Блюз Сонни: Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах — страница 51 из 80

Словоохотливая прихожанка миновала притвор и, толкаясь, втиснулась в церковь, чтобы затеряться в толпе.

II

Храм был освещен на диво. Поток света лился с алтаря, сверкал в драгоценностях дам, а те, преклонив колени на бархатные подушечки, которые им подали пажи, и взяв молитвенники из рук дуэний, образовали блистательный полукруг у решетки.

У той же решетки стояли мужчины, завернувшись в цветные плащи, обшитые золотом, из-под которых виднелись зеленые и алые кресты. В одной руке они держали шляпу (перья ее касались пола), другою поглаживали вороные рукоятки шпаг или резные рукояти кинжалов. То были славные рыцари, которые вместе с прочим цветом севильской знати защищали, словно стена, своих жен и дочерей от соприкосновения с простым народом. Народ этот, гудевший, словно море, разразился радостными криками и нестройно забил в тамбурины, когда архиепископ, опустившись в кресло под алым балдахином у главного алтаря, трижды благословил собравшихся. Кресло его немедля окружили приближенные.

Пришла пора начинать мессу, но бежали минуты, а священника все не было. Народ уже волновался, выказывая нетерпение, рыцари тихо переговаривались, и архиепископ послал кого-то в ризницу спросить, что случилось.

— Маэстро Перес захворал, — ответили там, — и не сможет играть сегодня.

Новость распространилась мгновенно. Действие ее я описать не берусь. Скажем лишь, что поднялся дикий шум, распорядитель встал, альгуасилы нырнули в толпу, чтобы навести порядок.

В эту минуту невзрачный, худой, косоглазый человек приблизился к креслу архиепископа.

— Маэстро Перес болен, — сказал он. — Мессу начать нельзя. Но если хотите, я сыграю, ибо маэстро не один на свете, и по смерти его найдется кому играть на этом органе.

Архиепископ кивнул. Прихожане, знавшие, что человек этот — большой завистник и лютый враг монастыря, недовольно зароптали, как вдруг с паперти донесся какой-то шум.

— Маэстро Перес здесь! Маэстро Перес здесь! — кричали те, кто стоял в дверях, и на эти крики обернулись остальные.

И впрямь, маэстро Перес, больной и бледный, появился в церкви. Кресло его несли на плечах, оспаривая друг у друга эту честь. Ни запреты врачей, ни слезы дочери не удержали его в постели.

— Нет, — говорил он. — Это последний раз, я знаю. Знаю и не хочу умереть, пока не коснусь моего органа, особенно в такую ночь. Идемте, я так велю. Идемте в церковь.

Желание его исполнилось. Люди подняли его на хоры, и месса началась. В этот миг соборные часы стали отбивать полночь.

Пропели псалом, прозвучало Евангелие, и, наконец, наступила минута, когда священник поднимает облатку вверх кончиками пальцев.

Ладан голубыми облаками заполнил церковь.

Раздался дрожащий звон колокольчика, и маэстро Перес опустил скрюченные руки на клавиши органа.

Металлические трубы откликнулись сотней голосов; торжественный, долгий аккорд медленно затих, словно порыв ветра погасил последние звуки.

Этому первому аккорду, похожему на голос, возносящийся к небу, ответил другой, тихий и дальний. Он становился все громче, пока не уподобился бурному потоку, льющемуся с неба на землю. Поистине — то были голоса ангелов.

Потом зазвучали вдали песнопения серафимов. Тысячи голосов слились воедино, вторя странной мелодии, парившей над океаном таинственных аккордов, словно облако над морем.

Звуки стихали один за другим, мелодия стала проще. Теперь звучали лишь два голоса, почти сливаясь друг с другом. Затем остался один, пронзительный и прекрасный, словно тонкий луч света. Священник склонил седую голову; над нею, сквозь волны ладана, подобные голубой дымке, явились глазам собравшихся святые дары. Высокий, трепещущий звук рассыпался каскадом, и музыка потрясла храм так, что в углах засвистел ветер, а в узких окнах задрожали разноцветные стекла.

Из каждой ноты рождалась особая тема, и — одни вдали, другие ближе, одни глуше, другие звонче — звучали голоса, словно воды и птицы, листья и ветер, люди и ангелы, земля и небо пели на разных языках славу младенцу Христу.

Потрясенный народ слушал в удивлении. Все плакали.

У священника дрожали руки, ему казалось, что небеса разверзлись и он видит Бога.

Орган играл, но звуки его угасали, словно голос, затихающий вдали, когда на хорах раздался пронзительный женский крик.

Прозвучал нестройный, странный аккорд, похожий на рыдание, и орган умолк.

Народ столпился у лестницы на хоры, прихожане в волнении смотрели вверх.

— Что такое? Что случилось? — спрашивали они друг друга, но никто не мог ответить, и все гадали, а смятение росло, и говор становился все громче, угрожая благолепию храма.

— Что это? — спрашивали дамы. Распорядитель со служками поднялся на хоры, спустился и — бледный, печальный — направился к архиепископу, который, как и все, хотел узнать в чем дело.

— Что там?

— Маэстро Перес только что скончался.

И впрямь, когда первые прихожане протолкались на хоры, они увидели, что несчастный музыкант уткнулся лицом в клавиши старого органа, который еще глухо звучал, а дочь, на коленях у ног отца, тщетно взывает к нему, безутешно рыдая.

III

— Доброй вам ночи, донья Балтасара. И вы пришли сегодня сюда? Я было отправилась в наш приход, но знаете… Куда все, туда и я. Правду сказать, тяжко мне тут с тех пор, как умер маэстро Перес… Ах, бедненький! Святой был человек!.. Кто-кто, а я храню лоскуток его одежды как реликвию, он того стоит… Видит Бог, если бы архиепископ постарался, наши внуки узрели бы его среди блаженных… Да что там!.. С глаз долой — из сердца вон… Ну, а сегодня такая новость… вы меня понимаете… Как? Вы ничего не слышали? Истинно, обе мы такие — из дому в церковь, из церкви домой, слухов не слушаем, а все же… Я и сама не хочу, да узнаю кой-какие новости.

Да, да. Кажется, решено, что органист от святого Романа, — этот, косой, сварливый, всех бранит, такой неопрятный, больше похож на мясника, чем на музыканта… — так вот, он будет играть сегодня вместо маэстро Переса. Вы, конечно, слыхали, это знает вся Севилья, что никто не брался его заменить. Даже дочка, хоть и учила других, а после смерти отца ушла в монастырь послушницей.

Иначе и быть не могло, прихожане привыкли к чудесной музыке, и все другое им претило, тем паче что они хотели избежать сравнений. Но когда община уже решила, что в память и честь усопшего орган будет молчать на Рождество, явился этот косой и посмел сказать, что сыграет. Поистине нет ничего наглее глупости… Конечно, виноват не он, а те, кто допустил это кощунство. Что ж, так уж повелось в нашем мире… Да… Как будто ничего не изменилось с прошлого года. Те же люди, тот же блеск, та же толчея в дверях, такой же гомон на паперти, так же тесно в храме… Ах, если бы бедняга знал! Он бы снова умер, только бы не слышать, как на его органе играет этот наглец.

Если мне правду сказали, косому готовят недурную встречу. Когда он коснется клавиши, поднимется страшный шум, зазвенят бубны, тамбурины, не хочешь — оглохнешь… Но тс-с-с, самозванец входит в храм. Ах ты, Господи, как разоделся, какая спесь! Идемте, идемте, архиепископ давно прибыл, сейчас начнется месса. Что-то мне сдается, мы будем долго вспоминать эту ночь.


Сказав так, словоохотливая прихожанка вошла в храм святой Агнессы, проталкиваясь, как обычно, сквозь толпу.

Служба уже началась. Храм сверкал, как и в прошлом году. Новый органист прошел мимо тех, кто стоял в нефе, чтобы поцеловать перстень архиепископа, а потом поднялся на хоры и проверил с подчеркнутой и смехотворной серьезностью все регистры органа.

Простой народ, толпившийся у храма, глухо зароптал, предвещая неминуемую бурю.

— Бездельник, ничего не умеет, да еще смотрит косо, — говорили одни.

— Невежда, расстроил вконец орган в своем приходе, а теперь берется за орган маэстро Переса, — говорили другие.

Кто-то уже сбрасывал плащ, чтобы ловчее бить в бубен, кто-то готовил колокольцы, все собирались помешать чужаку, и лишь немногие робко защищали того, чья спесь и чей педантизм так отличались от скромности и доброты усопшего маэстро Переса.

Наконец настал долгожданный миг, торжественный миг, когда священник, склонившись, произнес несколько слов и взял облатку… Колокольчики зазвенели, словно стеклянный дождь, поднялись прозрачные волны ладана, и зазвучал орган.

Невообразимый шум наполнил церковь, заглушая первый аккорд.

Дудочки, бубны, тамбурины, флейты заиграли разом и вразнобой; но это продолжалось лишь несколько мгновений. Звон и грохот оборвались так же внезапно, как начались…

Второй аккорд, могучий и смелый, еще не утих, из труб органа лились прекрасные, вечные звуки.

Небесное пение, ласкающее слух, когда мы отрешаемся от всего земного; пение, ведомое лишь душе и неподвластное нашему голосу; вольные звуки далеких мелодий, приносимые ветром; шелест листьев, лобзающих друг друга, подобный шелесту дождя; трели жаворонка, взлетающего над цветами, как стрела, пущенная в небо; раскаты, грозные, точно рокот бури; хоры серафимов, неведомая музыка рая, доступная лишь воображению, крылатые гимны — все это слышалось в многоголосии органа, который звучал еще загадочней, еще причудливей, чем прежде.


Когда органист спустился с хоров, у лестницы собралась огромная толпа, и ликовала она так, что распорядитель, страшась не без причины, как бы его не задушили, велел служкам проложить ему дорогу к алтарю, где ждал архиепископ.

— Вот видите, — сказал тот, когда органист предстал перед ним. — Я прибыл из дворца только за тем, чтобы вас послушать. Неужели вы так же неумолимы, как маэстро Перес, который никогда не желал пощадить меня и сыграть на Рождество в соборе?

— В будущем году, — отвечал органист, — я готов там играть, ибо и за все золото мира не прикоснусь больше к этому органу.

— Почему же? — спросил архиепископ.

— Потому что, — сказал органист, пытаясь побороть волнение, которое выдавала бледность его лица, — потому что он стар и плох, и на нем нельзя сыграть что хочешь.