Блуждающие токи — страница 30 из 31

А чудак лежит себе дома, принимает лекарства, читает стихи и не читает вестник, который пришел сегодня. Бывают же такие чудаки! Так вот — выпьем за чудаков, забавные они все-таки люди…

Я выпила весь бокал, который он мне налил с самого начала, и только тут доставила себе удовольствие посмотреть на него. Я ждала, что увижу растерянного, раздавленного, уничтоженного человека, ведь я произнесла такую язвительно-уничтожающую речь. Господи, какая я была дура!

Он держал в руках журнал и сверкал своей жемчужной улыбкой, и, казалось, не было для него большей радости в жизни, чем узнать, что Лаврецкий одной своей формулой перечеркнул всю его титаническою деятельность.

— Здорово! Проел здорово! Ничего не скажешь! Все-таки недаром создавали мы Старику все условия! Посмотрите: Андрианов, Ледогоров… Подумать только! Ребята, берем машину, едем к Старику, надо его поздравить…

Его слова, его сияющие глаза, его восторженный голос — все это было так неожиданно, так дико для меня, что я просто растерялась. Все закружилось, завертелось в каком-то хороводе лип, криков, голосов, пьяных физиономий.

Остальное помню только какими-то вспышками. Одна — в машине, в нашем автобусе. Мы едем, и вдруг Ким начинает хохотать. Он хохочет так, что мы пугаемся, уж не свихнулся ли он.

— Ты чего? — спрашиваю я.

— Ни-и-ч-ч-его, — всхлипывает он от смеха, — Бан-кетик-то… Жора-то…

— И опять хохот.

И тут только до меня доходит.

— Замолчи!

— А чего молчать, диссертация-то лопнула!

И опять всхлипывающий, злорадный, упоенный смех…

Помню только, что мне стало противно. Больно и противно. Я хотела отодвинуться и в тот же миг увидела перекошенное, с трясущимися губами, лицо Жоры. Он подскочил откуда-то сзади, перегнулся через спинку сидения и прохрипел, задыхаясь, прямо Киму в лицо:

— Слушай, ты, тихоня!.. Рога чешутся? Можно и обломать! Освободить мес…

Он не договорил. Ким ударил его, их растащили… И вторая вспышка. Мы все толпой стоим у дивана, на котором лежит Лаврецкий. У него желтое заострившееся лицо, глубоко запавшие глаза, пальцы почти мертвеца, но в глазах — мысль.

И Федор, именно он — не Гурьев, не я, а он, — захлебываясь от восторга, поздравляет Лаврецкого.

— Дорогой Игорь Владимирович, мы решили ходатайствовать о присвоении нашему институту вашего имени. От всей души поздравляю вас! — Он протягивает руку, свою сильную, с выпирающими бицепсами, твердую руку, и Лаврецкий долго, мучительно долго смотрит на нее.

— Извините, Федор Михайлович, — говорит он едва слышно, — но я не могу подать вам руки.


Выводы комиссии слушались в горкоме партии. От института присутствовал Ганиев. Энергосеть представлял Далимов.

Заведующий отделом промышленности горкома, инженер с большим производственным стажем, кандидат технических наук, внимательно выслушал все, что говорилось в докладе комиссии. Затем кратко подвел итоги.

— Итак, картина, на мой взгляд, ясна. Однако, прежде чем принимать решение и докладывать секретарю, я хотел бы выслушать мнение товарища Ганиева по поводу деятельности и личности Хатаева. Ведь его кандидатуру институт по-прежнему поддерживает?

— Да, — сказал Ганиев, — и я могу объяснить, почему…

Он встал, постоял немного, наклонив голову, словно высматривал что-то в бумагах, которые лежали перед ним. Потом резко вскинул ее и обвел всех сидящих решительным взглядом.

— Из выводов комиссии стало ясно, что история с прибором непомерно раздута, что у аварийщиков имелся подобный прибор, так что решение Лаврецкого в принципе ничего не изменило бы. Согласен Более того, возможно даже, что Лаврецкий был прав, не желая калечить уникальную лабораторию, которая, как показала жизнь, сыграла свою роль в решении научной проблемы. Однако можно ли упрекать людей, которые лазили там под дождем, ночью, в слякоть, в холод, в том, что они не могли в тот момент рассуждать хладнокровно, взвешивать все "за" и "против", что они возмутились? Нет, нельзя. Их возмущение было по-человечески понятно…

— Понятно тогда, — сказал завотделом, — в тот момент. Но ведь заявление было написано много позже. Зачем?

— Хорошо, — согласился Ганиев, — допустим, Хатаев увлекся. Увлекся борьбой за престиж. Более того, я согласен даже с тем, что степень внимания, которое он привлек к лаборатории, к ее практическим делам, не совсем соответствовала степени приносимой пользы. Однако будем смотреть правде в глаза — ведь именно то, что он сумел привлечь такое внимание к работе лаборатории, именно это ведь и послужило толчком к решению создать у нас, в нашем городе самостоятельный институт на базе работ лаборатории, а затем отдела… Это ведь далеко не просто, это ведь надо было суметь!

— Каких работ? — завотделом выделил голосом слово "каких", и Ганиев, видимо, понял его.

— Ну, тех работ, которые велись в течение длительного времени под руководством Лаврецкого.

— Вот именно! — Завотделом поднял вверх палец и несколько секунд смотрел в лицо Ганиеву. Тот кивнул головой.

— Согласен. Согласен с тем, что Хатаев воспользовался авторитетом Лаврецкого для саморекламы, что в научном смысле он пока еще мало состоятелен… И все, что он делал в научном плане, это пока еще… Пшик!..

— Он вздохнул. — Тут уж наша общая вина. Согласен… Но ведь мы сейчас говорим о будущем, о том, что он может сделать. дальше. И тут нельзя сбрасывать со счетов его организаторские способности. Это же талант, если хотите! Дайте ему соответствующее поле деятельности, он же горы перевернет!

— Перевернет… — мрачно сказал завотделом. — Только всегда ли их надо переворачивать?

— Я думаю, он любое дело в конечном счете завалит. В тупик заведет… — тихо сказал Далимов.

— И я так думаю, — вздохнул завотделом. — И знаете, почему? Потому что в любом деле он будет видеть только одно — себя.

Еще одна запись в тетради

"Мне приснился страшный сон: мы хоронили Лаврецкого. Шел мокрый снег. Он падал на разрытые красноватые глинистые комья земли у могилы и тут же исчезал, как будто его не было вовсе.

А на лбу Лаврецкого — желтом, глянцевом — лежала одна большая снежинка. Лежала все время, пока говорил Федор, — я смотрела на нее. И тогда вдруг по-настоящему поняла, что он мертв, что уже ничего не создаст — ни малого, ни великого, что тепло, понимаете — главное, что есть в человеке, — тепло, — ушло из него.

Федор стоял без шапки, опустив голову над гробом, и говорил, что мы потеряли выдающегося ученого, что мы бережно сохраним и будем развивать то, что было заложено им, — ведь недаром нашему институту присвоено имя Лаврецкого.

Потом могилу стали засыпать, и я начала задыхаться- почему-то оказалось, что комья земли падают мне на грудь…

Я проснулась в холодном поту, бросилась на улицу к телефону, не дозвонилась, решила ехать в институт.

Я вышла из телефонной будки и увидела пожилую женщину, она стояла неподалеку, пристально смотрела на меня. Ее лицо показалось знакомым, но я никак не могла вспомнить…

Она подошла ко мне, и сердце сжалось от недоброго предчувствия. "Вот оно, — подумала я, — вот он, мой сон!"

— Вы Женя? — полуутвердительно спросила она, и тут же пояснила: — Я мать Кима.

— Что с ним? — вырвалось у меня, и, видно, такое было лицо, что она сказала:

— Нет, нет… Ничего такого не случилось. Он не утонул. Не попал под машину… Он даже на работу ходит… — В голосе ее прозвучала горечь, а в глазах я увидела затаенную боль. И я вспомнила. Я видела однажды эти глаза. Помню, они поразили меня тогда. Мы с Кимом стояли на углу, мимо проехала "скорая помощь", Ким помахал рукой, и вот тогда я увидела эти глаза. И запомнила их на всю жизнь.

— Простите, — сказала она, — но я должна была вас увидеть…

Мы пошли по улице. Я чувствовала — ей тяжело говорить, и старалась не смотреть на нее.

— Последнее время он стал совсем другим, — сказала она каким-то мертвым, деревянным голосом. — Я… не узнаю его.

— Мы все стали несколько другими, — проговорила я, видимо, довольно мрачно. — Вы не замечали?

Она внимательно посмотрела на меня. Долго смотрела, потом отвела взгляд.

— Он стал злым, — сказала она. — Понимаете, злым, желчным… Он никогда таким не был, он всегда радовался успехам друзей, помогал им. А сейчас он злословит. Я не знаю, что с ним…

— И вы полагаете, я во всем виновата?

— Нет. В первую очередь я виню себя.

Она опять остановила на мне свой тяжелый взгляд. — Я еще не все вам сказала. Он пьет.

— Пьет?

— Да. По вечерам. В одиночку. И это хуже всего.

Я долго молчала. Угловатый ком остановился в горле стоит, хоть убейся. Звука выдавить не могу. Потом сказала наконец:

— Я думаю, лучше ему не видеть меня. Но, если захочет, пусть придет проводить. Я на днях уезжаю.


Я подошла к институту и у подъезда увидела два автобуса. Суетились люди, несли цветы. Все мои тяжелые предчувствия вспыхнули опять. Я стояла в стороне, боялась подойти. Потом решилась. Оказывается, Лаврецкому лучше, пришло известие он избран член-корреспондентом, и все едут к нему — поздравлять.

Надо было ехать, но я не могла почему-то. Никого не хотела видеть Пошла к трамваю.

И тут меня догнал Федор.

— Ты не поедешь разве?

— Нет, не поеду.

— Но как же — нехорошо ведь…

— Нехорошо. А умирать, по-твоему, хорошо?!

Он растерялся. Видно, не знал, что сказать. Потом спросил:

— Говорят, ты подала заявление. Ты и Гурьев. Это правда?

— Правда.

— Зачем ты это сделала? Куда ты пойдешь?

— Никуда я не пойду. Я уеду.

— Куда?

— Пока еще не знаю. Куда-нибудь. — Зачем ты? Зачем?

— Не знаю. Хотя нет… Знаю, конечно.

— Скажи!

— Если б можно было… Вот так просто — взять и сказать. — А что?

— Ничего. Очень много и долго надо говорить.

— Не понимаю… — Он стал закуривать. — Ну, ладно, были всякие передряги, вся эта история с Лаврецким… Может, в чем-то я перегнул… Но ведь это жизнь… И в общем-то все кончилось благополучно — Старику воздали должное, да и положение у всех нас получше стало сейчас, и зарплата выше, разве не так?