Боевой шлюп «Арго» — страница 45 из 58

Теща шваркнула на стол перед нами блюдце со сливовым вареньем, одарила меня напоследок еще одним злобным взглядом и убралась в дом. Гость поставил чашку, недогрызенный кубик сахара аккуратно положил рядом. Обернулся, кивнул в сторону голубятни:

– Они там?

Я не ответил. Зачем отвечать? Если он пришел сюда, то и сам знает. Кто же все-таки такой этот тип? На аэда не похож, аэды народ аккуратный, прилизанный. И не герой – это уж точно. Ладно, я в дела своих гостей не вмешиваюсь и расспрашивать не расспрашиваю. Их потом и без меня… расспросят.

Вместо ответа я облизал ложку – варенье в этом году удалось на славу – и спросил:

– Условия знаешь?

Мужик кивнул. Знает.

– А в рюкзаке что?

Гость мой развязал тесемку и потянул из рюкзака ловчую сеть. Так. Со своим, значит, снаряжением пришел, моему не доверяет. Ну и правильно делает. Так меня все это достало, что я в своих сетях давно дырок понаделал. Ночью как-то, после такого же вот визита, взял ножницы и чик-чик. Зато теперь они, гости мои, аэды-герои-любовники, хоть живыми отсюда уходят. А этот, видать, упрямый. И за дело решил взяться всерьез.

– Ну-ну, – говорю. – Решился, значит?

Он кивает.

– И голубков моих не боишься?

Мотает башкой – не боится, мол. Интересно, за кем он пришел? Небось за той, серенькой, что третьего дня пожаловала. Молода она для него больно. Ну да такая любовь – самая цепкая, когда старший с младшей. По себе знаю. Моя Софка, перышко мое… К черту! Не хочу, не буду я думать о ней, не сейчас, не при нем. Через три месяца она к матери уедет, вот тогда и буду о ней думать. Вспоминать. А сейчас она в поле, ворожит там что-то над пшеницей. Или, может, цветы собирает. Она любит венки плести, Софка, только вот носить их некому. Не дали нам детей… А были бы дети, она бы, может, к матери своей, мегере старой, каждые полгода не ездила, меня бы тут с этими пернатыми тварями и с полоумными гостями не оставляла.

– Что ж, – говорю, – гостенек. Если знаешь условия, то и ладно. За дом иди. Пройдешь кипарисовую аллею – стой там и жди. Если сможешь отловить свою горлицу и обратно донести – скатертью дорожка, и ее, и тебя отпущу. Если нет… Ну, на нет и суда нет.

Он уже встает, торопится, неймется ему. Идет к выходу с веранды. А я ему вслед, чтобы не слишком торопился:

– Ты, друг, орать потише постарайся. У меня жена тут в поле, недалеко. Испугаешь.

Он остановился. Я уж было подумал, спросит чего. Но он только хмыкнул. Странный гость. Не герой, не аэд, а туда же. Поэтому на прощанье я ему сказал то, что говорю немногим:

– Если совсем туго придется – выпусти птицу. Они от тебя мигом отстанут.

Он на меня посмотрел, медленно так головой покачал. И говорит тихо:

– А если бы твоя жена… та, которая в поле… была там, – и башкой дергает, на голубятню показывает, – ты бы ее отпустил?

Ничего я ему не ответил. Потому что отвечать мне было нечего. Моей-то Софке, перышку моему, там не бывать. Что же я ему сказать могу?

Встал я и за шестом пошел – голубей гонять.


Высоко они ушли на этот раз. Стая в основном белая, хотя и сизые попадаются, и совсем черные. Я смотрел с крыши голубятни, как они покружились над домом, над садом – а солнце так и блестело на крыльях. Покружились и ушли к кипарисовой роще, где мой гость дожидался.

Хоть я и просил его не орать, крики раздались вскоре – видно, много у гостя было среди моих птах знакомцев…

Я их даже понимаю отчасти. Чем на голубятне сидеть, корм этот вонючий жрать, в дерьме копаться – можно ведь хоть на минуту, да почувствовать себя человеком. Прежним. Тем, кем был. Птички мои падки на воспоминания, а воспоминания – это плоть и кровь тех, кто приходит сюда. Вот и визжат мои гости на кипарисовой аллее за домом, исходят криком, и редко, редко кто возвращается. Что же они там сейчас жрут, голубки? Вечер над крышами незнакомого мне города, асфальтовый жар двора? Вкус молодого вина, первый удачный бросок в палестре, первую лопнувшую струну… Впрочем, он не аэд и не герой, мой нынешний гость. Возможно, он и не знает, что среди пернатых клубков, исклевавших в кровь его лицо и руки, есть и те, кому на земле он был дороже жизни… Утром и вечером слетаются белые птицы на мою голубятню, и много их уже здесь, много – не сосчитать.


Голуби выклевали ему глаза. Страшно просвечивали зубы сквозь порванные щеки, куски плоти свешивались с обнажившихся ребер, а кровь, почти черная, все лилась, лилась. Он мне закапал весь двор, теща долго будет ругаться, пока не придут сумерки и не исчезнут эти черные пятна в пыли. Он исчезнет вместе с сумерками, а пока я выйду в поле, найду там Софку. Мы с ней будем ночевать в стогу – я не пущу ее в этот страшный двор до рассвета.

Гость сделал несколько спотыкающихся шагов и рухнул в пыль. Клубящаяся над ним стая опустилась, птицы расселись на его руках, голове; спеша, давясь, доклевывали последнее.

Я подошел ближе, пинками разгоняя голубей. Да, гость был упрям. В руках у него, судорожно сжатых у самой груди, была свернутая ловчая сеть. А в сети билась та самая, серенькая. Билась, тоже небось пыталась добраться до сладкого. Тошнит меня всякий раз, как я это вижу. И тут чуть не вывернуло. Вкус проклятого сливового варенья, приторный, вязкий запах крови и блевотины.

Я отогнал остатки стаи и вытащил сеть из исклеванных рук. Вытряхнул сизую горлинку. Та заворковала, заклекотала и шасть – вот уже топчется у него на груди. Роется клювиком в кровавой каше, долбит. Я ей пинка, а она – обратно. Второй раз я пнул ее основательней, так что перья во все стороны полетели. А она не унимается. Стая расселась кружком, наблюдает, молчит. Признаюсь – даже мне жутко стало. Чего ей надо, этой бешеной, ведь ее бывший возлюбленный давно мертв…

Я уже собрался идти в дом за клеткой, когда заметил в кровавом месиве, среди белых костяных осколков, движение. Что-то билось там, трепетало, пробивало себе путь – а голубка старалась ему помочь. Можно было подумать, что это рвется наружу сердце моего странного, упрямого гостя.

Но это был голубь. Большой серый вяхирь, он отряхнулся, расправил перья, и солнце заискрилось на его синеватом горловом оперении. Голубь чуть коснулся шеи своей подруги, провел клювом по нежным перышкам, а потом захлопал крыльями и взлетел. Сизая горлица последовала за ним. Они поднялись высоко, выше дома, выше голубятни, выше старых деревьев сада, прямо в нестерпимую небесную синь – туда, где мне никогда не бывать.

Дворжак

У Паганини была скрипка. У Страдивари – тоже скрипка. Или альт. У Окуджавы – гитара. А у Тошки нашего не было даже паршивого пианино. По всему, его надо было отдать в музыкальную школу, и учился бы он там по классу фортепиано, как его знаменитый тезка. Но не отдали. Поэтому играл он на чем придется.

Во дворе у нас всякой твари было по паре. Я и Митяй – русские, Вован – украинец. Шнир носатый – понятно, еврей. Он, кстати, учился играть на скрипке и часов по шесть каждый вечер пиликал на балконе. Тетя Рая развешивала внизу белье и орала на дядю Абрашу: «Ребенок хочет есть! Ребенку надо побегать! Подышать свежим воздухом! Нет, этот ненормальный заставляет ребенка каждый вечер пилить и пилить, чтобы у этой скрипки струны полопались!» Дядя Абраша резонно возражал, что ребенок вдоволь дышит свежим воздухом, упражняясь на балконе, а бегать с нами, с дворовой шпаной, ему вовсе не интересно. Шнир тоскливо косил черным глазом, и скрипка его выла, как Аделаидин кот.

В общем, интернациональный был двор, как в песне поется – «Широка страна моя родная». И в соседних домах то же самое. Но Тошка, Антонин Дворжак, был нашей достопримечательностью. Не в каждом дворе встретишь настоящего чеха. Чехом он был или поляком, я, если честно, так никогда и не понял. Судя по ночным разговорам родителей на кухне, Тошкин дядя был расстрелян под Катынью. Сейчас я думаю, что родители ошибались. Как бы тогда Дворжак-отец очутился в Союзе? Скорее всего, Тошкины предки давным-давно прикатили из сказочной Праги, да так и завязли в нашем Н-ске.

Ни с каким расстрелом или другим героическим прошлым Дворжак-старший не ассоциировался. Был он рядовым инженером, из тех, что каждое утро спешат в свои учреждения с потертым портфелем под мышкой. Порфель Тошкиного отца казался особенно потертым, а сам Богуслав Дворжак был особенно рядовым и незаметным. Помню, как он втягивал голову в плечи, стоило его окликнуть погромче – к примеру, чтобы пожелать доброго утра. Втягивал голову, подбирался и спешил-семенил куриной пробежкой прочь со двора. Тошкина мать давно от него сбежала, еще когда Тошка был совсем младенцем. По официальной версии, сердце ее пленил работник передвижного цирка. Мать моя в ответ на судаченье соседок усмехалась и говорила: «В Череповцы она уехала. В Череповцы». Череповцы для мамы были символом окончательного поражения в борьбе с жизнью. Череповцами она угрожала мне и сестре, если мы приносили из школы двойки. «Куда вы учиться пойдете с такими табелями? – возмущалась она. – В Череповецкий заборостроительный?» При упоминании Череповцов следовало скромно молчать, иначе разражалась буря. Только спустя много лет я узнал, что никаких Череповцов не существует, а есть старинный городишко Череповец, располагающийся где-то в Вологодской области. Я все хочу съездить туда и посмотреть, что же так напугало мою неустрашимую матушку, но никак не соберусь.


Так вот о Тошке. Наш чех, полный тезка знаменитого композитора, к музыке тянулся с младенчества. На чем он играл в первые свои годы, я не знаю – сам тогда разъезжал в коляске и пачкал подгузники. Но отчетливо помню, как он начал играть на столбе.

Столб был врыт посреди двора. Был ли он фонарным столбом или предназначался для иных нужд, никто из наших не знал. Сейчас это был просто покосившийся железный столб. Зимой можно было кидать в него снежки. Как-то летом Митяй попробовал на него влезть, но скатился вниз в облаке ржавчины. Базиль, зловредный Аделаидин кот, ухитрялся вскарабкаться на вершину, если за ним гнались соседские псы. В целом же это был просто бесполезный столб. Старый Аркаша, малость чокнутый ветеран трех войн, любил стучать по столбу костылем и выводить пьяным тенором: «Хей-хей, на фонари буржуев вздернем». Смотрел он при этом почему-то на шнировские окна. Не знаю, навело ли Аркашино музицирование Тошку на мысль, или просто его осенило, но однажды вечером мы услышали. О, как мы услышали! Базиль взвыл и вывалился из окна. Митяй подавился орехом. Я как раз обкатывал новый шнировский велик и влетел прямо в поребрик. Когда я встал, потирая разбитую коленку, все жильцы уже были в сборе. Оказалось, что землятресения не произошло. Даже фашисты не сбросили бомбы на город. Просто Тошка раздобыл где-то железный прут и лупил им со всей дури по столбу. Столб мелодично отзывался. Аделаида, адская женщина, вырвала у Тошки прут и дала ему по попе. Дворжак-младший уселся в пыль и зарыдал.