Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии — страница 43 из 46

– Что же будет тогда? – также безмолвно спрашивает поэт.

Ангел, улыбаясь, говорит ему: – «Смотри!» Светлое, ласкавшее взгляд пламя его крыл затрепетало, он протянул свой огненосный перст к стенам подземелья и коснулся их, и будто разом раздвинулись они отовсюду.

Не поворачивая головы, не шевелясь, узник видит это чудо… Стены раздвигаются всё шире и шире… Свод уходит в какую – то недосягаемую высь. Черные массы дикого камня словно распускаются в кроткой лазури благоговейного неба. Еще несколько мгновений, и от утесов этого подземелья не осталось ничего… Пропали стены, исчезла каменная колонна с ржавым кольцом своим, куда – то провалились растрескавшиеся плиты холодного пола, и сам он уже не на своей каменной скамье, а на широко распростертых крылах светлого ангела… Боже, какой громадный мир раскинулся под ним! Сияющий, чудный и звучный…

– Смотри! – говорит ему ангел…

Поэт несется теперь над вершинами каких – то гор… На них, охваченные отовсюду цепкою зеленью еще торчат печальные руины феодальных замков. Зубцы башен давно обвалились, рухнули казавшиеся такими несокрушимыми своды; стены, – эти твердыни грозных когда – то феодальных властителей, – лежат кругом кучами мусора, в которых шуршат только змеи и, весело поблескивая на солнце изумрудными глазками, бегают ящерицы… В башнях поселились совы и филины… Только одна ночь, окутывая эти замки своими туманами, дает им до утра какое – то подобие жизни…

– Ты помнишь деревню, где плакал воспетый тобою народ?

Поэт ищет ее… Неужели она – этот чудный город, приютившийся у голубого, ласкового залива, неужели эти кроткие волны к ней несут тысячи кораблей. Неужели счастливые, улыбающиеся и свободные люди – внуки и правнуки, что прятались от грозных очей сюзерена в свои дикие и бедные лачуги. A эти чудные девушки, эта молодежь, вся полная веры и надежд…

И всё выше и выше несется ангел, и всё шире и шире раздвигаются под ним границы счастливой земли. Но вдруг поэт услышал знакомый, острый запах, противный запах только что пролитой крови…

– Что это? – спрашивает он у омрачившегося ангела.

– Наследие, к счастью, последнее, от темной старины. Только оно одно удержалось здесь…

– Война?

– Да, она еще живет в мире, хотя и прикрывается пышными словами… Теперь люди защищают свои очаги от тех, которые, по их словам, огнем и мечем сеют великие заветы правды. Хищники не смеют теперь выходить на свет такими, какими жили при тебе. Но ты различаешь ли в общем голосе земли – крики битвы? Они тонут в нем, им не осилить дивного гимна вселенной… Прислушайся к нему.

И поэт прислушался.

Нестройные сначала звуки, показавшиеся ему такими, слагались в вдохновенные строфы… Одна за другой льются они:

Слава тем, кто потрудился

Над кормилицей – землей,

Кто не трутнем в мир родился,

A работником пчелой…

Честный труд дает народу,

Вместе с жатвой полевой,

Смелость, правду и свободу.

В жизни – мир, в дому – покой…

– Тысячи поэтов после тебя пели эту песню. Их заглушали сначала грубые звуки литавр, бой барабанов и крики труб… Но они гибли, а на место их шли другие, – и ты видишь теперь в этом гимне освобожденной земли тонет побежденное зло…

И вместе с этою песнью, всё выше и выше, в недосягаемую лазурную высь, подымалась душа поэта.

VII. Оба вместе

Старый Рожер умер…

Кроткая и болезненная жена его приказала тотчас настежь растворить тяжелые двери подземных темниц.

Худые, измученные, выходили из них узники… Самые имена их были забыты, а когда их спрашивали об этом, многие не могли их вспомнить…

Когда растворилась дверь склепа, где был заключен певец, на каменной скамье нашли только страшно исхудалый труп его.

Но лицо, казалось, еще жило.

Оно улыбалось, и эта улыбка дышала таким счастьем, что капеллан и домоправитель, смотревшие на него, смущенно потупились и отошли прочь…

Великодушная королева в одну церковь поставила до похорон останки своего мужа и его певца. Приходили прощаться с ними люди и невольно читали на лице могучего феодального владельца выражение в последнее мгновение жизни охватившего его ужаса. Но рядом кротко улыбалось полное счастья радости лицо поэта…

– Кто был он? – спрашивал мальчик вместе с матерью, тоже пришедший поклониться мертвым.

– Не знаю. Но верно там, – подняла она очи кверху, – он молится за своего сеньора, и ради этой молитвы Господь отпустит тому его великие грехи.

Святой отец

Большинство неаполитанских монахов теперь нищенствует. Все в Неаполе снисходительно относятся к босоногим нищим, не желающим работать, благо, – подаяние легко им достается здесь. В памяти народа живы до сих пор прежние представители монашества, давшего бедному люду – ходатаев и заступников. Самый типичный из этих – падре Рокко, кость от костей Неаполя[92]. Он всё свое время отдавал нищете и черни, и отвергал приглашения даже всемогущих министров тогдашнего королевства обеих Сицилий. Карл III и Фердинанд IV[93] называли Рокко – «адвокатом рынка и берега».

Старый монах, когда он это считал справедливым, босоногий, оборванный, весь в пыли, шел во дворец, требовал аудиенции и смело отстаивал тех, за кого никто не смел хлопотать.

Надо сказать, что Карл III, – не в пример позднейшим правителям Неаполя, – отличался большими достоинствами. Он упростил законодательство и судебную процедуру, смягчил жестокость наказаний, уничтожил пытку, был доступен народу, освободил его от тяжелых повинностей, ослабил влияние мрачного и властного католического духовенства, черною тучею лежавшего над благословенною Богом страною. Он основал массы школ, старался об улучшении нравов. Во время этой монаршей работы падре Рокко был не последнею спицею в колеснице и облегчал королям их просветительный труд, боролся в самых глубоких слоях народа с невежеством того времени. Народ слепо верил Рокко… Часто, когда толпы буйных бедняков шли требовать отмены мер, клонившихся к их же благу, – навстречу им шел падре Рокко и отрезвлял их.

Он родился в 1700 г. Его родственники и до сего дня живут в Неаполе. Мне показывали престарелого Рокко – торговца. Он приходится двоюродным праправнуком святому монаху – народнику. Отец и мать последнего были мелкими торговцами. Его посвятили Богу ранее, чем Рокко родился. Так решил отец, а воля отца здесь и до сего дня не допускает никаких рассуждений. Прежде существовал обычай отдавать детей в монастырь. Бедные люди верили, что таким образом они приобретают себе ходатая у неба, и что при этом условии все их овощи пойдут гораздо ходчее в продаже. Иметь своего между святыми отцами – это здесь и теперь считается верхом благополучия.

В иезуитской школе и потом в монастырях тщетно бились с Рокко, внедряя в его смиренную душу горькие корни учения. Будущий падре отличался слишком живою натурою, жаждою деятельности, любовью к загнанному и забитому народу, чтоб уйти подобно многим отцам в книгу и запереться в келье. Внизу расстилался и млел у синего моря Неаполь, которого страшная темень народная была Рокко известна более чем кому другому. Он вышел из самой глубины этого бедного люда; его сердце страдало общими с ним ранами; он любил Бога, – горячо любил и человека, так как он представляет собою образ и подобие Божие. Под черною рясой Рокко все – таки оставался неаполитанским простолюдином, интересы которого принимал всегда близко к сердцу. Юношей уж он только и мечтал о том, чтобы выйти в мир бойцом противу всех неправд и победить их. Часто сверху, с кровли своего монастыря, он смотрел вниз на кипевшие суетою улицы города. Ночь его заставала за этим.

– О чем мечтаешь? – спрашивали его…

– О, обо многом. Когда я смотрю отсюда, мне кажется, что сердце мое ширится и ширится; что все узники и тысячи улиц с голодным, бедным к темным народом – в моем сердце именно и заключены… Я так их всех люблю, что смерть за них была бы легка мне… Но победа в их пользу, – вот настоящее счастье.

Среди нездоровой и шаткой в своих нравственных устоях массы неаполитанцев чернь всего более нуждалась в его помощи, и ровно шестьдесят лет он был исключительно апостолом ее несчастий, шестьдесят долгих лет, ушедших на борьбу с пороками излюбленного им самого низшего слоя. С утра до ночи его встречали, в белой монашеской мантии, с посохом в руках, в деревянных башмаках, бродящим по самым ужасным трущобам города. Не было такого вертепа, куда бы не проникал падре Рокко с своею грубою, но меткою речью. Его слово нравилось потому, что образное, простое, оно стучалось прямо в сердца несчастных, всегда было им понятно. Сверх того, падре Рокко был неаполитанец до мозга костей, а следовательно, – и остроумен. Он заставлял не только плакать, но и смеяться. Он не одним пламенным мечем архангела изгонял демонов; он бичевал их своим резким юмором, делал пороки смешными и презрительными, преследовал их насмешкой, баснею, анекдотом. Он не любил отвлеченных рассуждений и не требовал от народа монашеской жизни: он принадлежал улице весь и всю свою жизнь провел на улице. Разбойники и каммористы[94], беспощадно бичуемые им, сбегались слушать его, когда он проходил по их мрачным и грязным закоулкам. Это не был изящный монах, гость дворцов и богатых домов, но кость от костей своего бедного народа.

Нельзя было придумать лучшего апостола площади. Насмешливая или пламенная, – его речь никогда не возвышалась над уровнем понятий его слушателей. Каждое слово его, как стрела, било прямо в цель. Кончив раз свою проповедь, он воскликнул:

– Мне мало вашего внимания, – я хочу, чтобы в сердце своем вы почувствовали всю свою мерзость… Пусть тот из вас, кто сознает свой грех, подымет правую руку!

Все сделали это, и падре Рокко в исступленном порыве воскликнул: