у на экзамене сразу получить III разряд. Для этого он сделал своими руками металлическую воронку. Обечайку и мы с вами выбьем, это в сущности кольцо, верхнее и, меньшего диаметра, нижнее, а вот рассчитать и выбить конус, а потом соединить его соответствующими швами с обечайками и узким горлышком, тут нужно иметь дарование. На экзамене в поощрение молодому таланту, кроме разряда, был вручен еще «стахановский талон» на одноразовый обед из трех блюд. Воронка была признана шедевром!
Работ по кровле благодаря налетам и обстрелам было полно, и, может быть, эта обеспеченная жизнь в поднебесье тоже могла бы продолжаться и по сей день, если бы не досадный эпизод.
По правилам техники безопасности кровельщик, работая наверху, обязан, именно обязан, привязываться веревкой к дымовой трубе или иному устойчивому предмету, например через слуховое окно к чердачной балке. Но уже через неделю-другую мастера входили во вкус, считали, что веревка только мешает, и как завзятые циркачи работали без лонжи.
Если мать с собой еды не давала, что случалось часто, и погода была приличная, что случалось редко, Анатолий во время обеденного перерыва вниз не спускался, а по совету матери снимал рубаху и принимал солнечные ванны, восполнявшие недостающий организму витамин Д.
Загорать братец любил у конька крыши, а по команде «Кончай шабашить!», отдавая дань игре молодых сил, лихо съезжал на заду вниз, чтобы в конце пути упереться пятками в водосточный желоб, выставленный вдоль края крыши.
В один прекрасный жаркий августовский день, день действительно был жаркий, Анатолий в обеденный перерыв с пустым животом загорал на крыше, наблюдая, как самолет таскает за собой на тросе «колбасу», а девчата-зенитчицы бабахают по этой «колбасе» для тренировки и обучения. Будущая жена Анатолия Зоя была его немножко постарше, имела десятилетку и служила планшетисткой на батарее, прикрывавшей мост Володарского. Вполне возможно, что и ее батарея в этой учебной пальбе участвовала.
После того как прозвучала команда приступить к работе, Анатолий ради сомнительного детского удовольствия скользнул вниз, однако, едва ноги коснулись желоба в конце пути, как ржавая жесть рассыпалась от удара, и братец заскользил дальше вниз. Он, уже цепляясь, как мог, за голую крышу и ладонями, и ногтями, продолжал свое медленное движение вниз. А дома, надо сказать, на Измайловском проспекте, как назло, высокие, по шесть, по семь этажей, да и этажи не нынешние, не два с половиной.
Зацепившись уж неведомо чем за остатки крепления рухнувшего желоба, братишка со свесившимися вниз ногами замер на краю крыши.
Оказавшись в положении столь непривлекательном и отчасти беспомощном, ему бы спокойно постучать по кровле, привлечь к себе внимание и объяснить товарищам по работе, что произошло, и попросить помощи. Но он не то что кричать-стучать, вздохнуть боялся, опасаясь в ту же минуту рухнуть вниз. Так и застыл в неприятном изумлении, близком к ужасу.
Зрелый плод блокадного детства! Он лежал на спине, дико уставившись в пустое небо, на котором недосягаемо высоко стояли бесполезные полупрозрачные облака, за которые если и можно было зацепиться, так только взглядом. Он слышал ровное, с переливами при разворотах, гудение невидимого самолета с этой идиотской «колбасой», он уже и забыл, что только что переживал за судьбу летчика, которого мазилы могли запросто сбить. Под свесившимися ногами была бездонная яма, и оттого, что перед глазами не было ничего, кроме неба, можно было подумать, что Земля все-таки плоская, а он добрался до ее края и свесил ноги. Если вам случалось бывать в подобных положениях, то вы, вероятно, помните в высшей степени неожиданное ощущение, страх не оттого, что полетите вниз, а вот так, оторвавшись спиной от крыши, рухнете в бездонное небо.
Никогда не испытывали чувства страха от возможности упасть в небо, как бы свалиться с Земли?
Что-нибудь подобное должна испытывать сидящая на потолке муха, если бы располагала хотя бы искрой воображения.
Мальчик верующий, наверное, горевал бы в эту минуту о том, что должен отойти без покаяния, но росший в пионерском безбожии Анатолий лишь со смертной тоской ожидал катастрофы и ни о чем думать не мог, весь обратившись в спину и пальцы, которые единственно только и могли его удержать на этом свете.
Сколько он так бездыханным провисел над одним из лучших проспектов города, сказать трудно, но коллеги в конце концов заинтересовались его положением и, тихо матерясь, кстати замечу, довольно органично, ползком двинулись в спасательную экспедицию. Полез спасать Андрей Николаевич Ковальков, человек необразованный, но с мягким и сочувствующим сердцем, а напускная его суровость сводилась к нескольким нецензурным выражениям довольно безобидного характера. Андрея Николаевича и к трубе привязали как следует, и страховали вручную, чуть потравливая веревку, чтобы не было слабины. От любого удара по кровле, от малейшего сотрясения Анатолий мог сгинуть.
После этого эпизода братец стал бояться высоты и даже покинул хлебную работу кровельщика, приносившую, кроме вполне приличного для мальчишки заработка, еще и раз в неделю, это минимум, «стахановский талон».
В сорок четвертом году он нашел в Невском районе занюханную какую-то мореходку, не дававшую даже среднего образования, но дававшую три раза в день поесть.
Ни высотник, ни моряк, ни художник из Анатолия не получился, и на пенсию он ушел по инвалидности кандидатом технических наук, конструктором приборов стабилизации космических систем в полете.
Если кто-нибудь удивлялся обилию авторских свидетельств и патентов на изобретения, он с легкостью объяснял: «Представь себя на месте падающего тела. Представляешь? Ну что хорошего. Так что все вот это, – и он кивал на стопку красивой бумаги с гербами и печатями на ленточках, – только для одного, чтобы падение превратить в полет».
И все-таки воображение художника, опыт работы на высоте и даже ненавистная мореходка, воды он боялся так же, как и высоты, в конечном счете пригодились ему в основной его работе, и придуманные им приборы с одинаковым успехом применялись как на летающих системах, так и на плавающих под водой.
А вот из множества чувств, пережитых и испытанных братцем за время блокады, ни страх, ни голод, ни холод, ни боль, ни отчаяние не оставили такого рубца в душе, как мимолетно, в сущности, пережитое чувство стыда и унижения.
Летом сорок второго, когда уже пошли трамваи в городе, Анатолию с матерью пришлось хоронить Ниночку. И снова все не как у людей. Гробик заказывать не было ни сил, ни средств, поэтому девочку сначала завернули в матрасовку, а потом еще в байковое одеяльце, перевязали все как следует, получился такой аккуратненький длинненький сверток, явно накрутили лишнего, и в трамвае женщина-кондуктор измерила своим сантиметром сверток и сказала, что надо платить за багаж. И вот здесь-то, когда Анатолий вместе с Таточкой вывернули все карманы и не смогли наскрести несчастного рубля или сколько там полагалось, мальчишку обжег такой стыд, что след этого ожога так никогда в душе и не зарубцевался. И нельзя было ни плакать, ни просить, нельзя было признаться, что в свертке. По законам военного времени возить покойников в трамвае категорически запрещалось, а насчет детских покойников распоряжения не было, так что они подпадали под общее правило.
Догадалась бы кондуктор, какого «зайчика» у нее везут!
И все это от горя, от переживаний, ведь шутя можно было бы провезти Нину под видом живой, ну как бы спящей. У матери на руках грудной ребенок, не полезет же кондуктор или контролер пульс проверять, может, действительно спит ребенок, а потом, уже на кладбище, все сделать как следует. И все-таки недальновидность Таточкину понять можно. Как говорится, век живи, век учись. С Анатолия и вовсе спроса нет.
Видя замешательство пассажиров, мамаши с сыном, явно затеявших волынку, чтобы провезти багаж на «фу-фу», кондуктор стала дергать шнурок звонка, призывая вожатую остановить поезд, чтобы нарушителей или высадить, или сдать.
Однако женщины в бедственном положении бывают даже по-особенному интересны; огромное, неподъемное горе они способны нести с грацией, в иных обстоятельствах им даже не свойственной, может быть, в подобных случаях отсутствие лишних и случайных жестов, движений и слов придает женщине особую привлекательность.
Военный, все время внимательно смотревший на Таточку, резко сказал кондукторше: «Прекратите!» – и протянул деньги.
«Не стыдно, человек, может быть, с фронта едет, а должен за вас платить!» – не утихала ревнительница порядка, отрывая багажный билет из катушки, висевшей на плоской груди.
Скорая на слезу Таточка даже не расплакалась, видимо, еще не пережив тоску, охватившую ее при мысли о том, что придется идти пешком от Измайловского проспекта до Охтинского кладбища, где было предписано похоронить Нину; ближайшее, Красненькое, уже было переполнено, и туда не принимали.
Татьяна Петровна хотела поблагодарить военного, но чувствовала, что стоит ей открыть рот, и обязательно расплачется, поэтому только улыбнулась командиру, как улыбнулась бы, если бы он протянул ей всего лишь руку, помогая выйти из трамвая.
Эпизод в сущности анекдотический, и не ему бы занимать в памяти Анатолия место «вечного огня», жгущего душу, не дающего остыть однажды пережитому…
Пожалуй, и для меня, лишь пассивно, на краю кушетки присутствовавшего в блокаде, едва ли не таким же ожогом стала случайная реплика, на которую можно было никогда в жизни и не напороться, а напоровшись, рассмеяться и забыть.
Не рассмеялся. Не забыл.
В книжечке доктора Коврина, участника защиты полуострова Ханко, можно прочитать о том, как его, приплывшего в Ленинград защищать научную диссертацию в конце сорок первого, в ноябре, артобстрел застал на Васильевском острове, в районе Среднего проспекта, около Восьмой линии.
«К счастью, снаряды падали где-то у Малого…» К счастью, снаряды летели в сторону нашего дома. Это был дом старшего церковного причта Рождественской церкви, кстати сказать, совершенно необычной для петербургского пейзажа и одной из старейших. Эту гостью, явно московского обличья, привел сюда в середине позапрошлого века неизвестный архитектор, пристроивший к двухъярусному пятикупольному собору еще одну церковку под одним изрядным куполом, тайну этой своей прихоти он унес с собой в бездну времени вместе со своим именем.