Блуд на Руси (Устами народа) - 1997 — страница 52 из 68

— Тут вот и жил ваш батюшка? — спросил Ивлев, входя и снимая шляпу.

— Да, да, тут, — поспешил ответить молодой человек. То есть, конечно, нс тут... они ведь больше всего в спальне сидели... но, конечно, и тут бывали...

— Да, я знаю, он ведь был болен, — сказал Ивлев.

Молодой человек вспыхнул.

— То есть чем болен? — сказал он, и в голосе его послышались более мужественные ноты. — Это все сплетни, они умственно нисколько не были больны... Они только все читали и никогда не выходили, вот и все... Да нет, вы, пожалуйста, не снимайте картуз, тут холодно, мы ведь нс живем в этой половине...

Правда, в доме было гораздо холоднее, чем на воздухе. В неприветливой передней, оклеенной газетами, на подоконнике печального от туч окна стояла лубяная перепелиная клетка. По полу сам собою прыгал серый мешочек. Наклонившись, молодой человек поймал его и положил на лавку, и Ивлев понял, что в мешочке сидит перепел; затем вошли в зал. Эта комната, окнами на запад и на север, занимала чуть ли нс половину всего дома. В одно окно, на золоте расчищающейся за тучами зари, видна была столетняя, вся черная плакучая береза. Передний угол весь был занят божницей без стекол, уставленной и увешанной образами; среди них выделялся и величиной и древностью образ в серебряной ризе, и на нем, желтея воском, как мертвым телом, лежали венчальные свечи в бледнозеленых бантах.

— Простите, пожалуйста, — начал было Ивлев, превозмогая стыд, разве ваш батюшка...

— Нет, это так, — пробормотал молодой человек, мгновенно поняв его. — Они уже после ее смерти купили эти свечи... и даже обручальное кольцо всегда носили...

Мебель в зале была топорная. Зато в простенках стояли прекрасные горки, полные чайной посудой и узкими, высокими бокалами в золотых ободках. А пол весь был устлан сухими пчелами, которые щелками под ногами. Пчелами была усыпана и гостиная, совершенно пустая. Пройдя ее и еще какую-то сумрачную комнату с лежанкой, молодой человек остановился возле низенькой двери и вынул из кармана брюк большой ключ. С трудом повернув его в ржавой замочной скважине, он распахнул дверь, что-то пробормотал, — и Ивлев увидел каморку в два окна; у одной стены ее стояла железная голая койка, у другой — два книжных шкапчика из карельской березы.

— Это и есть библиотека? — спросил Ивлев, подходя к одному из них.

И молодой человек, поспешив ответить утвердительно, помог ему растворить шкапчик и жадно стал следить за его руками.

Престранные книга составляли эту библиотеку! Раскрывал Ивлев толстые переплеты, отворачивал шершавую серую страницу и читал: Заклятое урочище... Утренняя звезда и ночные демоны... Размышления о таинственных мирозданиях... Чудесные путешествия в волшебный край...Новейший сонник... А руки все-таки слегка дрожали. Так вот чем питалась та одинокая душа, что навсегда затворилась от мира в этой каморке и еще так недавно ушла из нее... Но, может быть, она, эта душа, и впрямь нс совсем была безумна? «Есть бытие, — вспоминал Ивлев стихи Боратынского, — есть бытие, но именем каким его назвать? Ни сон оно, ни бденье, меж них оно, и в человеке им с безумием граничит разуменье...» Расчистило на западе, золото глядело оттуда из-за красивых миловатых облаков и странно озаряло этот бедный приют любви, любви непонятной, в какое-то астатическое житие превратившей целую человеческую жизнь, которой, может, надлежало быть самой обыденной жизнью, не случись какой-то загадочной в своем обоянии Лушки...

Взяв из-под койки скамеечку, Ивлев сел перед шкапом и вынул папиросы, незаметно оглядывая и запоминая комнату.

— Вы курите? — спросил он молодого человека, стоявшего над ним.

Тот опять покраснел.

— Курю, — пробормотал он и попытался улыбнуться. — То есть не то что курю, скорее балуюсь... А впрочем, позвольте, очень благодарен вам.

И неловко взяв папиросу, закурил дрожащими руками, отошел к подоконнику и сел на него, загораживая желтый свет зари.

— А это что? — спросил Ивлев, наклоняясь к средней полке, на которой лежала только одна очень маленькая книжечка, похожая на молитвенник, и стояла шкатулка, углы которой были обделаны в серебро, потемневшее от времени.

— Это так... В этой шкатулке ожерелье покойной матушки, запнувшись, но стараясь говорить небрежно, ответил молодой человек.

— Можно взглянуть?

— Пожалуйста... хотя оно ведь очень простое...вам не может быть интересно...

И, открыв шкатулку, Ивлев увидел заношенный шнурок, снизку дешевеньких голубьте шариков, похожих на каменные. И такое волнение овладело им при взгляде на эти шарики, некогда лежавшие на шее той, которой суждено было быть столь любимой и чей смутный образ уже не мог нс быть прекрасным, что зарябило в глазах от сердцебиения. Насмотревшись, Ивлев осторожно поставил шкатулку на место; потом взялся за книжечку. Это была крохотная, прелестно изданная сто лет тому назад «Грамматика любви, или искусство любить и быть взаимно любимым».

«Эту книжку я, к сожалению, не могу продать, — с трудом проговорил молодой человек. — Она очень дорогая... они даже под подушку ее себе клали...

— Но, может быть, вы изволите хоть посмотреть ее? — сказал Ивлев.

— Пожалуйста, — прошептал молодой человек.

И, превозмогая неловкость, смутно томясь его пристальным взглядом, Ивлев стал медленно перелистывать «Грамматику любви». Она вся делилась на маленькие главы: О красоте, о сердце, об уме, о знаках любовных, о нападении и защищении, о размолвке и примирении, о любви платонической... Каждая глава состояла из коротеньких, изящных, порою очень тонких сентенций, и некоторые из них были деликатно отмечены пером, красными чернилами. — «Любовь не есть простая эпизода в нашей жизни, — читал Ивлев. — Разум наш противоречит сердцу и не убеждает оного. — Женщины никогда не бывают так сильны, как когда они вооружаются слабостью. — Женщину мы обожаем за то, что она владычествует над нашей мечтой идеальной. — Тщеславие выбирает, истинная любовь не выбирает. Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой. Сия-то делается владычицей нашего сердца: прежде нежели мы отдадим о ней отчет сами себе, сердце наше делается невольником любви навеки...» Затем шло изъяснение языка цветов, и опять кое-что было отмечено: Дикий мак — печаль. Вересклед — твоя прелесть запечатлена в моем сердце. Могильница сладостные воспоминания. Печальный гераний — меланхолия. Полынь — вечная горесть... А на чистой страничке в самом конце было мелко, бисерно написано теми же красными чернилами четверостишие. Молодой человек вытянул шею, заглядывая в «Грамматику любви», и сказал с деланной усмешкой: — Это они сами сочинили...

Через полчаса Ивлев с облегчением простился с ним. Из всех книг он за дорогую цену купил только эту книжечку. Мутно-золотая заря блекла в облаках за полями, желто отсвечивала в лужах, мокро и зелено было в полях. Малый не спешил, но Ивлев не понукал его. Малый рассказывал, что та женщина, которая давеча гнала по лопухам индюшек, жена дьякона, что молодой Хвощинский живет с нею. Ивлев не слушал. Он все думал о Лушке, о ее ожерелье, которое оставило в нем чувство сложное, похожее на то, какое испытал он когда-то в одном итальянском городке при взгляде на реликвии одной святой. «Вошла она навсегда в мою жизнь! — подумал он. И вынув из кармана «Грамматику любви», медленно перечитал при свете зари стихи, написанные на ее последней странице:


Тебе сердца любивших скажут:

«В преданьях сладостных живи!»

И внукам, правнукам покажут

Сию Грамматику любви.


ГрафиняЕВДОКИЯ РОСТОПЧИНА(1811-1858).ЦИРКДЕВЯТНАДЦАТОГО ВЕКА


1

Да, я люблю средь залы позлащенной

На шумный пир задумчиво смотреть

И в праздничной толпе принаряженной

Сквозь маску лиц во глубь сердец глядеть;

И мыслию, догадкой проясненной,

Их тайнами, их мыслью овладеть,

Разузнавать их страсть, их цель, их волю,

Их грустную иль радостную долю.

Люблю, хочу, умею понимать

Живой душой чужую жизнь и душу;

И хоть могу я многих разгадать,

Личины их и роли не нарушу!

Они пришли, чтоб ловко роль сыграть, —

Пускай себе! На них я не обрушу

Вниманья беспощадной суеты,

Ни любопытства праздной пустоты!

Они пришли — пред светом, их владыкой,

Противником и вместе судией —

Свершить мудреный подвиг и великой

(Иные, может быть, последний свой!).

Страданью их здесь тесно, душно, дико,

Простора нет в толпе душе больной,

Но тайный ад их скрыт под принужденьем,

Но лица их сияют наслажденьем.

И свет на них глядит: они должны,

Как на смотру военном рядовые,

В своей броне стальной закалены,

Ему предстать, блестящие, живые,

Веселые... Улыбки ведь даны,

Чтоб ими скрыть мученья роковые!..

Они должны, чтоб свету угодить,

Устав его приличия хранить.

Приличие велит — оставить дома

Забот, тоски и тяжких мук семью;

Таить свою сердечную истому;

Приязнию одеть вражду свою;

Не допускать в веселые хоромы

Ни правды луч, ни теплых чувств струю;

Не отвечать на голос, сердцу близкий;

Не замечать, что люди злы и низки...

Приличие велит и хочет свет!..

Мы все покорны им и их влиянью;

Быть в милости у света — вот предмет

Всеобщего усилья и старанья!

Рабы его, несем ему привет,

Как в древности бойцы, среди собранья,

Пред цезарем поникнув головой,

Несли ему поклон предсмертный свой!

И цезарь наш, наш свет, не рукоплещет.