Блудное художество — страница 86 из 126

Он тяжело и быстро дышал, хватался рукой за горло, как будто это могло помочь, и Тереза понимала: она, как всякая добродетельная мать, утешает свое страдающее дитя. Кому же еще поведает дитя свои затеи, свои выдумки, как не матери? И какая мать оттолкнет умирающего ребенка?

Она знала - не умом, а душой знала, - что Мишелю более не перед кем похвалиться своими великолепными замыслами; возможно, он для того и держит ее при себе, не отпуская, что ему необходима снисходительная слушательница - не знающая, каковы обстоятельства на самом деле, и готовая вместе с Мишелем жить в том мире, что он сам для себя возводил словесно. Жить вне жизни, вне времени, - как будто их обоих уже безболезненно перенесли на тот свет.

А что было за пределами этого жаркого ночного мира, в котором угасание сонной речи было сродни угасанию самой жизни?

У Мишеля доподлинно сыскался какой-то богатый покровитель. Однажды привезли дорогое платье для Терезы, укутанное в простыню. Она вытащила булавки и невольно улыбнулась. Платье поражало воображение - это была парижская мода уже будущего года! Она отреклась от тончайших и изысканные оттенков и полутонов, а предпочла тона, спорящие друг с другом. Оставалось лишь понять - кого Терезе пленять тут, в маленьком домишке.

– Позвольте, сударыня, я вам помогу надеть и зашнуровать, - сказала Катиш.

Платье было полосатое, полосы черные и бледно-жонкилевые, и из такой же ткани - большой бант-розетка на груди. Бант из ткани платья означал, что ленты, чего доброго, выйдут из моды. Поверх следовало носить атласную бледно-жонкилевую накидка, отороченная мехом. Декольте обрамляла очень скромная полоска кружева, такое же кружево было положено и на рукава, доходящие до локтя.

– Позвольте, сударыня, я вам волосы всчешу и взобью.

Еще год назад Тереза не стала бы носить такой большой и пышной прически, полагая ее признаком дурного вкуса. Теперь же Катиш зачесала ей волосы наверх довольно высоко, спереди уложила их гладко, хотя пришлось повозиться - такие моды не для курчавых волос. На самой макушке Катиш приспособила плоскую наколочку из кружев и лент - черных и жонкилевых.

Украшений Катиш не предложила, ни броши, ни браслетов, - одну черную бархотку на шею.

– Благодарю, - сказала Тереза.

И, сев у окна с рукодельем, надолго замолчала. Рукоделье было какое-то нелепое, шитое кружевце, неизвестно для чего нужное. Сама она им даже нижнюю юбку бы не украсила. Но без рукоделья отсутствие жизни в доме было бы совсем мучительным.

Мишель видел ее покорность - но мало задумывался о природе такого смирения. Тот, кто позвал его в Москву (Тереза догадывалась, кто этот человек, но и с ним смирилась), куда-то вызывал его, придумывал для него занятия, и несколько раз Мишель в поте лица своего переводил с французского на русский какие-то письма. Ни покровитель, ни тот неприятный человек не пожелали видеть Терезу. Очевидно, они считали, что любовница Мишеля должна волновать только его самого, а другой пользы от нее не предвидится.

Тем не менее граф Ховрин как-то получил средства для своего обустройства, и тогда он повез Терезу и Катиш в торговые ряды, но не на Ильинку, где их все еще помнили, а в лавки Кузнецкого моста. Он был шумен, желал швыряться деньгами, и Катиш ловко выманила у него парные браслеты. Тереза не хотела украшать себя - но ей показалось вдруг, что изящная фарфоровая фигурка на рабочем столике была бы ей приятна. Она подошла к витрине и невольно вспомнила, как придирчиво отбирала фарфор для своей модной лавки.

Тереза удивлялась, как могут нравиться яркие и блестящие фигурки из севрского фарфора - хотя удивительный по глубине тона «королевский синий» был хорош… Однако «розовый а-ля Помпадур» ее раздражал своей пошлостью, немногим приятнее для нее были яблочно-зеленый и лимонно-желтый цвета. Несколько лучше она относилась к фарфору расписанному а-ля гризайль - только синей или только пурпурной краской.

Но подлинным праздником для Терезы была возможность заказать и привезти к себе фигурки из французского бисквита - фарфора без глазури, которая изрядно портила мелкие черты купидонов и нимф в пять вершков ростом. Бисквит был не белоснежного, а скорее желтоватого тона и при касании пальцами являл нежную, даже шелковистую поверхность.

Она отыскала двойную фигурку - Амура и Психею, слившихся в поцелуе. Странной и притягательной была для нее эта фигурка, являвшая разом и прошлое, и будущее. Четыре года назал вот так приникали друг к другу два юных хрупких тела - два подростка впервые пробовали на вкус любовь. Сейчас и Тереза несколько округлилась (ей это не нравилось, и она старалась потуже стянуть шнурованьем грудь), и Мишель изменился - четче обозначились мышцы, как будто он высох и сделался жестким и костлявым. Но нужно было переждать несколько - и обратное течение жизни изменит их, сделает плоть прежней, разве что совсем невесомой…

Мишель купил ей Амура и Психею, а Катиш попыталась развлечь новомодными товарами. Тут лишь Тереза словно проснулась ненадолго.

Она смотрела на модные вещицы и понимала, что тоскует по свой собственной лавке. Те месяцы вне музыки, которые казались ей бездарно и напрасно растраченными, имели, оказывается, свою прелесть. Они были насыщены иной красотой - которой сейчас недоставало.

Прекрасные кружева, которые продавала она, уже не считались прекрасными - нынешние щеголихи предпочитали более прозрачные, прежние изящные и сложные букеты и гирлянды, заполнявшие тюлевое полотно, стали не столь плотными, рассыпались на отдельные мелкие цветочки, мушки, бабочек.

Обратила она также внимание на новые валансьенские кружева, которых даже можно было не касаться пальцем, чтобы сказать - плотного плетения узор не выделяется рельефом, и потому новинка весьма удобна для стирки и для утюжки. Далее на консоли были выставлены золотистые блонды из Кане, Байе, Пюи (она вспомнила названия городков, в которых отродясь не бывала) и новомодные черные шелковые кружева из Шантильи.

Но Мишель стал торопить их, и, садясь в экипаж, Тереза окончательно простилась со своим шелково-фарфорово-кружевным прошлым. Так же, как давным-давно простилась с прошлым клавишно-нотным. И даже если вновь явится воспоминание - оно уже ничего не изменит.

За тяжкий грех жаркой свой страсти она получила воздаяние - Мишеля, стала для него, как и мечтала, единственной в мире, и молча несла этот крест, не имея более порывов и желаний.

Однако душа ее ждала некого знака. Что-то вроде приказа собираться в дорогу… Душа, приходя на миг в себя, не верила, что это оцепенение - навсегда.

И знак был! Хотя Тереза сперва даже не поняла, что это такое.

Катиш привезла откуда-то невысокого остроносого и остролицего человека, сказала, что он будет жить в верхней горнице. Тереза вовсе не претендовала на ту комнату, узкую, окном выходящую на задний двор, и промолчала - не все ли ей равно? Да и человека этого она видела мельком, просто Мишель, выходя в гостиную, как всегда, не притворил дверь.

А потом она услышала поющий голос.

Тереза не слишком любила пение - вернее, не слишком доверяла ему. Голос мог сорваться, солгать, пропасть, не дотянуться до самых верхних, самых хрустальных нот, а пальцам, знающим правильное обращение с клавишами, все было подвластно. К тому же, новый обитатель дома пел простонародные песни, которые и раньше-то не вызывали у Терезы даже любопытства.

Деваться было некуда - она шила свое кружевце и слушала. Слушала и просыпалась…

В этом высоком и заливистом мужском голосе была та привольная игра со звучанием, та внешняя неправильность размера, то противоречие нотному стану, разбитому на прямоугольнички, что доступны только истинному природному таланту, не знавшему принуждения. Так пела бы душа в раю, не стесненная правилами, кабы не томление о невозможном, пронизывающие эти песни с простой мелодией и несложными словами. Записать их на бумаге - и нет более очарования, а голос записать не на чем - разве что у ангелов в небе такие способы есть.

Тереза положила свое рукоделие мимо корзинки и пошла на голос.

У нее хватило еще ума не врываться в комнату, а, поднявшись по ступеням, встать почти у самой двери. И у нее хватило воображения, чтобы представить: там, за дверью, где звучит дивный голос, не комнатушка жалкая, с постелью, с двумя стульями, а некий просторный и разноцветный мир, некая жизнь, исполненная чувства - печали с блаженством пополам…

Как хорошо было бы любить в этом мире, подумалось ей, как сладко было бы лететь вдвоем, взявшись за руки, ощущая себя ожившим голосом, коему все подвластно…

Но недолго длилось мечтание - певец отворил дверь.

Это был всего лишь человек, поселившийся в комнате, невысокий, худощавый, далеко не красавец, походивший на блудливого приказчика в знакомой лавке, такой же бледный, белобрысый и не разбирающий разницы между девицами - они все для него были хороши.

Стало немного обидно - этот московский житель не имел права владеть таким голосом. Тереза, мало беспокоясь, что он подумает о ней, повернулась и пошла прочь, с каждой ступенью все более удаляясь от мира, в котором можно так петь и так любить.

Путь в этот мир был для нее закрыт навеки. Она не была свободна, она была обречена каждую ночь обнимать человека, который не давал ей более любви, который лишил ее всего, что нужно душе, но бросить его Тереза не могла, как если бы они были повенчаны - на жизнь и на смерть.

Слезы потекли по ее лицу - она возвращалась в прежнее свое отрешенное состояние, иное было для нее невозможно.

Вдруг откуда-то появилась Катиш, заговорила, стала обещать какие-то радости и удовольствия. Тереза отвечала ей кратко: «да, да». Тогда Катиш вдруг принялась ее чем-то пугать, какими-то неизвестными господами, на все способными. Устав слушать слова, понять которые было невозможно, Тереза ушла в спальню.

В этот день была еще неприятность - приехал тот самый господин, Иван Иванович, что был виной Мишелевой болезни. По его приказу Мишеля с Терезой заперли в заброшенном доме, и ночь, проведенная в прохладе, сильно отразилась на состоянии Мишелевой груди и горла. Правда, у этого дела была и другая сторона - Иван Иванович таким странным образом спас графа Ховрина от более серьезных неприятностей, на чем они и помирились. Тереза н