Чем меньше оставалось до артели, тем приятнее мечталось о городе.
Путь знакомый, но пешком Михаил тащился по нему впервые. Слева — скала, справа — крутой откос.
Со спокойной усмешкой он поймал себя на том, что трусливо жмется к скале, и даже не попытался отогнать страх. Каблуки задевали за каменистый грунт, и стук их был единственным звуком на дороге.
Шум мотора за спиной застал его врасплох. Он резко оглянулся. Машина шла где-то за поворотом. Он еще успевал спрятаться. Ему и в голову не пришло, что в этом нет нужды. Ничего позорнее для себя, чем возвращение в артель на чужой машине, он и представить не мог. Скала тянулась голая, без единого выступа или щели, в которую можно забиться. Он торопливо перебежал дорогу, спустился с откоса и присел за кустом. Но когда машина, шурша камешником, проползла мимо и перед глазами запрыгал удаляющийся задний борт — сразу же появилась досада, словно его силком выбросили одного на голую дорогу, и никому он теперь не нужен.
Водителя он узнал. Это был Паршин, трусоватый мужичонка, который боится оторвать взгляд от дороги, где уж ему заметить человека на обочине, да еще и прячущегося. Но Михаилу не хотелось этого понимать. Теперь все артельщики казались ему врагами, особенно лучший друг Васька. Ну и лихо же он пел: «Тридцать лет — это возраст вершины, а потом начинаем спускаться, каждый шаг осторожненько взвесив…» — душевно получалось. И угораздило же его родиться в этот день. Проклятые именины. Как было хорошо и спокойно без них. И ведь отговаривал же и отказывался. Куда там! И слушать не захотели. А наутро пожалуйте, Мишенька, бриться. Приехали. Ваське что, ему и сейчас не пыльно, темнит у себя в дизельной и напевает про возраст вершины, а спускаться другу пришлось, и не в песенке, а на трассе, и было некогда взвешивать каждый шаг. Окажись на его месте кто-нибудь другой, да тот же Паршин, наверняка бы всю кабину «желтой кровью» устряпал. Но Паршин не окажется. Он «тещин язык» пешком проходит, а машину, словно кобылу, за уздечку ведет. И Паршин не будет перед рейсом пить до утра за тридцатилетие кореша.
На шею Михаилу упала капля дождя, и он обрадовался ей, словно помощнице. Появилась смутная надежда на какое-то оправдание. Крупные капли шлепались в пыль и вышибали серые фонтанчики. Но с нарастанием шума дождя фонтанчиков становилось все меньше и меньше, а дорога набирала густой темно-коричневый цвет. Идти стало труднее, но холодный дождь заставлял ускорять шаги.
Не заходя в барак, он прошмыгнул к дизельной.
Васька сидел в боковой пристройке и обтачивал какую-то деталюшку на черный день. Хозяйственный мужик. Где остановится, там и корни пускает. И мастерскую себе оборудовал, и топчан для отдыха поставил — все продумано, все со вкусом. Сколько раз Михаил нахваливал эту обстоятельность друга, а теперь вдруг обозлился на нее.
— Привет хозяину!
— Вот те раз! Вернулся, что ли?
— Ага, с божьей помощью. — Михаил увидел, что глаза у Васьки ясные и даже слегка поблескивают. — А может, и с твоей, сам-то, я вижу, подлечиться успел?
— Сурен принес. Мы и за твое здоровье тост подняли. Разве не полегчало?
— Шутник. Мне, разумеется, не оставили?
— Чуть не успел. Сурен перед самым дождем ушел.
— А я, дурак, торопился, летел сломя голову.
— Да объясни ты, наконец, что случилось? Только разденься сначала, пусть тряпки просохнут.
— Гробанулся я, Васятка, на «тещином». Не знаю, как жив остался.
— На «тещином»?!
— Не на самом, уже на выезде. Сейчас вспоминаю — и ничего вспомнить не могу. Наверное, все-таки успел руль вывернуть и наискосок пошел, а потом в камни уперся. На дорогу выбирался напрямик — еле выполз, мокрый как мышь. А может, еще в кабине взмок, пока под откос летел, не помню. Очухался только наверху. Даже не посмотрел, что от «Урала» осталось.
— Главное, сам цел.
— Смотря для кого. Что я Кондрату скажу? Единственная надежда: свалить на дождь. Может, поверит? — сказал и тут же понял, что глупее и наивнее трудно придумать; понял и разозлился еще сильнее.
— А может, простит по старой дружбе, вспомнит, как вместе по болотам на «газике» ползали? — успокаивал Васька.
— Тоже мысль. Я знаю о нем то, что другим не следует знать. Я, Васятка, о нем очень много знаю.
— Пугать собираешься?!
Васькино удивление только подхлестнуло.
— А что — нельзя? Некрасиво, да? — Тормоза не выдержали, и понесло, поехало, куда сам не хотел и о чем не думал. — Ну тогда подскажи, что мне ему говорить? Как пил с тобой всю ночь? Спросит, где водку брали. Сказать, что полгорода в рюкзаке хранили. Так он и поверит.
— Ничего особенного. У меня день рождения и отказываться я не буду.
— Ах, какие мы хорошенькие! И праздник справили, и на работе ничего не случилось, и подлечиться успели. Все путем — сами не болеем и другим больно не делаем. — Михаил захохотал. — Все хорошие, а Козлов плохой. Гуляли вместе, а расплачиваться ему одному досталось. Вот он и будет платить тем, чем может.
— Чего порешь?
Попытки образумить были уже бесполезны. Михаила одинаково раздражали и сочувствие друга, и его праведное возмущение.
— Что порю, спрашиваешь? А то, что хочу! Так есть у тебя выпить или нет? — Он знал, что нет, и все равно спрашивал, а чтобы Васька своей
ленивой добротой не помешал ему распаляться дальше, ответил за него сам: — Ты же, Мишаня, вчера еще все выкушал. Вот ежели бы не жадничал, то и аварии бы не сделал, и на сегодня осталось бы…
— Ну и дурак же ты.
— Конечно дурак. Разве я теперь могу быть умным? Вот Сурен — совсем другое дело. Для Сурена и лекарство нашлось, потому что он может еще пригодиться. А с меня какой теперь прок. Возьмет Кондрат и выгонит завтра из артели. Зачем на меня добро переводить.
— Не заводись, Миша, а, то я терплю-терплю, да и… — Васька посмотрел на ветошь, которую держал в руках на протяжении всего разговора, и швырнул ее в ящик на полу.
Когда он замахивался, Михаилу показалось, что его сейчас ударят. Ветошь мягко и бесшумно ткнулась в стенку ящика. А как раз грохота, звона, стука жаждала душа Михаила, сжимаясь, а замирая, — ими должен был закончиться замах Васькиной руки. И не услышав их, он ощутил тупую и тяжелую боль. Он стоял и смотрел в лицо старого друга, все еще надеясь, что его ударят. Он даже встал поближе. А Васька развернулся и пошел к дизелям. Доругиваться при гудящих двигателях было несподручно.
— Иди спать! — прокричал Васька. — К вечеру что-нибудь придумаем.
Михаил как можно громче хлопнул дверью и потащился в барак.
Низкая тяжелая туча, приосев, закрывала кромку гор и, словно заклиненная, висела над распадком. Промежуток между камнями и тучей заполнял дождь, а по камням ползли желтые ручьи.
В луже около барака стоял Паршин и мыл сапоги, шаркая пучком травы по грязной кирзе. Не разгибая спины, он поднял голову и радостно поздоровался.
Михаил не ответил ему, но остановился.
— Смотри, как льет, — продолжал радоваться Паршин. — Еле успел проскочить, у самого дома на хвост попало. Ох, не завидую тому, кто сегодня утром снялся. Ох, не завидую.
Михаил мялся возле двери, оттягивая встречу со старателями. Паршин в счет не шел. Никто не мог понять, каким образом мужичонка проскользнул в артель, чем он умаслил Кондратьева, но все знали, что на следующий сезон его в ней не будет — слабоват он для такого дела. Вот и теперь — всего и везения, что от дождя увернулся, другой бы отмахнулся и забыл, а у него радость через край хлещет и разговоров на неделю. Болтовня журчала, как дождевая вода, и Михаил не обращал на нее внимания, пока она не прекратилась. Заметив, что из привычного шума выпал какой-то звук, он насторожился. Паршин продолжал стоять буквой «Г» и, задрав голову, смотрел на него, скорее всего, поджидая ответ на свой вопрос.
— Что ты сказал? — переспросил Михаил.
— Я говорю, ты выехать не успел или как? Почему на базе?
«И этот сует свой нос», — обозлился Михаил, а вслух добавил:
— А почему ты не тормознулся, когда мимо шпарил?
— Когда? — искренне изумился Паршин.
— Перед началом дождя. Струсил?
— А где ты был? — Он выбросил истертый пучок и, стараясь ступать на чистые места, подошел к Михаилу.
— На дороге стоял, с нашей стороны «тещиного языка».
— Не видел, честное слово, не видел.
— А-а-а, брось ты, все вы слепые, когда видеть не хотите.
— Точно не видел! Неужели ты думаешь, что я проехал бы мимо, если бы увидел?
Жалкий вид Паршина не вызывал желания скандалить, пугать и без того перепуганного.
— Ладно, нечего мокнуть, айда в барак.
Бубня ему в спину, Паршин дошел до середины коридора и отстал. Михаил, как назло, жил в самом конце барака. При каждом шаге хлипкие половицы грозили заскрипеть. Он ступал как можно мягче. Двери были закрыты, и за ними глухо шумели голоса, но из любой комнаты могли выглянуть на его шаги.
— Козлов!
Не хватило нескольких секунд. Голос доктора, дока из комнаты Паршина.
— Давай пулю распишем! — летело на весь барак.
— Чего орешь? — прошептал Михаил.
— Не понял! — еще громче крикнул доктор и затопал к нему. — Давай пульку распишем. Вся надежда на тебя. Толпа — кто в двадцать одно, кто в дурака, а интеллектуальному человеку приходится оставаться без развлечений.
— Баня горячая?
— Перекрестись, голубушка, о чем ты говоришь, какая сегодня баня, да и зачем тебе баня после дождевой ванны, и так чистенький, наверное…
Он закрыл дверь перед носом доктора, но не успел отойти, а настырный голос уже гремел в комнате.
— Пятидесяточку, Миша, я уже и бумагу расчертил. И Носов там ждет, а третьего, кроме тебя, некого позвать.
— Сказал, не буду! И тише ты, не ори, — людей разбудишь, им делом заниматься, а не портянки стирать.
О портянках и о том, что людям, которые спали, придется заниматься делом, он сказал специально, чтобы поставить доктора на свое место, а место его было рядом с Паршиным и определилось в начале сезона. Кичась ординатурой, доктор вздумал отказываться от стирки одежды артельщиков и обязанностей банщика. «Это в Питере ты был ординатором, а у нас будешь ординарцем», — сострил Васька. И Кондратьев его поддержал, уже без шуточек объяснил, что для артели хороший дизелист гораздо нужнее кандидата медицинских наук, а если это оскорбляет доктора, то его никто не держит, потому что за деньги, которые Кондратьев платит, можно выписать двух лекарей, и не то что из Питера, а даже из самой