— Касс? Дорогой!
Наверное, спит, решила она. Одна надежда, что не наглотался этих своих таблеток, тогда его и пушками не разбудишь.
Такси прошуршало по усыпанной гравием дорожке. Норма Джин стащила туфли на шпильках и затрусила босиком к задней двери. Касс никогда не запирал заднюю дверь. В темноте она увидела пустой бассейн, засыпанный засохшими пальмовыми ветками. Когда Норма Джин впервые увидела этот маленький бассейн с отбитым кафелем, ее посетило странное видение. Показалось, что малышка Ирина плавает там, в яркоаквамариновой воде. Касс заметил, как она вздрогнула и побелела, и спросил, что случилось, но она промолчала. Он знал о раннем браке и разводе Нормы Джин, знал также, что, прежде чем сойти с ума, Глэдис была поэтессой. Знал он и об отце Нормы Джин, который был знаменитым голливудским продюсером и так и не признал свою «незаконнорожденную» дочь. Но больше он не знал ничего.
— Касс? Это я, Норма. — Внутри дома сильно пахло виски. На кухне под потолком горела лампочка, но узкая прихожая была погружена во тьму. Дверь в спальню приотворена, там тоже темно. Норма Джин снова тихо окликнула:
— Касс? Ты спишь? Я и сама спать хочу, просто умираю.
Она толчком распахнула дверь. В помещение упал свет из кухни. Там стояла кровать, роскошная двуспальная кровать, слишком большая для этой тесной комнатки, и в ней она увидела Касса. Он лежал голый, прикрытый простыней лишь до талии. И у Нормы Джин создалось странное впечатление, что темных волос на груди у него стало больше, что они гораздо гуще, чем прежде, а плечи и торс — мускулистее, чем казалось раньше. И она робко шепнула:
— Касс? — хотя уже ясно видела, что на кровати лежат двое. Два молодых человека…
Тот, кто был ближе, незнакомец, так и остался лежать на спине, закинув руки за голову. Теперь простыня едва прикрывала его волосатый пах. Второй же, Касс, приподнялся на локте и улыбнулся ей. Кожа у обоих мужчин блестела от пота. Не успела Норма Джин выбежать из спальни, как Касс, совершенно голый, привстал и метнулся к ней. Худенький, гибкий, как танцор, схватил ее за запястье. Притянул к себе, а другой рукой ущипнул своего компаньона за ляжку.
— Норма, дорогая! Не убегай. Погоди. Хочу познакомить тебя с Эдди Джи. Он тоже мой близнец.
Разбитый алтарь
Маленькая секретарша из Вествуда пыталась представить ход ее мыслей.
Возможно, она просто религиозная фанатичка. Или дочь фанатика. Да таких типов в Калифорнии пруд пруди.
Вообще-то мы не слишком обращали на нее внимание. Позже профессор Дитрих говорил, что она не пропускала у него ни одного занятия, вплоть до ноября. И на занятиях вела себя тихо, как мышка, была почти невидимкой. Каждое утро незаметно проскальзывала на свое место и прилежно склонялась над книгой. Стоило только покоситься в ее сторону, и она всем своим видом как бы давала понять: Не говорите со мной, пожалуйста, даже не смотрите на меня. Так что мы ее почти не замечали. Она была серьезна, подтянута, глаза постоянно опущены. Никакой косметики, кожа бледная и немного блестящая, а пепельно-белокурые волосы уложены валиком и заколоты — такие прически были модны во время войны, особенно у женщин, работавших на фабриках. Словом, в стиле сороковых, немного старомодна. А иногда она повязывала голову шарфом. Носила скромные незаметные юбки и блузки, приталенные жакеты, туфли на низком каблуке и чулки. Никаких украшений, даже колец на пальцах не было. И ногти не накрашены. На вид ей можно было дать не больше двадцати одного. И вообще она походила на девушку, живущую вместе с родителями в каком-нибудь маленьком оштукатуренном домике. Или только с овдовевшей матерью. И обе они ходят по воскресеньям в какую-нибудь маленькую жалкую церквушку и поют там гимны. И разумеется, она девственница.
И стоило поздороваться с ней или отпустить какое-нибудь дружеское замечание в ее адрес, ну, как это обычно бывает, как делают все студенты, врываясь в класс и спеша поделиться новостями до начала занятий, она быстро поднимала глаза (а они у нее были такие удивительно синие), а потом тут же опускала их. И только тогда вы замечали, и это было сравнимо с ударом под дых, что эта маленькая девушка изумительно хороша собой. Или могла бы быть необычайно хорошенькой, если б сама это осознавала. Но она не знала, нет. Она опускала глаза или отворачивалась. И начинала рыться в своей сумочке в поисках платка или салфетки. Бормотала в ответ что-то вежливое и все. Даже не смотрите на меня, очень вас прошу, пожалуйста.
Да кто бы стал на нее смотреть? В классе были другие девушки и женщины, и особой застенчивостью они не отличались.
Даже имя ее как бы ничего не говорило. Ты слышал его и тут же забывал. «Глэдис Пириг» — так, кажется, прочитал его профессор Дитрих в классном журнале в первый день занятий. Он зачитал весь список глубоким, звучным голосом, делая какие-то пометки возле имен и фамилий, поднимал глаза из-под очков, и рот его при этом всякий раз дергался — очевидно, то означало улыбку. Некоторые из нас знали проф. Дитриха еще по занятиям в вечерней школе и любили его, а потому записались к нему же еще на один курс. И все мы знали, какой он добрый, благородный и в общем-то веселый человек, хоть он и любил напускать на себя строгость, особенно в вечерней школе, где все ученики были людьми взрослыми.
«Проф. Дитрих», так мы называли его, или просто «Проф». Хотя из каталога Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе было известно, что никакой он на самом деле не профессор, а только адъюнкт. Но мы все равно называли его «Проф», и, слыша это, он немного краснел, но нас не поправлял. То было своего рода игрой, тем самым нам как бы хотелось дать понять, что мы, студенты вечерней школы, заслуживаем профессора, а ему не хотелось нас разочаровывать.
Он читал у нас курс поэзии эпохи Возрождения. В вечерней школе при Калифорнийском университете, осенью 1951 года, по четвергам, с семи до девяти вечера. Всего на его курсы записалось тридцать два человека, и несомненной заслугой проф. Дитриха было то, что почти все они являлись на занятия, даже зимой, когда начинался сезон дождей. Среди нас были ветераны войны, пенсионеры и средних лет бездетные домохозяйки, и служащие из разных контор, и даже два молодых студента с теологического факультета Вествудской семинарии, и некоторые из нас писали стихи. Ядро группы составляли с полдюжины преподавателей колледжа, все женщины в возрасте тридцати — сорока лет, которые специально пошли на эти дополнительные курсы, чтобы повысить свой статус. Почти все днем работали. И то были долгие дни. Надо очень любить поэзию, верить, что поэзия стоит этой вашей любви, чтобы после долгого и тяжелого рабочего дня провести два часа на занятиях.
Проф. Дитрих заражал всех своей энергией и энтузиазмом, даже если вы не всегда понимали, о чем именно он толкует. В присутствии таких учителей достаточно верить и знать, что они знают.
Во время того, самого первого занятия проф. Дитрих зачитал все имена и стоял перед нами, потирая пухлые маленькие ручки, а потом сказал:
— Поэзия. Поэзия есть не что иное, как трансцендентальный[56] язык человечества. — Тут он сделал многозначительную паузу, а всех нас так и пробрала дрожь от осознания того, что что бы это, черт возьми, ни означало, но занятия явно стоящие.
Как восприняла эти его слова Глэдис Пириг, никто из нас не заметил. Возможно, записала их в тетрадь аккуратным девичьим почерком, как делала это постоянно.
Семестр начался с чтения Роберта Хэррика, Ричарда Лавлейса, Эндрю Марвелла, Ричарда Крэшо и Генри Воана. По выражению проф. Дитриха, это должно было приблизить нас к пониманию Донна и Мильтона. Гулким выразительным, как у драматического актера Лайонела Барримора голосом, читал он нам отрывок из поэмы Ричарда Крэшо «На мученическую смерть юного пехотинца»:
Наблюдая, как в одном потоке страшном
Кровь дитя с молоком матери смешались,
Усомнился я, чтоб в кущах райских
Розы расцветали, лилии остались.
И еще один, из «Все они ушли в мир света» Генри Воана:
И все они ушли в мир света!
Один брожу, без слез, без сна.
И в памяти их лица светлы,
И мысль печальна и ясна.
Мы анализировали и обсуждали эти сложные и хитрые маленькие стихотворения. В них всегда обнаруживалось нечто большее, чем можно было ожидать. Одна строка влекла за собой другую, одно слово — другое, это походило на загадку из сказки, которая увлекала, уводила все дальше и дальше. Для многих из группы это стало настоящим открытием.
— Поэзия! Поэзия сродни сжатию, — говорил нам проф. Дитрих, и на наших лицах отражалось недоумение. Глаза его за мутноватыми стеклами очков в проволочной оправе сверкали. Он то снимал эти самые очки, то снова надевал на нос, и так десятки раз за время занятий. — Поэзия — это стенография души. Ее азбука Морзе. — Шутки его были довольно неуклюжи и избиты, но все мы смеялись, даже Глэдис Пириг, у которой был очень странный писклявый и робкий такой смех. Скорее удивленный, чем веселый.
Проф. Дитрих говорил с нами нарочито легкомысленным тоном. Сразу было заметно, как ему хочется казаться веселым, остроумным. Точно он нес чью-то чужую ношу, и это было нечто темное, страшное, с грозным оскалом. И шутки были призваны отвлечь наше внимание от этого страшного, а может — и его внимание тоже.
Было ему под сорок, он уже начал полнеть в талии. То был высокий, около шести футов трех дюймов, крупный и ширококостный мужчина, и весил он не меньше двухсот двадцати фунтов, и походил на медведя, привставшего на задние лапы. А вот лицо не соответствовало фигуре — нервное, с четкими хоть и грубоватыми чертами, легко краснеющее и угреватое. Но несмотря на это, все наши женщины считали его красавцем в этаком мужланистом богартовском стиле, а его близорукие глаза — «выразительными». Он носил плохо сочетающиеся друг с другом пиджаки и брюки, а также жилеты и еще — галстуки в клеточку, туго завязанные под самым подбородком. Из некоторых его беглых рассеянных замечаний можно было сделать вывод, что во время войны он находился в Лондоне, ну, во всяком случае, жил там некоторое время. Его легко было представить в военной форме, но лишь представить ибо он никогда ничего о себе не рассказывал, даже после занятий.