Боевая вылазка в СССР. Записки организатора взрыва Ленинградского Центрального Партклуба (Июнь 1927 года) — страница 6 из 11

Делаем из бутылки с зубровкой по последнему глотку…

— Ну, в путь…

Твердым шагом идем к вокзалу.

Вдруг… проклятье!.. Поезд уже дымит белым облаком из-за леса и свистит… Бежим несколько минут, потом как-то одновременно, поняв безнадежность бега, — останавливаемся и смотрим друг на друга.

Слышен прощальный свисток и учащающийся стук колес…

— Ушел, проклятый!

Поворачиваем уныло в свое логово. Экая досадная «неувязка» с часами!..

На душе какое-то сложное переживание: с одной стороны, радостное сознание, что еще двое суток оттянуты у смерти (ибо в субботу и воскресенье никаких собраний у коммунистов нет), с другой стороны — эта оттяжка вызывает настроение, схожее с настроением висельника, получившего краткую отсрочку… В его мыслях все-таки виселица, как неизбежный конец. Взрыв Партклуба тоже неизбежный конец для нас…

И как странно — ничто ведь не мешало нам сегодня же, не исполнив своей задачи, вернуться через границу, но… Конечно, от такого отступления нас удерживала честь… И не только меня — офицера — удерживала она от отступления, но и двух юношей, прославившихся пока лишь своим «лихим» поведением в нашем городе, изгнанных за оное из гимназии и вообще лишенных какого-либо воспитания в свои юношеские годы.

Слово «назад» для нас не существовало, покуда не выполнена до конца цель нашей боевой вылазки…

Холодок берет при мысли, что наш проводник, ожидающий на условленном перекрестке лесных дорог, между 12 часами и 1 часом, в ночь с пятницы на субботу, уйдет, не дождавшись нас. Рвется последняя ниточка нашей связи с Западом…

Опять «дома». Темно и неуютно в нашем логовище. Настилаем целую груду еловых веток, расстилаем плащи. Димитрий укладывает портфель с бомбами под изголовье и на предупреждение Сергея о возможности нечаянного ночью толчка и спуска предохранителя смеется:

— Пренебреги, Сережка, все равно ничего не услышишь!

Накрапывает дождь, усиливается и частит без конца. Холодные капли одна за другой просачиваются за воротник, в рукава, во все щели.

Безмолвие, мрак, застывший над лесом, жуткие мысли, спутанные в мучительный клубок, и тяжелый полусон…

Рассуждая логически, нам следовало бы по очереди дежурить, но мои спутники так молоды, так редко задумываются, так беззаботно вошли в трагическую роль, уготованную им судьбой, что я уверен заранее в бесполезности попыток организации дежурств. Вот я один и слушаю все лесные шорохи, а они — беззаботно храпят здоровым сном молодости… Они свободны от предрассудков и понятий военной службы…

На рассвете очень холодно.

Капельки дождя повисли бриллиантами на еловых ветках. Вдали слышны удары топора, лай собак, свистки маневрирующего паровоза и колокольцы коровьего стада. Зубы лязгают и отбивают барабанную Дробь. Вливаю в себя струю оставшейся вчера водки. Делается немного теплее. Друзья тоже просыпаются. Дима сразу ищет колбасу и водку и нещадно ругает Сергея за то, что тот ночью натягивал все время плащ Димы на себя и втирался в самую середку… Сергей озабоченно наблюдает, чтобы Димитрий не «выдул всю водку», и напевает «Кирпичики»… Можно думать, глядя на них, что они в своей комнатке в Г., а не в лесной берлоге в стане врагов. Вряд ли задумываются они долго над тем, что один жест, один неловкий шаг, и от нас останутся лишь оторванные руки и ноги…

— «После Смольного, житья вольного…» — подпевает Дима.

Счастливый характер…

Скучно в лесу. Хочу погулять в «Ленинграде», да и за провиантом надо съездить, поэтому снаряжаюсь в город. Диме и Сереже дается задача охранять «базу». Надеваю все самое лучшее, что есть на всех троих, сую браунинг в карман и, попрощавшись, выхожу из леса на дорогу. Хочется «одиночества»…

Иду по знакомой дороге к станции. Справа на болоте пасутся коровы. Звон их колокольчиков, лесная тишь, аромат сосны и болота — будят в душе тихую грусть, вызывают забытые образы, отцветшие воспоминания, связанные с этими лесами, с вечной зеленью хвои, бездонностью лесного озера, запахом вереска… Плывет обрывок когда-то читанного стиха:

Не вернуться, не взглянуть назад…

Нет, не надо… Мимо, мимо воспоминания… Сегодня бой… и вечный бой.

Покой нам только снится…

Вот десятки тысяч замученных в Крыму… Бела Кун, Саенко… Харьков — Киев— Лубянка… Гороховая, № 2… Русские женщины и девушки во власти палача, поруганные, оплеванные под сапогом «пришедшего хама»… Духонин, епископ Вениамин, седенький священник кубанской станицы, замученный на навозной свалке, и те святые, имя коих — легион, что, стоя перед дулом палача, кричали:

— Да здравствует Россия!..

Да здравствует Россия! — ведь выше этого — подвига нет…

* * *

В поезде чувствую себя уверенно и свободно — одним словом, «обнаглел». Но все же не вынимаю руку из кармана, ощущая холодок никелированного металла и кнопочку рычажка — на «огонь»…

В зале «Кругового» вокзала, не торопясь, изучал расписание поездов, взял в кассе обратный билет и, посвистывая, совсем в «прогулочном» настроении, вышел на лестницу вокзала, постоял, подумал: не заехать ли к одной из друзей детства, махнул рукой и с тем же ощущением свободы, легкости и желанием глумиться над советчиной нырнул в толпу.

Первое — в парикмахерскую. Зеркала отражают обветренное, загорелое, небритое лицо бандита — что ж, такова профессия!.. Но невыгодность подобной внешности сказывается резким отличием от лиц «совслужащих» и краскомов, наполнявших парикмахерскую; их лица «ленинградской бледности» не тронуты еще загаром… Пахнет пудрой и бриолином. Как и во всех парикмахерских мира, вежлив, предупредителен и подобострастен парикмахер. Насмешкой выглядят загаженные мухами надписи: «На чай не берут»…

Вышел я из парикмахерской совсем советским денди: пробор блестит, на чисто выбритом лице — тонкий слой пудры, сапоги хранят еще следы вчерашней чистки — ночной дождь их пощадил; рваные «галифе» скрыты новеньким плащом Димы. В довершение — лучшая из наших трех кепок была на мне, сей удобный нивелирующий головной убор пролетария.

Неторопливой походкой шагаю по Петербургской стороне к Васильевскому острову, вглядываясь в лица всех встречных, все время желая прочесть что-то для меня неведомое… Напрасно. Нет в толпе интересных лиц: все плоско, бледно — сплошная окраина заводского района. Фабричные заставы поглотили град Петра, и серая фабричная толпа, разбавленная советскими мещанами всех рангов, военными, инородцами — мутной, будничной хмарой расползлась по гордой, блестящей некогда столице… Редки интеллигентные и красивые лица; особенно у женщин… Революция и коммунизм не придали их лицам красоты, фигурам — изящества… Конечно, есть и меха, и наряды, но это единицы среди моря платочков, стоптанных каблучков, штопаных черных чулок, устарелых мод…

На оживленных местах стоят вереницы торговцев с лотков, на перекрестках — дощатые ларьки с семечками, с квасом. На улицах — чуть в сторону от главных артерий — сор, грязь. Серый город, серая толпа…

Молодой, лет двадцати трех, комполка, судя по четырем ромбам на рукаве, сидит на тумбе, в ожидании трамвая, и никого его поза не удивляет.

На углу, около мануфактурной лавки, очередь, человек в сорок.

— Мануфактурный голод, товарищи, объясняется рядом неувязок, — скороговоркой сыплет соседям по очереди молодой, прыщавый, испитой человек в коротких брючках.

Еду трамваем к Невскому — «Октябрьскому»… На Невском та же толпа с большей лишь примесью служилого элемента. На главных улицах и у входов в рестораны и пивные выделяются высокие люди с военной выправкой, в кубанках или полувоенных кепи, в высоких сапогах — они топчутся без дела и не знают, куда девать руки… Знакомые фигуры… Раньше, бывало, появлялись они, неизменно в калошах во всякую погоду, перед проездом высоких особ, теперь они все время шныряют в толпе. К счастью, верна пословица: «Бодливой корове Бог рог не дает», — на лице такого молодца только что не написано: «чекист».

Рука в кармане все время ощущает кнопочку браунинга — «огонь», успокаивая нервы… При встрече с подозрительными лицами неторопливо перехожу на другую сторону или останавливаюсь с внимательным видом перед витриной, благоговейно рассматривая надоевший череп лысого Ильича, усы Буденного или вдумчивое, симпатичное лицо Фрунзе…

Я слышал, что чекисты не раз платились жизнью при арестах на улице выслеженных ими белых, поэтому теперь они стараются напасть неожиданно, создав вокруг своей жертвы давку. Всякой давки поэтому я старательно избегаю…

Хочется есть и пить. Захожу в полуподвальную пивную. Сосиски и пиво «Красная Бавария» очень недурны. В толпе, наводнившей пивную, немало пьяных и подозрительных лиц. Лакеи охотно берут на чай и не титулуют «товарищем». И здесь висит доска: «На чай не берут».

Выйдя из пивной, иду дальше по «Октябрьскому»… Редакция «Правды»… Захожу с торопливым, деловым видом, осматриваюсь — как будто кого-то ищу, на самом же деле соображаю, стоит ли кинуть тут бомбу и разбить газовый баллон. Решаю, что не подходящее дело. Целые ряды «совбарышень» за машинками да несколько мужчин интеллигентного вида — старые спецы — ныне бутербродные спутники соввласти… Залить эти комнаты кровью… Хотя и звучит громко: «Редакция „Ленинградской Правды“», но… против женщин никогда не поднималась моя рука, даже на коммунисток — в былые годы гражданской войны…

После редакции «Ленинградской Правды» зашел на телефонную станцию на Мокрой улице. Хоть там и сидели три чекиста в форме, взял книгу телефонных абонентов, перелистал ее, ища фамилии былых друзей и знакомых. Книга, конечно, значительно изменила свое содержание. Справился о Борисе Израилевиче Раппопорте — моем хорошем друге еще по М-ой петроградской гимназии, ставшем теперь видным коммунистом. Б. И. Раппопорта не нашел, ибо там, где раньше было три абонента с фамилией Раппопорт, — теперь оказалось 42 страницы Раппопортов и при этом ни одного Израилевича, а все Николаевичи, Ивановичи и т. д.