Блю из Уайт-сити — страница 6 из 55

— По мне, так очень даже кажется, — ответил он, но при этом рассмеялся.

И тут Харри снова меня удивил: он вдруг взял и обнял меня за плечи. Не с задушевностью пьяницы, а так, словно знал меня всю мою жизнь. Как ни странно, мне это было ничуть не противно, наоборот. Я почувствовал… почувствовал, что именно этого всегда ждал от своего отца. Ждал, чтобы он вот так обнял меня за плечи. Только отец никогда этого не делал.

Харри сказал шепотом, но очень отчетливо:

— Мужчине, сынок, главное остановиться на правильной женщине. Лучше этого в жизни ничего нет. Не будь как нынешние дурные онанисты, не теряй времени. — Он сжал мне плечо, хватка у него оказалась неожиданно сильной. — У тебя, сынок, есть такая женщина?

— Да, наверное. Я тут подумываю про одну.

— У вас все серьезно?

— Скорее всего. — Я сам поразился собственным словам.

— В таком случае не тяни резину. — И он сел в свой дурацкий, похожий на лягушку «моррис».

По какой-то неясной причине его слова застряли у меня в голове, я слышал их даже во сне. И все думал, что хорошо бы на пару с кем-нибудь лет через сто пятьдесят стать похожими на Харри и Мод.

Глава втораяДрузья Фрэнки-Выдумщика

И снова очередной вечер вторника на Голдхок-роуд. Я уговариваю уже пятую бутылку «Старопрамена» с намерением как следует нагрузиться и наконец-то расслабиться, но голова у меня по-прежнему абсолютно ясна. Желание напиться сегодня вечером — не каприз. Мне это действительно необходимо. Потому что сегодня я должен сказать им, что ухожу от них, что все кончено, что ничего хорошего у нас с ними не вышло, что я подло их бросаю.

Тони-Бриллиантовый, Нодж и Колин тут же, со мной, в пабе «Буш-Рейнджерс», мы все смотрим по телевизору футбол. В тот же телевизор, задрав головы, пялятся еще человек сто, по преимуществу мужчины. Лица у них покрыты грубым загаром испанских пляжей, сальные волосы коротко стрижены, усы белые от пивной пены. Одеты они в нейлоновые куртки и вареные джинсы, в ушах — золотые серьги, на ногах — поддельная спортивная обувь от лучших производителей, купленная на ближайшем рынке. Тут встретишь и кроссовки для серфингистов, и специальные, с ненужными дизайнерскими наворотами, для занятия бегом; найковские «эрмакс» соседствуют с «DMX-2000» от «Рибок». В пабе пахнет пивом «Фостерс-айс» и одеколоном «Линкс» после бритья. Мне запах нравится. Он очень домашний.

Из нас четверых — как мне хочется думать — один Колин выглядит типичным болельщиком. И дело не столько в одежде — на нем широкие длинные шорты, форменная фуфайка работника стадиона «Рейнджерс-Уоспс» и украшенная пивными подтеками ветровка — сколько в выражении лица, еще сохранившего вокруг рта следы подростковых прыщиков. На его лице написаны восторг, изумление, молитвенная сосредоточенность. В свои тридцать он чересчур серьезно относится ко всякой ерунде.

Для Колина больше, чем для любого из нас, значат эти моменты в толпе, вперившейся в зеленый прямоугольник газона, на котором играет в свои игры фортуна. Его лицо так и светится напряжением. На какую-то секунду он становится похож на пятилетнего ребенка — это когда Кевин Галлен умудряется, пробив по пустым воротам, изящно послать мяч на пятнадцать футов левее штанги. Личико Колина искажают боль и досада, словно кто-то предал его, намеренно причинил ему зло.

У него до сих пор вся спальня от пола до потолка обклеена плакатами «Куинз Парк Рейнджерс»[11], как и пятнадцать лет назад, он старается не пропустить ни одного матча. В обычной жизни Колин спокоен и приветлив, но стоит ему завестись, и он уже не способен сдерживать эмоции. Иногда может и заорать, хотя вообще-то предпочитает не привлекать к себе внимания. Колину так и не удалось освоить позу индифферентности, которую мы, остальные трое, подаем на людях как подлинное отражение своей эмоциональной жизни.

Сейчас он покачивает головой в приступе разочарования. Иногда Колин кажется мне в каком-то смысле заторможенным — он до сих пор живет вместе с матерью, у него никогда не было девушки. Все его переживания обращены на мирок, рамки которого он по собственной воле ограничил фильмами ужасов, компьютером, друзьями и футболом. Я даже побаиваюсь, что он вот-вот заплачет, но, к моему облегчению, Колин отворачивается от экрана и принимается мрачно жевать чипсы — «Уокерс двойной хруст» с перцем чили.

Нет, сегодня не выйдет увлечься игрой. Мне на нее наплевать. Весь день я думаю о Веронике. Вернее, я думаю о себе самом и пытаюсь представить, какой эффект произведет на них то, о чем я собираюсь им сообщить. У меня возникает ощущение, будто я сижу внутри воздушного пузыря и оттуда наблюдаю за происходящим вокруг. На глаза мне попадается физиономия Тони, она преображается в профиль, задранный вверх к экрану.

Тони — Энтони Диамонте, он же Тони-Бриллиантовый, он же ТБ — хохочет во весь голос. Он и всегда-то смеется громче нас всех, а сейчас и вовсе твердо намерен перекрыть общий галдеж, и поэтому еще прибавляет громкости. Тони всегда стремится всех обыграть и оказаться первым, даже когда никто с ним не играет. Тони приподнялся на стуле и жестами объясняет Галлену, который, упав на колени, закрыл лицо руками, все, что он о нем думает. В свете прожекторов Галлен отбрасывает четыре тени. Смех Тони звучит злорадно, без намека на веселье.

В свете телевизионного экрана его бежевая водолазка от Джил Сандер кажется фисташковой. Тони в ней небось отчаянно жарко, но держится он великолепно — жара, по всей видимости, не причиняет ему ни малейших неудобств. Даже в прокуренном полумраке паба всем понятно, что денег у Тони куры не клюют. На могучие плечи наброшено роскошное темно-малиновое пальто, костюм сшит на заказ, туфли — от Патрика Кокса, часы — «Орис Биг-Краун Коммандер». И на лице у него тоже написано, что Тони богат, по виду типичный еврохлам[12] — оливковая кожа, черные волнистые волосы, безукоризненная улыбка обнажает сияющие белизной зубы. Его ни за что не примешь за парикмахера — то есть, простите, стилиста — из Шепердс-Буш; он больше похож на матадора или на эффектного статиста из итальянского арт-хаусного фильма.

Женщины Тони обожают. Им дела нет до того, что все в нем туфта — и оливковый загар, и манера держаться, и улыбка. Наверное, он красавчик. Да точно, красавчик, и никуда от этого не деться. Сколько бы я ни врал другим — а вру я сплошь и рядом, — с самим собой все-таки стараюсь быть честным. Это непросто, только я все не могу понять почему.

На вид Тони весь из себя такой умудренный жизнью, а на самом деле — молокосос, как и все мы. И даже больший, чем мы, потому что я-то, если задуматься, не молокосос, да и Нодж с Колином тоже. Все здешние футбольные болельщики давно уже перестали быть молокососами. Они читают Ирвина Уэлша[13], слушают по радио «Классику FM», а потом идут на работу — в типографию или торговать коврами. В этом мире нынче все не к месту. Взять хотя бы меня с моим университетским дипломом, или Тони с его костюмами по нескольку тысяч каждый, или Ноджа с его нечитабельными книжками. Таксист зачитывается Роинтоном Мистри[14]. Охренеть можно! Короче, все развалилось на частицы, которые потом безнадежно перемешались.

А вот Тони со всеми его деньгами — не поймите меня неправильно, он мне друг, я его люблю, и все такое — Тони, он…

Первым на язык просится слово «жестокий».

Нет, «жестокий» — не то. Жестокий человек получает удовольствие, причиняя боль другим, а про Тони этого не скажешь. Причиняя боль человеку, вставшему у него на пути, он просто не обращает на это внимания. Тут нет ничего личного. Он уверен, что в жизни есть вещи и поважнее, чем думать о чувствах окружающих. По-моему, это очень не по-английски. Но Тони и не англичанин, он сицилиец, во всяком случае, его родители родом с Сицилии. Он терпеть не может, когда ему об этом напоминают. А сам носит на шее оберег от злых духов — ладонь и коровьи рога. Из чистого золота.

Впрочем, узнав его поближе, понимаешь, что Тони, по большому счету, просто выпендривается, а вообще-то он ничего. Я почти в этом уверен, иначе бы мы не дружили.

Он — мой друг, мой лучший друг. Он веселый. Вокруг него всегда что-то происходит. Он — как циклон. И к тому же он уже очень давно рядом со мной. Не так давно, как Колин, но ровно столько же времени, сколько Нодж. Наверное, лет пятнадцать.

Я поворачиваюсь к Ноджу. Действие «Старопрамена» уже ощущается, но, вместо того чтобы почувствовать единение с приятелями, я, хмелея, начинаю отгораживаться от них. Нодж в кислой усмешке слегка выпятил губы, и это единственное его движение с самого начала вечера. Он вообще не любит совершать необязательных действий. Никогда без крайней необходимости не сдвинется с места. Прямо как растение: меня здесь посадили, эта грядка навсегда моя, и никому не стоит на нее претендовать.

Ровно это и написано у него на лице. Оно у Ноджа пухлое и рыхлое, и словно бы стекающее к центру — можно подумать, кто-то дал ему в нос и на месте удара образовалась вмятина с дряблой оправой по краям. Такое впечатление, что без буферной зоны — розоватых скул, бровей и подбородка — его физиономия совсем бы потеряла свои черты. Это лицо лишний раз не шевельнется, не изменит себе. Лицо упрямое, не падкое на приманки. Низкие, спящей гусеницей устроившиеся на экваторе черепа густые брови срослись между собой, как у Лайама Галлахера[15].

На лице Ноджа привычное неодобрительно-осуждающее выражение. Оно означает, что он никогда не простит этого проступка Галлену, у которого уже имелось достаточно случаев оправдать себя в глазах Ноджа. Нодж принимает футбол очень лично, переживая игру чуть ли не в нравственных категориях. To есть Галлен не просто допустил ошибку — он совершил дурной поступок. Однако Нодж любит делать вид, что ему все равно, что он уже давно перерос подобные вещи. Для него футбол кое-что значит, но уж точно не так много, как для Колина.