Я сказала, что деньги пойдут на благотворительность – на оплату проезда за границу для бедных девушек, освободившихся из исправительных учреждений. С кислой улыбкой клерк ответил, что это дело в высшей степени достойное.
По выходе из банка я взяла извозчика до вокзала Ватерлоо, где купила билеты на поезд до Дувра; а затем отправилась в контору путешествий на вокзале Виктория. Там мне выдали дорожные паспорта для меня и моей компаньонки. Я сказала, что ее зовут Мэриан Эрл, и секретарь нимало не удивился, только уточнил, как пишется имя. После этого я начала думать, что, наверное, могла бы посетить еще множество разных контор и в каждой наговорить лжи. Интересно, скольких людей мне удалось бы обмануть, прежде чем меня поймали бы?
Сегодня утром я стояла у окна в своей комнате и увидела патрульного полисмена, которого мать попросила присматривать за домом внимательнее, поскольку я осталась одна. Он мне кивнул, и сердце мое испуганно екнуло. Однако, когда я рассказала Селине про полисмена, она улыбнулась:
– Вы боитесь? Не стоит, уверяю вас! Когда мой побег обнаружится, никто даже не подумает искать меня в вашем обществе.
Она говорит, пройдет не одна неделя, прежде чем они про меня вспомнят.
16 января 1875 г.
Сегодня наведывалась миссис Уоллес. Я сказала, что разбираю папины записи и надеюсь спокойно поработать, ни на что не отвлекаясь. Если она приедет снова, я велю Вайгерс сказать, что меня нет дома. А если она приедет через пять дней, меня здесь уже не будет. Ах, с каким нетерпением я жду начала новой жизни! Ничего не могу делать, только ждать. Все прочее спадает с меня: с каждым оборотом минутной стрелки на тусклом циферблате часов я все дальше и дальше отсюда. Мать оставила мне немного моего лекарства, я выпила все до капли и купила еще. Оказывается, зайти в аптеку и купить склянку лауданума очень просто! Теперь я могу делать что хочу. Могу бодрствовать всю ночь, а спать днем. Вспоминается наша детская игра:
«Коль будет у тебя свой дом, что станешь делать в доме том?»
«Построю на крыше башню, чтоб с нее палить из пушки!»
«Буду есть одни конфеты!»
«Наряжу своих собак в ливреи!»
«Буду спать с мышкой на подушке!»
Такой свободы, как сейчас, у меня никогда еще не было, но я занимаюсь теми же делами, что и всегда. Прежде они казались бессмысленными, но Селина придала им смысл; я все делаю ради нее. Я жду ее… нет, «жду» слишком бедное слово. Я всем своим существом ощущаю течение минут. Я чувствую, как вся поверхность моего тела зыбится подобно поверхности моря под притяжением луны. Когда раскрываю книгу, я словно впервые вижу печатные строки – теперь книги полны посланий, предназначенных только мне одной. Час назад я нашла вот это:
…В уме пожар, в душе томленье;
Кровь словно обратилась в слух;
Глаза, омытые слезами,
Мне застило теней скопленье…
Кажется, будто всякий поэт, сложивший хоть строчку о своей любви, втайне писал для меня и Селины. Прямо сейчас, когда я пишу эти слова, моя кровь, моя плоть, каждая моя фибра страстно прислушиваются к ней. Она является мне во снах. Когда перед моими глазами плавают тени, я узнаю в них ее тень. Моя комната тиха, но не безмолвна – в ночи я слышу, как бьется сердце Селины в такт с моим. Моя комната темна, но теперь для меня тьма стала иной, чем прежде. Я знаю все ее глубины и осязательные свойства: тьма бархатная, тьма войлочная, тьма, колючая, как пакля или грубая шерстяная пряжа.
Дом изменился, успокоенный мною. Он словно во власти колдовских чар! Служанки выполняют свои обязанности с методичностью движущихся фигурок на музыкальных часах: растапливают камины в пустых комнатах, задергивают портьеры на ночь, а поутру раздвигают – смотреть в окна некому, но занавеси все равно исправно раздвигаются. Кухарка присылает мне подносы с едой. Я говорила, что все перемены блюд подавать не надо, достаточно одного супа либо кусочка рыбы или цыпленка. Но она не может избавиться от старых привычек. Мне приходится виновато отсылать подносы обратно, предварительно спрятав мясо под тушеной картошкой с репой, как делают дети. У меня совсем нет аппетита. Вероятно, все съедает кухаркин племянник. Вероятно, там в кухне каждый день пир горой. Хочется прийти к ним и сказать: «Ешьте на здоровье! Да хоть все съешьте!» Какое мне теперь дело, что́ там они берут из кладовых?
Даже Вайгерс соблюдает свой прежний распорядок и встает в шесть – словно тоже самой своей кровью слышит звон миллбанкского колокола; а ведь я ей говорила, что нет никакой необходимости подстраиваться под мои привычки, можно и до семи оставаться в постели. Несколько раз, заходя ко мне в комнату, она смотрела на меня довольно странно. А вчера вечером увидела нетронутый поднос и обеспокоенно воскликнула:
– Вы должны поесть, мисс! Ох и отругала бы меня миссис Прайер, кабы увидела, что вы отсылаете все обратно!
Я рассмеялась, и она невольно улыбнулась. Улыбка у нее непривлекательная, а вот глаза почти красивые. Вайгерс никак мне не докучает. Она давно с любопытством поглядывает на мою бархотку, но лишь единственный раз решилась спросить, не траурная ли это повязка в память о покойном отце.
Порой мне кажется, что Вайгерс может заразиться моей душевной лихорадкой. Сны у меня такие живые и яркие, что она в своем сонном забытьи наверняка улавливает какие-то образы и краски из них.
Мне думается, если бы я рассказала ей о своих планах, она только кивнула бы с серьезным видом. А если бы я попросила, она бы, наверное, даже поехала с нами… Но тогда, боюсь, я стала бы ревновать к чужим рукам, которые касаются Селины, пускай это всего лишь руки служанки.
Сегодня я отправилась в большой магазин на Оксфорд-стрит, чтобы пройтись по рядам готового платья, купить Селине плащи, шляпы, обувь, нижнее белье. Я не представляла, каково это будет – обустраивать для нее место в новой жизни. Когда приходилось выбирать наряды для себя, я никогда не видела в цветовых оттенках, покроях и тканях того, что видели Присцилла с матерью, однако сейчас, покупая одежду для Селины, я вошла в азарт. Какой у нее размер, я не знала, но по размышлении сообразила: рост мне известен по воспоминанию о прикосновении ее щеки к моему подбородку, а стройность – по воспоминанию о наших объятиях. Сначала я выбрала простое дорожное платье винного цвета и подумала: ну, этого пока хватит, остальные купим во Франции. Но тут же увидела другое платье – жемчужно-серое кашемировое, с нижней юбкой из плотного зеленоватого шелка. Зеленый будет в тон ее глазам, подумала я. А кашемир достаточно теплый для итальянской зимы. Я купила оба платья – а потом еще одно: белое с бархатной отделкой и очень узкое в талии. Такое платье подчеркнет все ее девичье очарование, изрядно потускневшее в Миллбанке. Поскольку платье без нижней юбки носить не станешь, я купила целый ворох юбок, а также корсет, сорочки и черные чулки. Поскольку чулки без обуви бесполезны, я купила черные туфли, темно-желтые сапожки и белые бархатные туфельки к девичьему платью. Я купила широкополые шляпы с вуалью, чтобы скрывать ее бедные волосы, пока не отрастут. Купила плащ, пелерину для кашемирового платья и доломан с желтой шелковой бахромой, которая будет покачиваться в такт ее шагам и сверкать на солнце.
Все вещи сейчас лежат в моей гардеробной, нераспакованные. Время от времени я подхожу и кладу ладонь на картонки. Тогда мне кажется, будто я слышу дыхание шелка и кашемира, ощущаю медленную пульсацию ткани.
И тогда я понимаю, что все эти вещи, как и я, с нетерпением ждут Селину – чтобы она оживила их, наделила подлинным смыслом, наполнила трепетом тепла и света.
19 января 1875 г.
Я уже все подготовила к нашему путешествию, но мне оставалось сделать еще одно дело, для себя. Сегодня я поехала на Вестминстерское кладбище и с час провела у папиной могилы, думая о нем. День выдался самым холодным с начала года. Когда поодаль остановилась похоронная группа, я отчетливо услышала голоса, разносившиеся в прозрачном и неподвижном январском воздухе. Пока мы стояли, с неба посыпались хлопья первого снега, и вскоре наши плащи припорошило белым. Когда-то я хотела вместе с папой посетить могилы Китса и Шелли в Риме, чтобы возложить цветы, а сегодня принесла падубовый венок на собственную его могилу. Темно-красные ягодки уже скрылись под тонким снежным покровом, но булавочно-острые шипы листьев еще торчали. Я слышала, как священник читает надгробную молитву, потом в могилу стали бросать землю. Стук мерзлых комьев о крышку гроба походил на выстрелы, и, когда он раздался в первый раз, участники похорон приглушенно забормотали, а какая-то женщина пронзительно вскрикнула. Гроб был маленький – похоже, детский.
Я совсем не чувствовала, что папа где-то рядом, но это меня только обрадовало. Ибо я пришла попрощаться с ним до встречи в Италии. Он наверняка будет ждать меня там.
С кладбища я направилась в центр города и долго бродила по улицам, прощально глядя на все, что теперь не увижу, наверное, многие-многие годы. Так я проходила с двух пополудни до половины седьмого.
Затем я в последний раз поехала в Миллбанк.
Когда я вошла в женский корпус, ужин уже давно закончился. Я никогда еще не была здесь в столь поздний час. Арестантки завершали дневные труды, и для них наступало лучшее время. В семь звонит колокол, и работа прекращается; надзирательница берет в подмогу одну из узниц и вместе ней проходит по коридорам, собирая и пересчитывая булавки, иглы и тупые ножницы, выданные с утра. Я наблюдала за миссис Джелф, занятой этим делом. На ней был войлочный фартук, в который она втыкала булавки и иголки; ножницы она нанизывала на бечевку, как рыбин. Без четверти восемь надлежит развернуть и подвязать койки, в восемь запираются двери и перекрывается светильный газ, но до того времени женщины могут заниматься чем хотят. Было любопытно видеть их сейчас: кто-то читал письма, кто-то учил Библию; одна наливала в миску воды, чтобы помыться; другая сняла чепец и накручивала волосы на прибереженные обрывки шерстяной пряжи. Дома я уже начала чувствовать себя призраком. Сегодня вечером в Миллбанке у меня возникло такое же ощущение. Я прошла через два блока, и арестантки даже не поднимали на меня глаз, а когда я окликала знакомых мне женщин, они вставали и делали книксен, но никакого интереса ко мне не проявляли. Днем они всегда охотно откладывали работу, чтобы пообщаться со мной, но сейчас, в свое личное время, никто не желал тратить на меня ни минуты.