Но до следующего дня надо было еще дожить.
В третьем часу, устав уговаривать мужа замолчать, Зоя начала убирать со стола. По субботам они работали. Пора было укладываться. Анюта отозвала меня в сенцы и спросила: «Ничего, если я постелила нам на сеновале?» И сразу же начала успокаивать, что там совсем не холодно. Ей было неудобно, она стыдилась предлагать ночлег в сарае. А оглушившие меня слова «постелила нам» слетели совсем естественно.
Мне было двадцать девять лет. Шесть из них я промотался по гостиницам и считал, что научился разбираться в женщинах. Опыта, слава богу, хватало. Порою все выходило очень просто. Может быть, в ком-то подобные встречи и вызывают брезгливость — может быть, но не во мне. Я был только благодарен, что меня избавляют от унизительных уговоров, нет ничего противнее пустых обещаний и клятв, когда на самом деле все очень грубо и просто. Хотя цену этой простоте я знал. И все-таки главное, что она не заставала меня врасплох.
Но с Анютой все вышло неожиданно. И тогда я подумал, что она любит. Иначе откуда взяться такой смелости?
И я сдался. Оттаял, что ли. Уже в первое наше утро у меня появилось подозрение — а не навсегда ли это?
Подозрение не пропадало до конца командировки, которую я продлил, взвалив на себя грязную и необязательную работу. Лишь бы не уезжать.
Вечерами Анюта приходила ко мне на завод. Я заранее брал у механика ключ от его кабинета. В нем стоял засаленный диван, зато окна выходили на глухую стену, а дверь надежно запиралась. Лучшего места для встреч в счастливом, но негостеприимном городишке мы не смогли найти. Случалось, что в самый неподходящий момент начинал названивать телефон. Как ни странно, но меня это пугало сильнее, чем Анюту. Я злился. А она тихо смеялась.
Так продолжалось восемнадцать дней. Каждое утро я с нетерпением ждал вечера, чтобы увидеть Анюту. Опять же — совсем незнакомое состояние. Обычно, добившись своего, я начинал уставать от женщины. Спасали постоянные разъезды. Они постепенно гасили любые надежды, связанные со мной. Тем более что обещаниями я не баловал. И меня вынужденно бросали, освобождая от бурных истеричных разрывов. Такие позиционные войны иногда тянулись годами. Я умел терпеть. Но если замечал, что моя свобода под угрозой окруженья, — тогда уж рубил наотмашь. И потом обходил за семь верст.
Но Анюта ни разу не попыталась забрать в стирку мои рубашки и ни разу не похвасталась умением шить, вязать или мариновать помидоры. Надвигался срок отъезда, но она и словом не обмолвилась о том, что с нами будет дальше. Она молчала, и тогда заговорил я. Я сказал, что буду счастлив, если она пойдет за меня замуж. Долго подбирал слова, может быть, все восемнадцать дней, но ничего более умного не придумал. Она заплакала, и первый раз я услышал от нее «люблю». И тут же она повторила это слово еще раз двадцать. Одно голое слово. И никаких вопросов, никаких планов и загадываний. Я не выдержал и расхвастался почти построенной квартирой. Не забыл порассуждать и о работе: не мог же я раскатываться от семьи по командировкам, предстояли поиски нового места, но с моей практикой только свистни — и посыплются предложения одно другого заманчивее. В общем, распахивал ворота в тайники.
Мы разговаривали поздно вечером, а утром встретились уже на вокзале, и она целовала меня возле вагона, не оглядываясь на любопытных студенточек.
Она уехала, а я целый день не мог есть. Пища вызывала какое-то брезгливое отвращение. И это не беспокоило меня, а радовало, придавало уверенности, что я не ошибся, что я действительно не могу жить без своей внезапной избранницы. Я уже не мог представить себе лучшей жены, чем моя Анюта. А вот лечиться я бы к ней не пошел. Доктор, мне кажется, должен быть немного диктатором. А она была не способна ни напугать, ни внушить. По духу своему она оставалась сестрой, сестрой милосердия, призванной делать перевязки или сидеть с больными, отвлекая их от тяжких дум, — но не больше. Слово «сестра» словно прирастало к ней, а «врач» или «доктор» — казались уже чужими, и уж совсем не вязался с ней «ординатор» — честное слово, как оскорбление. Работы на заводе мне оставалось на неделю. Потом я должен был вернуться в свое управление, взять отгулы и приехать к Анюте. Так я обещал. Так я и сделал.
Она собиралась встретить меня. Но в порту ее не было. В общем-то, ничего страшного не случилось. Мало ли что могло помешать. Я все понимал, но почему-то подумалось, что я могу и не увидеть прежней Анюты. Бывает же — человек, выехав из города, расслабляется, отмякает душой, но стоит ему возвратиться в свою среду — и он сразу же подтягивается, врастает в прежнюю защитную оболочку. Но опасения не успели разрастись, потому что на первом же автобусе приехала Анюта и была она все той же, разве что непривычно возбужденной, но это легко объяснялось. И еще она попросила купить большой букет гладиолусов. Прежде она никогда не просила у меня что-нибудь купить. Но и это было понятно. Правда, из-за этих цветов мы чуть не опоздали на автобус. Точнее, опоздали, он уже тронулся, но водитель заметил нас, бегущих с букетом, и притормозил. И только когда мы уселись и отдышались, Анюта объяснила, зачем понадобились гладиолусы. Оказалось, ее отпустили с работы с обязательным условием — привести меня на смотрины. Я уныло вздохнул — веди, мол, раз надо, пусть смотрят, авось не полиняю. Шутка получилась не такой веселой, как хотелось бы. Расстроенная Анюта начала меня успокаивать и объяснять, какой хороший народ у них на кафедре. Но я-то видел, как ей самой хочется похвастаться женихом.
Когда мы вошли в ординаторскую, четверо или пятеро мужчин примерно моего возраста хором грянули: «Горько!». Послушная их приказу Анюта не глядя сунула в чьи-то руки букет и обвила мою шею. Конечно, никакого приказа она не слышала, ничьей воле не подчинялась, кроме своей, но я воспринял порыв как торопливую покорность им. Что-то вдруг нашло.
С этого и началось.
Ее коллеги, так они себя величали, в основном мужчины, рассматривали меня, а я присматривался и прислушивался к ним. Хотя внешне все выглядело пристойно: собрали стол, говорили тосты, дружно хвалили невесту.
Может, потому, что сам в юности мечтал отпустить усы, но они росли жиденькими и бесцветными, я выделил из коллег двоих, усатых. Один был крупный, с костистым лицом и тяжелыми волосатыми руками, второй — сухонький, с тихим вкрадчивым голосом. Маленький все распинался: какой замечательный человек их Аннушка. Меня так и подмывало крикнуть, что она уже моя, а не их. Но боялся показаться смешным. Потому что уже сомневался. Может, они действительно имеют больше прав называть ее своей. А здоровый кривлялся, кричал, что я граблю их клинику, и лез к нам обниматься. Я смотрел, как его длинные толстые пальцы сжимают плечо Анюты, и улыбался. Старался казаться польщенным. Так, с глупенькой улыбкой, я и просидел все смотрины.
Из клиники мы пошли в общежитие. Анюта жила с соседкой, но обещала, что ее в комнате не будет. Однако соседка нас дождалась, и я увидел дамочку в больших круглых очках, совершенно плоскую и неестественно изогнутую. Бесцеремонно разглядывая меня, она долго извинялась за свое присутствие, но ей, видите ли, стыдно курить в чужой комнате. Придумать что-нибудь пооригинальнее она не посчитала нужным. Решила, что для нас и этого достаточно. Берегла серое вещество для большой науки. А здоровье не берегла. Одна сигарета меняла другую. И пока тянулся перекур, она упомянула не меньше десятка мужских имен, но после каждого словно спохватывалась и рассыпалась в завереньях, что к ним в комнату ходили только ее поклонники. Все ее разговоры шли вперемешку с пошленькими шуточками, и на прощание она пожелала нам «беспокойной ночи».
Койки в общежитии были узкие, и Анюта решила постелить на полу. Я как раз выходил из комнаты, а когда вернулся, увидел, что постель почти готова, только полосатый тюфяк почему-то не накрыт простыней. Сначала я ждал, когда появится простыня, потом решил, что Анюта забыла ее постелить. Пока Анюта задергивала шторы и раздевалась, во мне копилась и густела неожиданно подступившая брезгливость. Все мои думы упирались в эту несчастную простыню. Анюта уже выключила свет и легла, а я все еще соображал, почему не нашлось простыни. Потом, когда уже лег, я понял, что она была, просто, привыкнув к белому казенному белью гостиниц и общежитий, я и не подозревал, что простыни могут быть и полосатыми… Но эта странная брезгливость. Почему она молчала в кабинете с засаленным диваном, а тут вдруг раскапризничалась?
Утомленная дневными переживаниями, Анюта быстро уснула. А я не мог. Лежал с закрытыми глазами и заставлял себя не прислушиваться к ее сопению. А в деревенском сарае я не слышал, чтобы она сопела. Может, я заснул первым, может, вместе, может, не спали совсем — я не мог вспомнить. Еще бы — раскрутилась такая карусель, что все плыло перед глазами. Но стоило карусели притормозить, и сразу появилась резкость. Четко вспомнились пальцы усача, привычно, по-домашнему сжимающие плечо моей невесты. Заворковал голосок того, второго, все-таки сквозило в нем что-то виноватое. Не будить же Анюту и не спрашивать: кто из них был до меня? А может, и после? Может, даже вчера? Не этот ли сухонький научный руководитель? У них, врачей, это запросто делается, без лишних условностей. На меня, что ли, внимание обращать. Мне всегда казалось, что врачи смотрят на нас, остальных людей, свысока. А ведь у меня тоже не купленный диплом, ко мне тоже постоянно бегут за помощью, да и зарабатываю я наверняка больше. Но от меня не зависит чужая жизнь. От меня не страшно получить отказ. А от врача — страшно. Потому и боимся их. Мы же приходим к ним больными. Больными — к здоровым. Мы приучили их видеть в нас нытиков и слабаков. А это почти сословная разница. Вот и получается, что за человека второго сорта выдают перезрелую девицу. И пусть он радуется. А они найдут себе помоложе.
Как благодарно улыбался я на смотринах. Окажись я не в клинике, а, к примеру, в исследовательском институте, подобная дурь мне бы и в голову не пришла. На этих липовых кандидатов в ученые я сам посматриваю с высокого берега. А перед врачами занервничал. Холопская гордость взыграла.