Крокодилопастый слез с уродливого трактора, на который он присобачил бур, и ковыляет к нам. Золотые руки у парня, если бы не башка – взяли бы в любой поселок без калыма. А так его дети камнями закидывают. Крокодилопастому с того, впрочем, ни горячо, ни холодно – пока что это не его дети.
Витценгерштейн приподнялся на своей плащ-палатке, следит за струей, держа руку козырьком над глазами. Глаза у него слабые, сжег на здешнем солнце. Гиперчувствительность. Он старый, старше меня лет на десять; удивительно, как он вообще еще держится. Глядя на меня, Витценгерштейн обычно вздыхает и начинает рассуждать о вероятности благоприятных мутаций. Но сейчас ему не до рассуждений. Надо быстро подводить трубу и загонять эту дрянь в цистерну – кто знает, как долго продлится выброс.
Вечером мы лежим под небом, глядим на звезды. Звезды здесь намного больше, чем на севере, но не такие яркие. Быстро холодает. Скоро придется забираться в кабину трактора. Крокодилопастый свинтил бур, уложил в кузов. Цистерна пойдет на буксире. На две трети заполнена – больше, чем мы рассчитывали. У скважины уходят в песок последние черные капли. Некоторое время тут ничего не сможет расти, даже меренги постараются обходить это место стороной.
Крокодилопастый садится, делает знаки руками. Говорить он не может, поэтому гудит сквозь ряд выступающих зубов. Я не смотрю – и так знаю, о чем он. Крокодилопастый мечтает открыть заправку. Пас – неплохое топливо, треть цистерны можно обменять на оборудование, оставшейся трети хватит на пару лет. Шаман наврал моему бедному другу, что, мол, в Дальнем поселке есть клиника генмодификации. Не знаю, что уж шаман смыслит в генетике, но Крокодилопастый уверовал. Хочет накопить денег и податься в Дальний. Очень его там ждут.
Витценгерштейн делает вид, что не верит в клинику, но я почему-то заметил, что, с чего бы ни начался у него разговор с поселковыми, все сводится к дороге на Дальний. Удивляет меня это. Почему-то как раз такие умные мужики и попадаются на всякую чушь. Вроде бы и не верят, но тишком, тайком, про себя думают – а вдруг?
Мне не нужна клиника. Крокодилопастый уже ежится, поглядывает на трактор. Витценгерштейн – тот вообще завернулся в свою плащ-палатку, только длинный нос торчит, утыкается в звезды. Я не чувствую холода. Я не чувствую жары. Я могу пройтись по песку босиком, могу жрать камни, могу справиться в одиночку с целым выползком меренг. Много чего я могу, но в основном такого, чего мне вовсе не нужно.
Вот и сейчас – Крокодилопастый машет своими клешнями, Витценгерштейн звезды считает, а я думаю об Анне. Приятно пересыпать в ладонях песок и думать об Анне. Мелкие песчинки липнут к ладоням, надо будет потом стряхнуть, ну а пока – пусть липнут. У Анны широкие бедра, и ей это не нравится. Кожа смуглая. Отец ее – шаман, а мать из маросеев, вот и вышло ни то ни сё. Так она о себе говорит. Говорит, но втайне улыбается самыми уголками губ, знает, что никто так не думает. Она носит длинные юбки, иначе все поселковые только и делали бы, что пялились на ее ноги. Когда она несет на голове кувшин от колодца, солнце отражается от поверхности воды и над головой Анны появляется подобие нимба. Анну взяли бы в Атлилу, но она туда не хочет.
Мне она сказала: «Знаешь, Кроч, мне плевать на белую верблюдицу и прочее, что там папаша говорит. Но с Железным Дровосеком я жить не буду».
Небо над пустыней к рассвету бледнеет. Позже оно становится ослепительно белым, горизонт дрожит, и ветер гонит песок. Только тихий свист, шурх-шурх песка и тарахтение нашего трактора.
День. Жара. Пе´кло. Крокодилопастый у штурвала истекает чем-то вонючим, возможно по´том. Витценгерштейн – тот вообще забился под темный пластиковый козырек, старается не высовываться на солнце. Эти двое экономят воду, нам еще два дня ползти по пустыне. Я отвинчиваю колпачек у своей фляжки, делаю большой глоток, демонстративно смачиваю лоб. Зачем мучиться сейчас, если можно потом? Витценгерштейн вздыхает, помаргивает слезящимися глазами за стеклами очков. Я делаю еще глоток. Тут он не выдерживает.
– Алекс, – говорит он, – я вас не понимаю. Ну я, ну Бенедикт, – (так зовут Крокодилопастого), – это еще ладно. Но вы-то что здесь делаете? Вас же в Атлиле с руками оторвут. С вашиМито генами.
– Нужна мне эта помойка, – отвечаю я, просто чтобы что-то сказать.
– Хорошо, не в Атлиле. Отправляйтесь на Внутренние планеты. На периферию. Там же рай. Там вы станете нормальным человеком. Даже лучше. Вас могут взять в космофлот. Наконец, вы сможете просто жить, не видя этого убожества. Что вы делаете в нашей чертовой пустыне? Варанов сторожите?
– Витценгерштейн, зачем вам пас? – проникновенно спрашиваю я. Смачиваю платок водой, протираю лоб. Вода стекает тонкой струйкой на пол кабины и почти мгновенно испаряется.
Крокодилопастый за штурвалом начинает нервничать.
– Зачем вам пас? Этот недоумок, – я киваю на нашего молчаливого товарища, – надеется разбогатеть и стать принцем Очарование. Но вы-то ведь не настолько тупы, чтобы верить в подобную чушь? Так зачем вам таскаться с нами по пустыне? Вы же скоро умрете, Герберт. На том свете походите и на одной ноге.
Витценгерштейн опускает глаза, снимает очки, медленно протирает стекла. Ему нечего сказать. Возможно, он не прочь меня ударить, но вместо этого протирает стекла очков.
«Ну же, – думаю, – ударь».
– Иногда, – произносит он наконец, – мне кажется, что вы – не меньшее уродство, чем я или Бенедикт. Просто у вас это где-то внутри. Бенедикт, остановите, пожалуйста.
Крокодилопастый мотает башкой.
– Мне надо. Остановите, Бенедикт.
Витценгерштейн даже помочиться с борта не может. Ему для этих целей нужно уединение. Не важно, что в плоской как блин пустыне уединиться можно разве что под песком.
Витценгерштейн неловко спускается, ковыляет на своем протезе, гордо развернувшись ко мне задом. Правильно. Можно мне и зад показать как последний аргумент.
Я закрываю глаза.
Я был моложе на два или три года. Я и сейчас не стар. С моими генами… Да, с моими генами я еще долго протяну.
Был вечер, когда я привел в поселок белую верблюдицу. Не в поселок даже – в стойбище. Шаман в тот год кочевал с семьей. Детишки вы´сыпали на улицу, пальцами на меня показывали, пускали слюни. Ну ясно. Белых верблюдов в этой пустыне уже с полвека не видели. Их разводят на Терре, и даже там они стоят бешеных денег.
Верблюдица пахла приятно. Чем-то вроде сушеных фруктов – изюма, кишмиша. Я даже удивился поначалу. Потом подумал, что, если уж вести селекцию, можно позаботиться и о запахе.
Я привел ее к шатру шамана. Верблюдица согнула мосластые колени и мягко опустилась в пыль. Это была хорошо воспитанная верблюдица.
А вечером был праздник. Тогда я, кажется, впервые попробовал нард. Чистый нард, не ту дрянь, которой торгуют на Внутренних мирах.
Шаман шаманствовал, плясал, обрядившись в шкуру и перья, его огромная тень металась по лицам и падала в костер. Били бубны. Еще что-то трещало. Из темноты пялились глаза, и должно было быть жутко, но было – никак. Я лежал на кошме. Возможно, сделанной из шкуры той, первой верблюдицы. В одной руке была чашка, в ней плавали нард и ворсинки. В чашку валились комары. Я глотал нард вперемешку с верблюжьим волосом и комарами, и надо мной вращалось небо. Бум-бум. Что-то там назревало. В шатре пахло сухими фруктами, и груда тряпья на полу оказалась старухой, поспешно куда-то порскнувшей. Что же было у меня во второй руке? Каждый раз, когда я пытаюсь вспомнить, накатывает темнота. Тишина. Тяжесть. Забвение.
Эта меренга была быстра. Но в быстроте своей слишком несдержанна. Витценгерштейн заметил ее раньше, чем та успела впиться ему в череп жвалами. Если в отношении Крокодилопастого порой возникает сомнение – сожрать его хочет меренга или, напротив, считает подходящим партнером для любовных заигрываний, – с Витценгерштейном разговор у твари был короток. Инженер скачками мчался от меренги на своем протезе, та поспешала за ним. Я залюбовался. Слишком сильный контраст – красивое, мерное скольжение меренги и уродливые прыжки старика. Неизбежно тварь должна была настигнуть Витценгерштейна, если бы Крокодилопастый не схватил ружье и не разнес ей череп.
Я протянул старику руку, когда он взбирался обратно в кабину. Витценгерштейн на меня и не взглянул. Залез и уселся под козырек. Крокодилопастый дал ему фляжку. Витценгерштейн пил долго и жадно. Я не стал дожидаться, пока он напьется. Спрыгнул на песок и пошел проверять, целы ли у твари жвалы.
Снова ночь, и снова звезды близки. В такие ночи замерзает смазка в моторе. Шууу – свистит ветер. Шууу.
Я могу пить чистый пас. Конечно, эффект не тот, что от нарда, но сейчас мне было плевать. Шуу.
«Ты слишком совершенен, – говорила мне Анна. – Такие, как ты, не должны рождаться. Из-за тебя я чувствую себя неполноценной. Уродливой. Мерзкой. Маленькой и жалкой, как букашка. Но дело не в этом. Все мы тут жалкие, маленькие и мерзкие. Но мы – люди. А ты, Алекс…»
Да. Поглядела бы она на меня сейчас.
Пас тек по губам, по рубашке, маслянистой черной лужей стоял в глотке. Поднеси ко мне сейчас спичку – я вспыхнул бы, как факел. Пас был тягуч, и фляжка, еще днем опустошенная мною, заполнялась медленно.
Сначала начинает гудеть в ушах. Тонко, тоньше комариного звона. Потом становятся четче цвета. Иногда мне кажется, что весь мир – лишь оттенки серого, а цвета я просто выдумал от праздности. Серебро меренги на песке. Красное на белой верблюжьей шерсти. Ночью в пустыне не бывает красок. Только серая земля и черное небо.
«Анна, – сказал я ей, – хочешь, я пойду в Дальний? Они сделают меня обычным. Тогда я вернусь за тобой».
Врачи в Дальнем – они мастера. Запросто могут приделать ногу Витценгерштейну, могут вернуть Крокодилопастому человеческое лицо. Ничего это им не стоит. В Дальнем огромная клиника, все оборудование – с Внешних планет, самое дорогое. Там, говорят, даже мертвых воскрешают. Там смогли бы вытащить мое шестикамерное сердце и вставить обычное, человеческое. Но помочь мне они все равно не в силах.