Блуждающие звезды — страница 14 из 100

Легко сказать – назад! Как уйдешь с пожара, когда огонь бушует и пылает, быстро перекидываясь с одной крыши на другую? Правда, до лачуги резника Бенциона еще довольно далеко, а до синагоги и подавно. Пока что горит только домишко пекаря Ошера. Но разве Ошер не человек? Правда, он сам виноват. Сколько раз его предупреждали, чтобы он был осторожнее с головешками и чаще чистил трубу, если не хочет накликать беду на все местечко. Но разве пекарь послушается? Вот и доигрался. Но бог с ним, с пекарем. Его домика уже не спасешь: он охвачен пламенем со всех сторон, горит как свеча. Но как быть с соседями? Кругом, тесно прижавшись друг к другу, стоят деревянные домишки, крытые соломой или дранкой. Легкое дуновение ветерка, – и конец улице, всей «Божьей улице».

И народ принялся отстаивать дома, смежные с домом пекаря Ошера. Бегали за ведрами, подносили веревки, топоры, тащили лестницы. Кантор Исроел забрался на крышу дома мясника Мойше-Бера и оттуда командовал, как заправский бранд-майор. Он кричал, чтоб ему немедленно пришли на помощь, потому что огонь уже добирается до дома мясника, а отсюда он легко может перекинуться на дом раввина реб Шмуела. Рядом с домом раввина – дом помощника раввина реб Нойаха, за ним – дом резника Бенциона, а рядом с этим домом уже синагога. Недаром эта улица получила название «Божьей улицы».

Но слишком много народу сбежалось на пожар, и кругом стоял такой крик и шум, такой галдеж, что голос кантора Исроела, командовавшего с крыши мясника Мойше-Бера, утопал в этом гуле.

– Горе мне! – кричала издали кантору Лея, размахивая руками. – Что ты делаешь, разбойник? Ты ведь, не приведи господи, надорвешь голос, без ножа себя зарежешь. Вспомни, приближаются праздники…

Предостережение кантора Исроела не замедлило сбыться. Не успели вынести из дома мясника Мойше-Бера убогий скарб, как пламя уже перебросилось от пекаря Ошера прямо к дому Мойше-Бера, и из толпы послышались испуганные крики:

– Кантор! Кантор! Кантор!

Глава 27.Шолом-Меер говорит обиняками

С чего такая напасть на дочь кантора Рейзл? Взяли бедную девушку, связали по рукам и ногам, втащили во двор Бени Рафаловича и положили на бревна. А кругом видимо-невидимо женщин. Они мечутся во все стороны, то и дело подходят к бревнам, на которых лежит связанная Рейзл, наклоняются над ней и, пристально глядя на нее, спрашивают друг друга: «Что? Горит?» – «Да, горит, горит».

Что бы это значило? Неужели ее собираются сжечь? За что?.. Она хочет встать, но не в силах подняться, связанная по рукам и ногам. Она уже слышит, как потрескивают под ней горящие бревна, багровое зарево слепит глаза. Напрягая все силы, она разрывает связывающие ее путы, встает и – просыпается… Она у себя в постели, лежит одетая. Прислушивается: на улице беготня и суматоха. Слышатся крики «Горит! Горит!» Она поворачивается к окну: улица залита багряным пламенем, небо ярко алеет, люди бегут со всех сторон. Рейзл зовет отца, мать – никого нет. Что бы это значило… Еще мгновение, и Рейзл опрометью бросается на улицу.

Как очарованная, останавливается она у двери. Обнаженной ручкой прикрывает полусонные глаза. Красный платок соскользнул о незаплетенных волос. Из-под белой юбочки выглядывают изношенные ботинки. Освещенная красным заревом, девушка сияет какой-то новой, огненной красотой. Но у кого хватит смелости и уменья, чтобы представить во всей красе облитый багровым пламенем, сказочно-прекрасный облик юной смуглянки с разметавшимися пышными волосами, с миловидными, полными обаяния щечками, ярко разрумянившимися в отблесках бушующей огненной стихии, с черными сверкающими полусонными цыганскими глазами, которые горят и светятся на ее смуглом лице, как две звездочки в темном небе… А где взять краски, чтобы описать «Божью улицу», которая в эту тихую теплую летнюю ночь овеяна дыханием своеобразной красоты? Кто опишет распростертое над местечком кроваво-красное небо, озаряющее жалкие лачуги да лица людей, которые беспокойно мечутся по улицам, бегут, собираются в кучки, кричат, галдят, размахивают руками и выглядят издали, как пляшущие черти?

– Добрый вечер, кошечка! Совсем одна? Горе бедной матери! А где она? Верно, ушла на пожар? Весь город там. Как только я узнал, что на «Божьей улице» пожар, я сейчас же решил: надо пойти посмотреть, что слышно у кантора. Дай мне господи столько счастья и удач!

По своеобразному языку нетрудно узнать нашего старого знакомого Шолом-Меера Муравчика, флигель-адъютанта и правую руку Альберта Щупака.

На этот раз Рейзл не только не испугалась, но даже, наоборот, обрадовалась, увидав знакомого человека: авось он знает, чей дом горит.

Но Шолом-Меер не может ей ответить на этот вопрос.

– Знать не знаю и ведать не ведаю, не знать бы мне так ни горя, ни муки, ни аза, ни буки!.. – говорит Шолом-Меер. – Да и не все ли мне равно, кто горит, Берл или Шмерл, Иокл или Тодрес? Вижу – бегут, и я бегу. Скажи-ка лучше, девочка, отчего ты не была сегодня у нас в театре? Я тебя искал глазами, моя пташка, возле того пузыря, который всегда сидит рядом с тобой, искал и не мог найти. Я уж подумал было, что ты, сохрани боже, захворала или какая-нибудь беда с тобой стряслась.

Только теперь Рейзл вспомнила, какой день пережила, сколько слез пролила в этот скорбный горестный вечер… Сама не зная почему, она почувствовала доверие к этому человеку. В нескольких словах она рассказала ему всю правду: это мать ее проучила за что-то, а за что именно, ей совершенно невдомек. Может быть, за то, что она вместе с папой пела перед ним и директором «Владыка небесный».

– И это все? О, еврейские предрассудки! Ха-ха-ха! – раздался дробный, хриплый смешок Шолом-Меера Муравчика. Вслед за тем лицо его мгновенно преобразилось и приняло серьезное выражение. Он сочувственно покачал головой и, глубоко вздохнув, продолжал: – Что же это за жизнь, скажите пожалуйста, когда такой чудесный брильянт должен валяться в грязи, в голенештинском болоте, среди диких людей, не умеющих его оценить, в семье фанатиков, которые сами не понимают, в чем счастье их дочери…

Рейзл недоумевающе подняла глаза: что, собственно говоря, он хочет этим сказать?..

Шолом-Меер продолжал туманно и иносказательно:

– С той минуты, как я услыхал твое пение, – помнишь, намедни утром, в этой самой комнате ты пела «Изюм с миндалем», – я тогда же сразу сказал: вот она, настоящая «примадонна из страны примадонн», дай мне господи столько счастья и удач!

Рейзл все еще не совсем его понимала. Он продолжал:

– А когда ты вместе с папой твоим запела «Владыка небесный», то уж и говорить нечего, – тут я сразу сказал себе: «Эта девушка создана самим богом для нашего театра».

– Я?..

Рейзл больше ни слова не могла вымолвить. Она почувствовала, что кровь прилила к ее лицу.

– Я это сразу сказал нашему директору. Нельзя, говорю, допустить, чтобы такая редкостная примадонна пропадала ни за что ни про что. Надо, говорю, вытащить ее насильно отсюда.

– Насильно?..

Рейзл была потрясена. А Шолом-Меер Муравчик продолжал молоть, не переставая:

– А как же иначе? Разве можно допустить, чтобы золото валялось в грязи? Можно ли дать погибнуть такому таланту? Я представляю себе твое первое выступление у нас на сцене в роли Суламифи или в пьесе «Цветочек», а то и в пьесе «Царица-суббота», – в коротенькой юбочке, в крошечных туфельках… Ты поешь сладким голоском чудесные песенки Гольдфадена, Файнмана или Латайнера. Поверь мне, публика захлебнется от восторга и весь театр разнесет. Или, скажем, например, ты переоделась мальчиком, с черными курчавыми волосами, подняла кверху свои огненные цыганские глаза и запела «Горячие пирожки» [24], вот так, например (Шолом-Меер запел своим хрипловатым голосом «Горячие пирожки» и уставился на Рейзл, силясь прочесть на ее лице произведенное им впечатление):

По улицам тихо начальник идет.

Чем же он занят, друзья?

Ходит без дела, без цели бредет.

Иль он не может, как я,

Кровью и потом свой хлеб добывать,

Так же как я, надрываясь, кричать:

«Эй, пирожки горячи!»

Бог мой, с твоим голоском и твоим личиком взять да преподнести публике песенку «Горячие пирожки»… Господи, да ведь народ умрет на месте от восторга. Не так ли, душечка моя?

Шолом-Меер ясно видел, что слова его не улетают на ветер, что они производят на девушку известное впечатление. Он подошел к ней еще ближе и, легонько погладив ее по ручке, продолжал своим хриплым голосом:

– Знаешь, что я тебе скажу, пташка моя, мы должны благодарить бога за то, что встретились с тобой. Наша нынешняя примадонна так же, как и ты, из хорошей, но бедной семьи. Она из маленького польского местечка. Только благодаря мне она стала актрисой у нас в театре. Это я помог ей бежать из дому. Это интересная история, стоит послушать. Ее отец был всего только…

Как ни жаль, но Шолом-Мееру пришлось прервать рассказ о примадонне. Из ближайшего переулка вынырнула чья-то фигура, озаренная отблеском пожара. Кто-то направлялся прямо сюда, к дому кантора. Оставаться долее с девушкой Шолом-Меер счел неудобным: это могло нарушить весь план, который он успел выработать тут же на улице. Он пожал на прощанье руку Рейзл и бросил ей несколько слов под рифму, многозначительно напевая:

Коль ты будешь умница девица,

В платья новые будешь рядиться…

Человек, вынырнувший из ближайшего переулка и направлявшийся к дому кантора, был не кто иной, как наш юный герой, сын богача Рафаловича – Лейбл.

Глава 28.Антракт – пятнадцать минут

Мы оставили нашего юного героя Лейбла на собственных похоронах, то есть в театре, погруженным в печальные размышления о своей преждевременной смерти: он слышал всеобщее рыдание, видел скорбную толпу, провожающую его к месту вечного покоя. И все это представлялось ему так отчетливо и так трогательно-печально, что у него защемило сердце. Он почувствовал на губах соленый вкус собственных слез. Лейбл оплакивал Лейбла. Сидя в театре, он не слышал и не видел, что делается на сцене. Он очнулся и пришел в себя лишь после того, как в публике поднялся неистовый шум, хохот и раздались крики: «Гоцмах! Гоцмах!»