ошел ко мне, глянул сверху вниз:
– Хочешь курнуть?
Я еще не курил, но мужественно взял сигарету и затянулся. И конечно, раскашлялся. Фимкины приятели заржали. Кныш отобрал окурок и похлопал меня по плечу:
– Буду ждать тебя внизу, курилка.
Я бы с радостью заехал ему в глаз, но сейчас надо было сдерживаться. Так что я только скинул его руку с плеча и пошел к нашему самокату. Моя месть была впереди.
Кто-то из фабричных притащил флажок. Мы выстроили самокаты вдоль прочерченной мелом линии. Я сел, взялся за руль. По маху флажка кнышевские приятели толкнули его самокат, а Шнир и Митяй пихнули меня. Митяй еще успел шепнуть мне в ухо: «До первого перекрестка!» – и я полетел вниз.
Трясло здорово. Я едва удерживался на выкрашенных лаком досках. Самокат грохотал, подшипники выбивали из камней искры. Рядом гремел Кныш. Почти у самого перекрестка мне удалось ловко вильнуть, из-за чего Кныш чуть не влетел в поребрик и должен был затормозить. Я проскочил перекресток. Что было дальше, я не видел. С громом я скатился с горы. На ровном самокат поехал тише, и уже у самого рынка я чуть не врезался в подводу – на таких частники возили в город арбузы. Эта тоже была нагружена зелеными шарами. Лошадь шарахнулась от меня, возница выругался, два арбуза свалились с верха кучи и разбрызгали розовую мякоть по брусчатке. Но я уже был далеко. Я выиграл гонку.
Митяй потом рассказывал, как ругался Кныш, лез с кулаками и требовал второго заезда. Наш план прошел как по ниточке. Когда я срезал Фимку у первого перекрестка, в действие вступил резерв. Десять девчонок-велосипедисток вырулили на дорогу, пересекающую спуск. Их вела торжествующая Сонька. Медленно, степенно прокатили они через перекресток, не обращая внимания на беснующегося Кныша и бегущих с горки фабричных. На радостях мы потом каждой девчонке купили по мороженому. Была среди них и Светка. Теперь, когда я выиграл гонку, она уже не отворачивалась и не фыркала. В общем, победа была намного эффективней ангелов в деле завоевания Светкиного сердца.
Вечером мы пошли в парк большой компанией. Тошка с нами не пошел. Он объявил, что мы смухлевали и такая победа не считается, так что и праздновать нечего. Зато с нами отправились старшеклассники – на случай, если фабричные вздумают нас поймать и отыграться за поражение. Но, как ни странно, никого из Фимкиных приятелей мы в парке не встретили. Митяй объявил, что они уползли в нору и зализывают раны. Девочки потащили нас к танцплощадке, и я пригласил Светку на медленный танец.
…Возвращались мы поздно. Была теплая ночь. С реки тянуло прохладой, в зарослях на берегу заливался коростель. Я держал Светкину руку в своей, и она шла тихо, покорно, будто я был не я, а кто-то взрослый, красивый и сильный. На школьном перекрестке мы разделились. Митька и Шнир пошли домой, а я отправился провожать Светку. Она жила на Куликовке. Поэтому-то я ничего и не увидел. Когда я вернулся, «скорая» уже уехала, взрослые разошлись по домам, и только Аделаида бродила в потемках, плакала и собирала осколки. Я залез к Митьке через окно, и он рассказал мне, что произошло.
Кныш не стал подстерегать нас в парке. Он решил нас поймать в переулке у дома и явился туда с дружками еще засветло. Так он и увидел ангелов. Когда стемнело, ангелы разлетелись, а Тошка пошел домой, Кныш залез на сарай и принялся бить бутылки. Тошка услышал. Отец его еще не вернулся с работы и не мог его остановить. Тошка выбежал во двор. Там его встретили приятели Кныша. Не знаю, как Тошка справился с двумя здоровенными бугаями, но он все же пробился и полез на сарай. На сарае его ждал Кныш. К тому времени уже всполошился весь дом. Взрослые принялись звонить в милицию, моя мама и тетя Рая окатили Кнышевых приятелей водой. Те сбежали. А Кныш с Тошкой дрались на сарае. Катались по битым бутылкам. Я видел потом Тошкины порезы. Их зашивали в больнице, и Тошка еще две недели не ходил в школу, пропустил конец четверти, так что летом ему пришлось пересдавать математику. Когда Митяй и Вовка подоспели Тошке на помощь, всё считай было кончено. Остались только две целые бутылки – та, с горлышком-коньком, и Гиршева, из-под ликера. Потом приехала «скорая», Тошку увезли в больницу, а я пришел домой.
Вот и всё. Нет, мы потом хотели заново собрать бутылки. После того как Тошка вышел из больницы, я отдал ему бутылку с коньком. А он шваркнул ее о землю и убежал к себе. Он вообще перестал играть, Тошка. Когда Аркаша принес ему в подарок губную гармошку – старую, красивую, с перламутром, – Тошка равнодушно повертел ее в руках и вернул старику. Он записался в секцию бокса, а с нами не разговаривал до зимы.
Что потом с нами стало? Мы окончили школу. Митяй удивил всех, поступив в художественную академию. Талантом оказался. Даже какие-то госпремии получал, за границу ездил. Шнир тоже всех удивил, не поступив в консерваторию. Он пошел на мехмат. Вовка подался в сельскохозяйственный. А я, раздолбай, пролетел на экзаменах и загремел в армию. «В Череповцы, – рыдала мать, провожая меня на вокзале. – В Череповцы!»
Вместо Череповцов я отправился в Чехословакию оказывать интернациональную помощь братьям по соцлагерю. Братья по соцлагерю встречали нас то пивом, то булыжниками по танковой броне – в общем, по-всякому было. А Тошку Дворжака там убили. Как могли его убить на этой дурацкой войне, где почти никто из наших не то что не пострадал – даже ни одного выстрела не слышал?! Не понимаю.
Иногда я достаю из ящика со старыми рукописями морского конька, кладу его на стол, так, чтобы солнце просвечивало сквозь зеленое бутылочное стекло, и думаю об ангелах и о Тошке.
Садовник
1. Егорка
Егор смотрел в окно. За окном были узкий колодец двора, четыре серых дома и арка подворотни. Через двор гнали Полетиху. Она бежала, тяжело разбрасывая мокрый снег. Не бежала даже, просто торопливые шаги казались бегом. Гнавшие ее мальчишки улюлюкали. Один нагнулся, скатал снежок. Грязно-серое пятно размазалось по черной драповой спине. Кидать снежки в Полетиху не сложнее, чем в забор, – она широка, огромна и совершенно не умеет уворачиваться. Пацаны говорили, что она такая толстая из-за Образов. Таскает в себе мужа и сына, не Робку, а второго, который с ними в машине был. Серега вроде видел, как она выпускала их у себя на кухне, говорила с ними, чаем поила. Егору не верилось. Полетихина кухня была как раз напротив их окон. Встав коленками на подоконник, можно было разглядеть угол стола и горбатый холодильник. Полетиха всегда пила чай одна. Занавески она не задергивала. Егор удивлялся – почему Робка никогда не пьет чай с матерью? Но никаких Образов там не было, это точно.
В спину Полетихи врезался очередной снежок. Кажется, в этот закатали камень. Женщина споткнулась и мотнула головой, как лошадь, отгоняющая муху. Из подъезда выбежал Роб и потащил мать в дом. Дальше можно было не смотреть. Егор спрыгнул с подоконника и налил стакан молока. Он знал, что сейчас Робка подталкивает мать вверх по лестнице, а та останавливается на каждом пролете и тупо смотрит в мутные окошки. Потом Роб откроет дверь своим ключом, снимет с Полетихи пальто, стряхнет снег. Прошагает на кухню, поставит на плиту чайник. Он выставит на стол три чашки: две большие, синие, и одну поменьше, в золотых цветочках. Нальет чай и уйдет в свою комнату. А Полетиха усядется за стол, вцепится в ручку большой синей чашки да так и застынет. На час, на два. Губы ее будут шевелиться, временами она даже будет улыбаться, кивать, подливать чаю в маленькую чашку, придвигать блюдце с конфетами. И больше никого на кухне не будет.
А ведь еще прошлым летом Егор не раз помогал Робу отвести мать домой. Полетиха работала тогда уборщицей в больнице. И Робку она еще узнавала, и с Егором здоровалась. Чай они пили вместе. Потом Робка церемонно прощался с другом – заходи, мол, еще. Полетиха не выпускала сына гулять вечером. Егор шел за дом, на пустырь между школой и железнодорожной насыпью. Гонял с пацанами мяч, играл в ножички. Через час, когда начинало темнеть, он становился под Робкиным балконом и свистел. Если балконная дверь приоткрывалась, это значило, что Полетиха ушла в свою комнату и Роб скоро спустится во двор.
Они уходили за насыпь, шагали по маслянисто блестящим шпалам – кто пройдет дольше. Иногда за мальчиками увязывались бездомные псы, но Робка умел успокаивать их свистом. За путями, в зарослях пустырника и крапивы, темнел сарай. Когда-то он был частью ремонтных мастерских, по углам валялись искореженные железки, деревянные поперечины, большие ржавые контейнеры. Сквозь дыры в крыше светилось белесое летнее небо. Мальчики усаживались на ящик. То есть Егор усаживался. Роб оставался стоять, а иногда начинал бегать из угла в угол, размахивать руками, и его бледное узкое лицо светилось под стать небу. Он рассказывал Город.
2. Сад
Говорили, что море штормит, а на улицах много пьяных. Говорили, что дамбы могут не выдержать и тогда весь полуостров исчезнет под водой до самого Перешейка. Говорили, что их свозят туда умирать. Говорили о проволоке и собаках, о высоких бетонных стенах, о неустанно рыщущих прожекторах. Много чего говорили на Большой Земле, и все было неправдой.
Единственная железнодорожная ветка заканчивалась на материке, в тридцати километрах от Перешейка. Их везли в город на катере, примерно два рейса в месяц. Обратно катер всегда возвращался пустым. На станции бродили слухи, один чернее другого. Мол, катер – это еще и труповозка, трупы сбрасывают в море, и порой их выносит на берег, на песчаные пляжи. Курортники с белыми животами находят их поутру, и туристический бизнес мало-помалу сходит на нет.
Егор не верил слухам. Когда со станции приезжали за яблоками, он отмалчивался и пожимал плечами. Город его не интересовал. Ему хватало дел в саду. Надо было подвязывать и опрыскивать яблони, разрыхлять спекшуюся от жары землю, смолить крышу дома. Осенью надо было жечь сухие листья, обматывать стволы войлоком. Зимой сад заносило снегом. Где-то невдалеке ворочалось море, но зимой его почти не было слышно, только временами тянуло с берега холодом и солью. Яблони спали. Егор смотрел в окно на безлиственные черные стволы, пек яблоки в печке, пил привезенный с материка самогон и ходил в сарай проверять инвентарь. К середине зимы дорожку к сараю засыпа´ло, и тогда Егор вооружался лопатой и разгребал снег.