Блюз мертвых птиц — страница 49 из 104

— Я назвал свою дочь ласковым прозвищем, а вы подумали, что я произнес слово «Ваффен».

— Пьер покинул ресторан в Новом Орлеане с тем, чтобы обратиться за медицинской помощью. В том же, что касается отсутствия его заявления в полиции, так любые контакты с полицейским управлением Нового Орлеана — это пустая трата времени.

— Могу ли я с ним поговорить?

— Он спит. Его сильно избили.

Я ждал, что Алексис Дюпре попросит меня покинуть дом, но он молчал. Это была моя третья встреча с ним, и каждый раз мне казалось, что я беседую с новым человеком. Он был истинным патрицием и ветераном Французского Сопротивления, чей разум уже находился на границе старческого слабоумия, он был вспыльчивой жертвой Холокоста и фамильярным патриархом, кости которого были столь тонкими, что могли принадлежать птице. Быть может, проблема была в моем восприятии? Может, Алексис Дюпре был просто стар, и мне не стоило удивляться его переменчивому поведению?

— Я пью чай с лимоном в библиотеке. Посидите со мной, — предложил он.

Не ожидая моего ответа, он отправился в отделанную дубом библиотеку с большим столом красного дерева, темными кожаными креслами и шкафом с алкогольными напитками. У противоположной стены, рядом с застекленными дверьми, стояла полка с большим Оксфордским словарем. Стены были завешаны большой коллекцией фотографий, сделанных по всему миру: крытый велотрек во Франции, ночные каналы Венеции, Великая Китайская стена, итальянские солдаты, марширующие через разрушенную деревню со страусовыми перьями за лентами касок. Среди снимков было даже изображение полуразрушенного замка крестоносцев на краю пустыни. Одна фотография показалась мне особенно интересной. На ней перед камерой стояла дюжина мужчин и женщин, выглядевших как партизаны. На них были береты и патронташи на груди с большими латунными патронами. Их вооружение, похоже, состояло из комбинации «маузеров», «ли-эннфилдов» и «льюисов». Они стояли на фоне белого, как мел, утеса, покрытого бороздами эрозии, а на верхней его части виднелись здания в огне артиллерийской атаки. На фотографии я обнаружил надпись «Алексису» с подписью Роберта Капы.[20]

— Вы знали Капу? — спросил я.

— Мы были друзьями, — ответил Дюпре, — эта фотография была сделана на передовой под Мадридом, прямо перед тем, как город пал. Но я встретил Роберта гораздо позже, уже после Второй мировой. Я работал на британскую и американскую разведку. А Роберт подорвался на мине в Индокитае в 1954 году, — старик жестом пригласил меня сесть, — это было замечательное время. Наши идеологические альтернативы были четко определены. Мы никогда не сомневались в том, кто прав в этой борьбе.

— Вы были в Сопротивлении?

— Мы называли это la maquis, «кустарник».

— Ведь еще и в Равенсбрюке были?

— Почему вы задаете все эти вопросы?

— Потому что я был во Вьетнаме. Я видел тигриные клетки и прочие штучки на острове-тюрьме, которыми пользовались и французы, и, в свое время, японские имперские силы. У меня нет опыта, подобного вашему, но и я видел краем глаза то, что Оруэлл называл «кровавой рукой» империи в действии.

— Я думаю, что у вас неверное представление о моем опыте. Я не считаю себя жертвой. Я выжил в лагере только потому, что я работал. Я делал то, что мне говорили. Я не выказывал неуважения. Каждый день я заставлял себя следовать солдатской дисциплине и никогда не жаловался на свою ситуацию или свое физическое состояние. Я никогда не умолял. Я скорее умру, чем буду о чем-то просить. Я понял, что мольбы всегда ведут к презрению и делают из человека жертву.

— Понимаю, — ответил я. Но его рассказ шел вразрез с тем, что упоминал Пьер Дюпре. Я постарался сделать так, чтобы эта разница не отразилась на моем лице. — Капа был коммунистом?

— Я восхищался Робертом и уважал его, а потому никогда не спрашивал его об этом.

— Итальянские солдаты с перьями на касках. Эта фотография сделана в Эфиопии, не так ли?

— Вполне возможно. Я хотел стать фотожурналистом, но война нарушила мои планы, — ответил Дюпре, — надеюсь, что мои неудовлетворенные устремления найдут вторую и более успешную реализацию в жизни моего внука.

— Жан Поль Сартр был в Сопротивлении, вы знали его?

— Нет, мистер Сартр не был в Сопротивлении. Он был сопротивляющимся писателем, а не писавшим членом Сопротивления, а это большая разница. И знаете, чьи это слова? Его друга Альбера Камю.

— Этого я не знал, — признался я.

Я быстро понял, что Алексис Дюпре был скользким и уклончивым, как уж на сковородке. Я смотрел на него, сидящего за столом, и меня переполняло ощущение, которое я не могу полностью объяснить даже сегодня. Его стоицизм впечатлял. Для своих лет он выглядел аристократичным и привлекательным. Но аура вокруг него заставляла слова застревать в моем горле, когда я пытался говорить с ним нормальным голосом. Быть может, дело было в комбинации вещей, которые сами по себе были поверхностными и неглубокими: запах мази для натирки от простуды, исходящий от его одежды, участки обесцвеченной кожи, похожие на маленькие карциномы, на его руках и груди, черное сияние его глаз. По какой-то причине каждое проведенное с ним мгновение заставляло меня чувствовать себя униженным.

Скажу иначе. Вам доводилось находиться в компании с человеком, к которому вы боялись чувствовать сострадание? Вы пожимаете ему руку, Но его коварство и вероломство оставляют следы на ваших ладонях. Вы подсознательно молитесь, чтобы он оказался лучше, чем вы думаете. И в действительности вы боитесь услышать от него слова признательности, ведь это заставит вас осознать, что вы запутались в его паутине. Это как подобрать попутчика, который усаживается в пассажирское кресло и бросает на вас взгляд, от которого по спине идут мурашки.

Действительно ли Алексис Дюпре видел красное зарево газовых печей, гудящих по ночам, и чувствовал странный запах из высоких кирпичных дымоходов над зданием, где погибли его друзья, братья, сестры и родители? Действительно ли он стоял в ряду других скелетов в полосатых униформах и кепках, щипая и царапая свои щеки, чтобы их цвет позволил ему пройти отбор? Видел ли он, как офицер СС приставляет «люгер» к голове дрожащего, плачущего ребенка, державшего голову своего отца в бочке с водой? Действительно ли память этого человека была хранилищем образов, способных свести большинство из нас с ума?

— У вас странное выражение лица, мистер Робишо, — нарушил старик затянувшуюся паузу.

— Прошу прощения, — ответил я. — Я бы очень хотел увидеться с вашим внуком, и сразу бы уехал.

— Он принял много лекарств. Быть может, в другой раз. Пожалуйста, пейте свой чай.

— Мистер Дюпре, ваш внук рассказывал мне о том, что вы выжили в Равенсбрюке потому, что вас использовали в медицинских экспериментах.

— Это не так. В Равенсбрюке не проводилось медицинских экспериментов. Эту чушь придумали уже после войны.

— Прошу прощения?

— Верьте кому хотите. Я был там. Пойду, проверю, как там Пьер. Он поговорит с вами, если будет в состоянии. А пока что, пожалуйста, заканчивайте свой чай.

У меня было такое впечатление, что меня одновременно пригласили остаться и попросили немедленно уйти. Старший Дюпре прошел через столовую и поднялся вверх по винтовой лестнице. Пока его не было, я поднялся и засмотрелся через стеклянную дверь на канал и камелии, цветущие в саду. Затем я заметил толстую книгу с позолоченными краями в переплете из мягкой кожи темно-бордового цвета, лежащую горизонтально на полке сразу под Оксфордским словарем. На первый взгляд, в ней не было ничего необычного. Необычными были легкие пряди волос, струящиеся из нее.

Я слышал, как Алексис Дюпре беседует с кем-то наверху. Я взял книгу, положил на словарь и открыл. Страницы были испещрены каллиграфическими записями, написанными старой чернильной ручкой. Некоторые записи были на французском, некоторые на итальянском, попадались на английском и немецком. Из того, что я понял, большая часть записей представляла собой наблюдения в области нордической мифологии, флорентийского искусства, андалузских цыган и этнической принадлежности примитивных народов Балкан. Я пролистал книгу до последних страниц и обнаружил не менее двадцати локонов волос всевозможных цветов и оттенков, либо приклеенных скотчем прямо к бумаге, либо находящихся в крохотных пластиковых мешочках. Я почувствовал, как запершило в горле, как загорелись мои глаза, и подумал, не слишком ли у меня развито воображение. Я закрыл том и положил его на место под словарем, и в следующее мгновение Алексис Дюпре появился внизу винтовой лестницы в дальнем конце коридора.

Он вошел в библиотеку и закрыл за собой дверь.

— Пьер принимает душ, дайте ему минуту-две, и он встретится с вами, — сообщил он, — будьте любезны с ним, мистер Робишо, он переживает не лучшие времена.

— Вы имеете в виду избиение, о котором он не заявил?

— Нет, его карьеру художника. Его талант игнорируется, и только потому, что на него оказали влияние великие художники конца девятнадцатого и начала двадцатого веков. Мир искусства контролируется горсткой людей в Нью-Йорке. Большая часть из них — это идиоты, считающие, что обрамленный в рамку кусок свиной ветчины, облепленный мухами, это выражение внутренней идеи. В жизни Америки есть много фальши, но мир искусства, вероятнее всего, самый вопиющий тому пример.

Сквозь стекло двери я увидел человека с коротко подстриженными седыми волосами в черном костюме и римском воротничке бледно-лилового цвета, идущего по газону в сторону огромного синего внедорожника, припаркованного под дубами. Я уже встречал его раньше, но не мог вспомнить где. Алексис Дюпре подошел к полке, положил руку на открытый словарь и улыбнулся:

— Вы искали какое-то слово?

— Нет, — ответил я.

Он опустил руку к журналу в переплете темно-бордового цвета и подвинул его так, чтобы края книги были параллельны полке.

— Я думал, что вы воспользовались моим словарем и случайно коснулись моего путевого журнала.