Блондинка. том I — страница 3 из 102

[6]», а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Прямо на глазах у бабушки Деллы, лицо которой выражало крайнее неодобрение, мама торжественно поволокла Норму Джин за собой, с третьего этажа, из квартиры, пропахшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и табаком, которым дедушка набивал свою трубку. Поволокла, не обращая ни малейшего внимания на яростные окрики старой женщины:

— Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, под кайфом? Ты пьяная, что ли? Когда привезешь мою внучку назад? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!

А мама лишь отмахнулась и откликнулась сводящим с ума сопрано:

— Qué será, será![7] — И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горки, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на Венис-бульвар, скорее, к новой машине Глэдис (никогда не знаешь, на какой она приедет машине), припаркованной у самого тротуара. В то ослепительно яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатеньким «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она, которая так редко прикасалась к Норме Джин, обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Оп-ля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку колеса обозрения, что торчало на пирсе в Санта-Монике и должно было унести ее дочурку прямо в ярко-голубое небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был старый страх, страх матери за дочь. Что, если вдруг во время езды дверца распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, человека нет, дочь пропала!)

А потом она уселась на водительское место, за руль — с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[8]. И завела мотор, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, толстая рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных лечебных чулках и шлепанцах, только выбегала в это время из дома. На лице ее застыло комично-печальное выражение — точь-в-точь как у Чарли Чаплина, Маленького Бродяги.

— Погоди! Да погоди ты!.. Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию!..

Но ждать ее никто не стал, о нет.

И ахнуть не успела.

— Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она из немого кино, а мы с тобой — из нового, говорящего.

Ибо Глэдис, которая являлась настоящей мамой этого ребенка в этот особенный день, нельзя было провести. Ничем и никак, даже материнской любовью. Она наконец «чувствовала в себе достаточно сил», к тому же отложила немного баксов. А потому могла позволить себе приехать к Норме Джин в день ее рождения (сколько ей? уже шесть? о Господи, как же летит время, вот ужас-то!). И в тот момент вполне могла бы поклясться: «В солнце и дождь, в здравии и болезни, пока смерть не разлучит нас, клянусь!» Даже разлом Сан-Андреас[9] не смог бы остановить Глэдис, когда она пребывала в таком настроении. «Ты моя. Ты на меня похожа. И никто, никто не отнимет тебя у меня, Норма Джин! Как и всех остальных моих дочерей».

Но Норма Джин не слышала, нет, не слышала этих ее ужасных и торжественных слов. Их унесло ветром.

Тот день рождения был первым в жизни Нормы Джин, который она запомнила во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась мамой, или с мамой, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепкими рыскающими глазами и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если вы подошли слишком близко. А когда она выпускала светящийся дым из ноздрей, отчего сразу становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было обратиться к ней по имени. И уж тем более никак нельзя было назвать ее «мамочкой» или «мамулечкой» — всеми этими сюсюкающими сопливыми словечками, о которых сама Глэдис давным-давно позабыла. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов. Я не готова!» В такие моменты скрипучий и визгливый смешок Глэдис напоминал звук, который издает альпеншток, вонзающийся в куб льда.

Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Дочь не переживет Глэдис, та поглотит эти годы. Словно ее, Норму Джин, заключат, как маленькую куколку, в утробу более крупной куклы, специально ради этого выдолбленной изнутри. Нужно ли мне другое счастье? Нет, ничего не нужно, только бы быть с ней. Ну, разве что приласкаться немножко и поспать в ее постели, если она, конечно, пустит. Я так ее люблю! Вообще-то существуют доказательства, что Норма Джин проводила с матерью не один день рождения. Уж когда справляли пятилетие — это точно, однако сама Норма Джин и не вспомнила бы о них, если б не снимки — НОРМЕ ДЖИН 1 ГОД. СЧАСТЛИВОГО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, ДЕТКА — эта надпись, сделанная вручную, украшала бумажную ленту, накинутую через плечо, как это бывает на конкурсах красоты, на девочку-младенца с хорошеньким херувимским личиком-луной. Влажно блестящие глаза, щечки в ямочках, локоны темно-русых волос со свисающими с них атласными лентами; как старые сны, снимки эти были смутны и невнятны и сделаны, по всей очевидности, другом матери. На них же красовалась страшно молоденькая, страшно хорошенькая, хоть и явно возбужденная Глэдис с перманентом, мелко взбитыми кудряшками, и припухшими, словно искусанными пчелами губами — точь-в-точь, как у Клары Боу. На коленях у нее сидел годовалый младенец, именуемый «Норма Джин», и она прижимала ее к себе, как можно прижимать лишь что-то очень хрупкое и драгоценное, если не с радостью, то с благоговением, если не с любовью, то с гордостью. А на обратной стороне этих нескольких снимков была нацарапана дата: 1 июня 1927 года. Однако шестилетняя Норма Джин помнила об этом событии не больше, чем о самом факте своего рождения. И еще ей все время хотелось спросить Глэдис или бабушку: «А как рождаются? Ты сама это сделала?» Спросить мать, на долю которой выпали двадцать два часа «сущего ада» (именно так обычно выражалась Глэдис об этом событии), проведенных в благотворительном родильном отделении лос-анджелесской окружной больницы, и которая таскала ее в «специальном мешке» под сердцем на протяжении восьми месяцев и одиннадцати дней. Да разве она помнит!

И однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда Глэдис, будучи в настроении, вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной квартирке, которую снимала, и не выказывала ни малейшего сомнения в том, что младенец, изображенный на них, ее. Точно всю свою жизнь я приговорена осознавать себя через эти свидетельства и глазами других людей. Как Иисус в Евангелии, который был виден, отображен и обсуждаем другими. Я обречена знать о своем существовании и ценности этого существования только со слов и глазами других людей, которым, наверное, могу доверять, как своим собственным.

Глэдис косилась на дочь, которую не видела… месяцами. Резко восклицала:

— Ну что ты вся извертелась! И нечего жмуриться, словно я вот-вот разобью машину, иначе дело кончится очками, и тогда тебе конец! И не извивайся, как маленькая змейка, которой захотелось писать. Я никогда не учила тебя таким плохим манерам. И не собираюсь разбивать эту машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную старую бабулю. Обещаю! — И Глэдис снова искоса смотрела на дочь, и взгляд ее был ребячливым и одновременно соблазняющим, ибо именно такова была по сути своей Глэдис: она то отталкивала, то притягивала тебя; а теперь говорила низким хрипловатым голосом: — Знаешь, мамочка приготовила тебе подарок, сюрприз. Наберись терпения, скоро увидишь.

— С-сюрприз?..

Глэдис смешно втянула щеки и продолжала вести машину с загадочной улыбкой.

— А к-куда мы едем, м-мама?

Ощущение счастья столь острое, как будто рот Нормы Джин набит осколками стекла.

Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по рулю.

— Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была в голливудской резиденции мамочки.

Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда — нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и другими жильцами, преимущественно мужского пола; бывали «денежные» проблемы и проблемы «содержания». Случившееся прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь с Деллой полностью оборвалась.

Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась у них «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно — и во всем мире. И мать Нормы Джин страшно гордилась тем, что звезд, работающих у них по контракту, «было больше, чем во всех созвездиях»), И что собственная жизнь ей не принадлежала — «ну, как католическим монахиням, которые являются невестами Христа». А потому Глэдис была про