыться часов на пять. На этот раз он точно на дно опустился, и волны его залили, как в два ночи будто кто – то толкнул его. Брешиани внезапно приподнялся на постели и пристально начал вглядываться в окружавшую его темноту. В комнате никого – тишина. Только часы стучат на столике у кровати, да за окнами сиротливо и уныло воет северная метель. Он опять улегся. С наслаждением вытянулся под одеялом, но заснуть уже не мог.
Мысли, как молотки, стучали в его голове. Моини? Какой это может быть Моини? Откуда он вынырнул? Право, эта молодежь, как дождевые пузыри на болоте, вскакивает. Хорошо, что и лопается, как дождевые пузыри. Впрочем, почему это «хорошо?». Ведь нужно же кому – нибудь выступить. Ну, умрет он, не станет потом Сальвини… Росси моложе их всех – неужели же и итальянскому искусству глохнуть и падать? Ведь всего места на сцене не заполнишь одним собою… А все – таки, на зло ему самому, что – то щемит у него на душе и жалуется… Даже в пот его бросило. Молодой, красивый! Он тоже был и молод и красив. Молодой, красивый и сильный. А ведь за молодостью и силой – будущее. Хорошо еще ежели Брешиани умрет вовремя королем на сцене. А что, когда придется уступать место и сторониться перед новым величием?
Ведь его сын прав. В этом Карло Брешиани наедине с самим собою не может не согласиться. Наедине и ночью. Ведь он уже ничего нового не даст. Слишком для этого стар. «Закостенел», как писал в своем дневнике Этторе. У него вон и кинжал всегда падает в одну и ту же точку… Что если публике понадобится новый прием – хоть и не такой же гений. Ведь он и мог и должен был приесться. Дома положим, его успех не падает, но ему передавали, как зрители разговаривают: «Посмотрите, какой у него сейчас будет великолепный момент: он отбросит ее, отступит и окинет уничтожающим взглядом»… И он действительно, отбрасывал, отступал и окидывал. И публика не ошибалась – это было великолепно.
Но ведь ей, может понравится, что другой в эту минуту не отступит, а схватит артистку за голову, приблизит ее глаза к своим и взглянет на нее несколько иначе… Ведь, в самом деле, плохо, ежели привычный зритель на пространстве пяти актов, – вперед угадывает всё и только проверяет также ли это хорошо, как прежде? А вдруг, новое, может быть и похуже, да уж потому и будет лучше, что ново, не то, к чему все привыкли и чего все ожидают… Пересмотреть бы все свои роли и переделать их – да куда. Это всё равно, что кончающему свою карьеру певцу переставлять голос – и последние нотки его потеряет.
XXXII
На другой день ему принесли газеты, но читать их было некогда.
Старик оканчивал здесь гастроли, чтобы продвинуться еще более на север. Хлопот оказывалось много, и целая пачка печатных листков, засунутая в саквояж, ожидала очереди, пока Карло Брешиани не сел в вагон. Там от нечего делать вспомнил о ней и кликнул в купе секретаря.
– Найдите тут и прочтите, что такое пишут про нового трагика Моини.
– Дрянь какая – нибудь! – презрительно уронил тот.
– Почем знать.
– Италия дала вас, Сальвини, Росси и Дузе… Теперь она должна отдохнуть. Гении не рождаются так часто. Это – закон природы.
– Я про гения не говорю… Но таланты должны быть.
Тот отыскал.
Действительно и Матильда Серао, и какой – то Синибальди, и другие чуть не целые столбцы газет усеяли восклицательными знаками. Общий тон был «итальянский», т. е. до нелепости восторженный. Диапазон оказывался до того высоким, что перед ним должны были бы спасовать певицы, берущие легко трехчертное ля – бемоль. Точно они, эти Серао, Синибальди и КоАмерику открыли и на весь свет орали о своем необыкновенном счастье. Карло Брешиани слушал, улыбаясь. Ему была знакома давно эта манера, и он пропускал целые столбцы мимо ушей…
– Постойте… Вы вот что поищите – ка. Нет ли там заметок Ладзаро… Они всегда очень коротки и подписаны «Piccolo»… Это должно быть в «Don Marzio»…
– Есть…
– Ну вот мне их – то и надо, а всё остальное можете швырнуть.
– И Матильду Серао?
– Матильда пишет отличные повести, а об искусстве судит чисто по – женски. Она слишком впечатлительна. Когда Поцци выступил в Саннадзаро, она объявила его вторым Гарриком[69], а через год его подряд в семи театрах освистали, и он должен был оставить сцену… Дайте мне Ладзаро…
– Сейчас…
Секретарь пробежал наскоро несколько листков.
– Представьте, Ладзаро пишет то же самое.
– Это вот серьезно. Ну?
Секретарь начал вслух. Действительно Моини сравнивали с Росси, Сальвини и Брешиани. Говорили, что он, очевидно, изучая их, прошел превосходную школу, но отнесся к великим учителям только как к подготовке – ни более, ни менее. У него до сих пор заметно влияние этих первоклассных мастеров итальянского искусства, – но он, если можно так выразиться, демократизировал их, внеся в исполнение много порывов, сердца и искренности, часто идущих вразрез с условными рамками трагического церемониала. В Гамлете – это действительно мечтатель, северянин, для которого в холодных туманах его родины ничто не является резко определенным, решительным, бесповоротным. Его колебания – не слабость воли, это скорее невнимание к ужасной действительности, присущее душе, уносящейся к возвышенному и нездешнему… В Отелло – это не ревнивец, напротив – доверчивый влюбленный. Сердце чистое, характер благородный. Он должен и быть ужасен, когда все упования его жизни разбиты. Он уничтожит Бога, которому молился, может быть, для того, чтобы в своей душе еще более возвысить того же Бога.
– Это слишком темно… Что Ладзаро говорит об успехе Моини?
– Театр посещается лучшею публикою Неаполя. Масса приезжих из Рима. Импресарио удвоил цены.
– Вот это важно. Если в нашей Италии начинают дорого платить – значить стоит.
– Говорят, Моини необыкновенно красив и напоминает вас в молодости. Только у него больше мягкости и грации. Он, так сказать, человечнее. «Брешиани часто напоминал собою античные статуи, высеченные из мрамора или отлитые из бронзы. У Моини – всюду чувствуется живое тело. Это не пластика ваятеля, а пластика жизни, часто величавая, всегда благородная, иногда нежная».
– Ого… И это всё Ладзаро?
– Да!
– Ничего не понимаю. Он не из таких, которые легко увлекаются.
– Вот и еще… «Он удивительно разнообразен. Брешиани точно гениальным скульптором отлит в одну и ту же форму. У Моини игра всегда в зависимости от настроения, от новой пришедшей ему в голову мысли. Мы видели его два раза в Цезаре, и были изумлены. Так резко одно исполнение отличалось от другого… Оказывается: недавнее исследование Чезаре Канту[70] вполне изменило взгляд молодого артиста на это лицо. И еще – попробуйте послушать Брешиани с закрытыми глазами – вы потеряете все. Сделайте тот же опыт с Моини – и вы сердцем поймете, что этот…»
– Да что он заладил: Брешиани да Брешиани. Дался я ему! Сравнивал бы его с другими артистами. Мало ли нас…
Секретарь живо понял настроение патрона, свернул газеты, положил их на сетку и тихо вышел из купе.
«Новые боги! – горестно задумался великий муж. – Новые боги и сейчас же старых долой с пьедестала и вдребезги! Ото всех я ожидал этого, но никак не от Ладзаро… Верно, в самом деле Моини чем – нибудь напоминает меня – не может быть иначе. С чего бы его постоянно сравнивали со мною. Однако, должно быть, и зритель теперь изменился… Ценит искренность, простоту, скромность. В мое время он другим был… Что это? Уж не евангельское ли: последние будут первыми. Нет, нам приходилось постоянно доказывать свое превосходство над толпою. Неужели другой народ пошел? Бывало, вы – чудо. Вас разглядывают в бинокли. Умей быть красив, но берегись искренности. Ее не прощали. Никому не было дела до твоего сердца. Публика не хотела, чтобы ты походил на каждого. Если у тебя оказывались те же чувства и мысли, что и у нее, она перевертывала бинокль, и ты уже являлся ей жалким лилипутом. Поневоле мы привыкали к картинности, величавости. Нам предстояла трудная задача. Мы могли быть в обществе или царем или забавой. Сумей сделаться первым, чтобы не опуститься до второй… И короноваться мы должны были сами… Равенства не оказывалось вовсе. В этом, что ли демократизация великих артистов, не понимаю? Матильда Серао обвинила нас даже в некотором шарлатанстве. Да ведь сначала никто не бывает шарлатаном. Такими нас делала зала, возводя часто своих любимцев на несоответствующие пьедесталы. Ей нужны были идолы, и если они ее не обманывали, она их разбивала и ставила себе новые. Всех чудес Моисея оказалось недостаточно: толпа, площадь все – таки воздвигла себе тельца. Ей истуканы более по плечу, чем божество… Искренность, свобода ошибаться! Мы что – то не слышали об этом. Мы не могли играть сегодня так, а завтра иначе. Значит из двух раз, из двух тонов один был неверный? Поневоле отливались в одну и ту же форму… Нервов бы не хватило на другое.
Бывало и так, что взял не настоящий тон – держись его. Молодым богам толпа прощала уверенность в успехе, гордо поднятую голову, даже презрение к ней… Но, усомнившись в самих себе или постарев, мы должны были за это расплачиваться ужасно, и та же толпа, как Шейлок[71], брала с нас жидовские проценты».
XXXIII
Он сам не сознался бы, но этот внезапно вынырнувший соперник мучил его чем дальше, тем больше.
В самом появлении Моини было что – то странное. Обыкновенно случается так: перед бесспорным, настоящим и крупным успехом о молодом артисте начинают говорить, писать. Отмечают, что он подает надежды, делают ему указания, и имя, мало – помалу, растет. A тут вдруг явилась готовая слава и при этом все в один голос упоминают, что артист до сих пор нигде не выступал. Ведь это только Афина Паллада явилась из головы Зевса во всеоружии… Так – то мифология! A тут действительность сыграла штуку куда удивительнее. Ведь если он на сцене как дома, так где – нибудь же он привыкал к ней?