Блудное художество — страница 88 из 126

– Слышишь? - спросил вдруг Мишель.

Она слышала - со всех сторон доносился ровный скрип, словно вся трава и вся листва в садах были усажены крошечными серенькими кузнечиками, ночными скрипачами. Один делал паузу - а в хор уже вступал другой. Эта музыка без ритма, без мелодии, была какой-то первобытной, изначальной - той, из которой выросли созвучия и переливы. Или же - той последней, в которой однажды сольются созвучия с переливами, когда их станет в мире слишком много…

Хотелось стоять и ни о чем не думать - просто внимать, ибо скрип этот имел дивное свойство - изгонять из головы всякие мысли. Даже то, что Тереза привыкла считать покоем, показалось ей сейчас суетой в сравнении с бездумной деятельностью маленьких кузнечиков.

– Идем, любовь моя, - позвал нетерпеливый Мишель. И повел ее переулками, быстрым шагом, задыхаясь - но, кажется, сейчас болезнь горла доставляла ему некое странное удовольствие, удовольствие мужчины, показывающего своей женщине горячность и неукротимость души.

Странно, что в темноте, без единой свечки в окошке, пробираясь вдоль заборов, останавливаясь под кронами лип, они не споткнулись ни разу. Возможно, их со всех сторон держал, облачив в незримый кокон, этот скрип, и нес, и принес наконец, и опустил на землю.

– Вот тут, - сказал Мишель. - Это ворота заднего двора. Они сейчас открыты - должно быть, привели верховых лошадей. Там, за воротами, пройдя двор, непременно увидишь невысокое крыльцо. Надобно подняться во второе жилье… любовь моя, ты ведь не боишься?…

– Отчего я должна бояться? - в недоумении спросила Тереза.

– Любовь моя, душа моя, иного ответа я и не ждал! Этот человек должен быть убит. Он виновник всех наших бедствий. Ты слышишь мое дыхание? Я долго не проживу - и умру по его вине! Он, он - вот кто разлучит нас вскорости! Он не имеет права жить! Держи…

Мишель вложил в ладонь Терезы некий продолговатый предмет. Она не сразу поняла, что это рукоять ножа.

Надо было спросить, что затеял Мишель, и Тереза повернулась к нему, но любовник не дал ей сказать ни слова, а схватил, прижал к себе, заговорил страстно:

– Любовь моя, только ты можешь сделать это! Отомсти за меня, избавь меня от него! И тогда мы навеки будем вместе, любовь моя, счастье мое… Ты пройдешь беспрепятственно, даму никто не посмеет задержать… ступай, ступай… отомсти!…

– Но это невозможно!

– Возможно! Или ты не любишь меня более? Ничем иным мы не спасем любовь нашу! Если он останется жив - он выследит нас, поймает, нас будут пытать, чтобы мы выдали проклятого француза и его слуг! Он погубит нас окончательно! Иди, иди, любовь моя… и возвращайся!…

Тереза испугалась не на шутку.

У нее был нож, подаренный Клаварошем - на случай, если мародеры, что поселились в ховринском особняке, заберутся к ней в комнату. Клаварош обучил и подходящему удару - вроде бы исподтишка, но смертельному. Она не раз сама себе обещала, что пустит этот нож в ход. Но даже тогда в глубине души знала, что неспособна убить человека. И вот Мишель требовал, чтобы она во имя их прекрасной любви пошла и убила московского обер-полицмейстера. Сам не шел - а ее посылал.

Вдруг ей стало ясно - все его крики и стоны искусно продуманы. Он проделывает то, что проделывал уже не раз, и весьма успешно: называет ее своей любовью и получает в ответ верность, покорность, нежность.

– … И возвращайся! - сказал он, зная, что возвращение невозможно!

А тот, к кому ее посылал сейчас Мишель, не сказал ей ни слова - но пытался спасти в чумную осень от нищеты, и потом он же пытался спасти от Мишелевой лжи, прислав найденные в шулерском притоне векселя. Убить его было так же невозможно для Терезы, как обернуться птицей или перенестись в свое детство.

– Иди, иди, убей его, убей… - твердил Мишель, поворачивая свою подругу лицом к воротам, к себе - спиной, приникая губами к ее шее и страстно целуя. - Иди же, убей его… отомсти за все… иди!…

Если до сей поры Тереза ощущала свое существование как некий вид загробного бытия и не возражала, то сейчас спасительный страх перед настоящей и непоправимой смертью пробудил в ней отчаянную жажду жизни. Она не могла убить Архарова! Ведь это означало ее собственную смерть.

И тем не менее она взяла нож так, как учил ее Клаварош, и плоское лезвие прижало к предплечью кружева, свисавшие с рукавов ее дорожного платья.

Мишель бормотал, целовал, приказывал - он не только обер-полицмейстера, он и подругу свою обрек на гибель, по-младенчески веря, что ей, верной его возлюбленной, не придет в голову мысль о его предательстве.

До сих пор Тереза ни в чем не могла ему отказать - так откажет ли в такой малости?

Незримые кузнечики собрались все вместе вокруг Терезы, миллионы, мириады сереньких кузнечиков, знающих лишь одну нотку, и голова ее уже раскалывалась, заполненная до отказа их сереньким неутомимым скрипом.

Такова теперь была ее музыка - не чистые клавикордные созвучия гениального ребенка из Вены, и не причудливость итальянской оперной арии, и не предсказуемая торжественность всех в мире менуэтов, а эта одинокая нота - схожая с ля бемоль, но не насыщенного, а пустого звука…

Как и любовь Мишеля, заменившая все, что только было в мире звучного и истинного!…

Вдруг, опомнившись, она стремительно собрала вместе все его слова, которые оказались лживыми, все его загадочные поступки, все его связи с людьми, по которым виселица плачет, и как раньше искала для любимого оправдания, так теперь ей спешно потребовалось прозреть и обвинить его во всем, чтобы единым рывком от него навеки освободиться. Но не удержала вместе эту охапку справедливых обвинений - все, все рассыпалось…

Потому что он целовал и приказывал, он был убежден в своей власти над ней.

До сих пор Тереза вверяла ему себя, свою жизнь и судьбу, без принуждения. Она сама выбрала свою любовь - тонкого и стройного мальчика, темноволосого и светлоглазого, капризного и пылкого, сама отдавала ему себя, мало беспокоясь о всем, что за пределами любви. Его болезнь она приняла как свою обязанность принадлежать ему безраздельно. Однако все это был груз, который человек способен нести лишь добровольно.

И лишь во имя того чувства, что приходит на смену самой пылкой любви и в человеческом языке не имеет имени.

– Ради нашей любви… - шептал он. - Я люблю тебя, только ты можешь спасти меня…

Ну что же, подумала Тереза, осталось отдать ему последнее, более у меня нет ничего - только иллюзия жизни…

И тут же сама себе возразила в отчаянии - нет, нет, нет!…

Если бы хоть кто-то другой - не единственный человек, пытавшийся помочь ей, вытащить ее из трясины!

Ненавистные кузнечики гремели, тесное шнурование раздражало безмерно, губы стоявшего сзади Мишеля сделались неощутимы… ей сделалось все безразлично, все - кроме себя самой, и когда возлюбленный с силой подтолкнул ее, направляя к калитке заднего двора, рука Терезы совершенно самостоятельно подалась назад, ощутила сопротивление, мгновенно его преодолела.

И окаменела, вдруг оглохнув.

Спасительница-натура уберегла ее - не дала услышать, как вскрикнул Мишель, схватившись обеими руками за живот, та же натура заставила ее сделать два шага вперед, чтобы он, падая, не ухватился за ее юбки, и не позволила обернуться.

Ножа в ее ладони более не было. Голоса за спиной, рук на плечах, губ на шее справа - не было.

Она избавилась от них, она их прекратила - и вздохнула с облегчением. Кузнечики - и те притихли.

Но краткий миг покоя сменился страхом.

Она была одна посреди ночной Москвы, боялась обернуться, все ее существо требовало помощи и защиты.

И нужно было наконец хоть кому-то объяснить, что делалось у нее в душе, рассказать про огромную ложь и про столь же огромное нежелание сопротивляться ей, про последнюю каплю лжи и про душу, в которой иссяк родник прощения.

Тереза побежала к калитке, вошла - двор был пуст, только в дальнем его углу, в курятнике, забеспокоился хриплый петух.

Возле крыльца светилось окошко. Она обрадовалась, что видит ступеньки, и взбежала по ним, толкнула дверь, оказалась в сенях.

Теперь у нее была цель - рассказать, рассказать!

Тех русских слов, что она знала, заведомо не хватило бы, но она даже не думала об этом, она просто знала - ее поймут, ее услышат, и ни при чем тут язык…

В людской шумели - праздновали новый чин хозяина. Был он полковником - стал бригадиром, это ли не повод?

Тереза шла наугад - где-то тут должна быть лестница в господские покои, так заведено - в больших домах спальня во втором жилье.

Откуда-то выскочил красивый малый, кудрявый и румяный, держа на сгибе левой руки розовый шлафрок, а в правой - свечу.

Она шарахнулась от от этого человека.

– Ты чего, Дунь? - недоуменно спросил он. - Их милости приехать изволят и к себе пойдут, так ты там погоди… успеешь еще поздравить! Идем скорее, что ты тут толчешься?

И поспешил к лестнице.

Тереза, ничего не сказав, пошла следом - по ступеням, по темным комнатам. Кудрявый камердинер отворил дверь, и Тереза поняла, что неисповедимые пути Господни привели ее в хозяйскую спальню.

Камердинер приготовил все необходимое для ночного отдыха обер-полицмейстера. Там горела всего одна свеча на карточном столике у постели и лежала у подсвечника распечатанная колода. Осталось только положить на постель свежевыстиранный и отутюженный шлафрок.

Хозяйничая, он раза два быстро глянул на Терезу, словно хотел о чем-то спросить, да не решился. Она же стояла, опустив голову, чтобы капюшон скрыл до подбородка ее лицо. Камердинер принял ее за другую - пусть, так даже лучше…

Уходя, камердинер застрял в дверях, словно ждал какого-то слова. Но не дождался. Дверь захлопнулась.

Следовало собраться с силами и приготовиться к неприятной беседе. Тем более - по-русски. Но сперва - проговорить все самое важное для себя по-французски, чтобы суметь объяснить… чтобы он понял то, чего мужчине понять невозможно…

– Нет, нет, нет… - сказала Тереза своему страху, - спокойно, спокойно…