Внезапно в моем поле зрения возникли еще чьи-то ноги. А вдоль одной свисала плеть. Вот она с басовитым свистом взметнулась в воздухе, однако я знал эти штуки – и, скажу вам, знал их не понаслышке, а на собственной шкуре – и ожидал чего-то подобного. И прежде чем плеть обрушилась на меня – прыгнул вперед, к самым ногам этого человека, и тот, споткнувшись, торопливо отпрянул. Тут вокруг ринга грянули крики и хохот.
Но тут у меня за спиной раздался металлический щелчок. Это было нечто новое, и я медленно обернулся. И взглянул в черные зловещие зрачки наведенной на меня двустволки.
В собачьей нашей жизни случаются моменты, когда надо все, как говорят люди, поставить на карту. И в такой ситуации много значат наша репутация и манеры. Наше поведение. Среди людей встречаются всякие: есть достойные личности, которые дают нам образование, любовь и счастье, а есть всякая мразь, не заслуживающая права владеть псом, – негодяи, паскудящие нашу жизнь и ввергающие нас в печаль, в заброс, в одиночество, в ужас и безумие. Но и среди последних разные бывают – от безмозглых животных, чье тупое зверство озадачит любого зверя, и до таких, у кого семь пядей во лбу и кто умеет рассуждать умно.
Человек с двустволкой принадлежал как раз к этому разряду. То есть, я хочу сказать, был умен. Он сам или по крайней мере те, кто окружал его. Он не выстрелил, хотя подошел очень близко и продолжал целиться в меня. Словно размышлял – убивать, не убивать? Я уже знал, что эти штуки изрыгают пламя и смерть, что тут ни лай, ни клыки не помогут, а потому и замер на месте. Сообразил, что довольно мне будет моргнуть, чтобы сыграть в ящик. Однако вместо того, чтобы поджать хвост, захлопнуть пасть и принять позу покорности, я продолжал стоять прямо, глядя в черные дула и время от времени предупреждающе порыкивая. Показывал, что дело они имеют не с трусом. Иначе говоря, давал понять – нас не трогай, и мы не тронем. И утешал себя тем, что за неимением лучшего и такой конец неплох. Вон докуда все же добрался – ну и хватит. Куда лучше, чем зеленый фургон и укол на муниципальной псарне. И так вот я, Арап, стоял, прочно расставив лапы, весь в пене, крови и песке, стоял и клыков не прятал, в одном только шаге от Темного Берега, стоял и не сомневался, что сейчас поплыву к нему. Но тут раздались негодующие крики людей, собравшихся вокруг. И тогда черные зрачки сдвинулись в сторону, а ко мне на ринг вывели нового противника.
Им оказался кобель французской овчарки – босерон, кажется, их называют – лет пяти-шести, угольно-черный с серыми подпалинами, крупный, мощный, хорошего роста и веса. Уши у него были подрезаны так коротко, что едва виднелись, а через всю морду от носа до правого глаза тянулся широкий и еще свежий рубец. Как ни странно, собаки этой породы в щенячестве очень милы и, если их правильно воспитывают, прекрасно ладят с детьми. А вот если неправильно или специально готовят для боя, то древние жестокие инстинкты дают себя знать, и босероны становятся очень агрессивны. И, судя по первому впечатлению – а оно, как известно, самое верное, – это был именно тот случай.
Рядом с этим, с позволения сказать, овчаром стоял человек и говорил ему негромко что-то ободряющее. Я по опыту знал, что псы этой породы необыкновенно зависимы от своих хозяев и, если знают, что те рядом, дерутся особенно отчаянно. Вообще-то это свойство присуще нам всем, а не только тем, кого называют служебными собаками, призванными охранять и защищать, но в случае с этими французиками, без памяти влюбленными в своих хозяев, оно достигает степеней немыслимых. На грани безумия, ей-богу. Чувствуя на себе взгляд хозяина, слыша слова поддержки, босерон дерется без устали, во всю мощь своей верности, выкладывается полностью и жизни не жалеет. Передо мной сейчас стоял как раз один из таких.
Да к тому же – профессиональный боец. Пожалуй, повыше классом, чем его предшественник-молосс. Хорошо двигался и знал, когда надо остановиться и выждать. Да, почище Гладиатора. Он не лаял, и мы спокойно глядели друг на друга издали, вздыбив шерсть, примериваясь и оценивая. Публика смолкла, и в наступившей тишине слышалось только наше протяжное, глуховатое, свирепое рычание. В нем звучали наши взаимные угрозы, наши обещания драться не на жизнь, а насмерть. В таком бою пленных не будет.
– Конец тебе пг’ишел, двог’няга пиг’енейская, – тихо, но отчетливо произнес француз.
– Да вот хрен тебе, лягушатник, – отвечал я.
Тут внезапно в полной тишине раздался голос его хозяина. Сперва он громко окликнул его, а потом посыпались команды. Предполагаю, да нет, твердо знаю, что они значили: дерись, не уступай ни пяди, не церемонься с ним, вперед, не отступай, не подведи меня, молодец, умница, хорошая собака. Когда-то и мне говорили такие слова. И никто, кроме собаки, не может представить себе, какой горделивый трепет охватывает тебя, когда в бою ты слышишь такое. Но сейчас нет у меня того, кто бы произнес их.
Некому было подбодрить меня. Я был на Живодерне один – без хозяина, без друзей. Ничего у меня не было, кроме клыков и отваги. И твердой уверенности в том, что если я не убью француза, то он убьет меня.
Опускаю излишние подробности. Ну, потому что с тех пор, как стоит мир – я имею в виду мир млекопитающих, но при этом плотоядных, – все бои одинаковы: это вечное остервенелое безумие. Укусы и кровь. Биологически однообразное стремление выжить и драться ради того, чтобы сохранить жизнь. Зов дикости. Столетия памяти о пережитом ужасе, спресованные в мгновение зверской схватки, где тебя ведет только боевой инстинкт, благодаря которому мы, собаки и люди, сумели выжить там, где остальные особи, как выразился Агилюльфо, пропустили свой автобус. И мне это удавалось. То ли благодаря игре хромосом, то ли еще почему, но я был наделен этим инстинктом. Обладал силой, свирепостью, способностью применить то и другое. И лютой жаждой прожить еще немного. И теперь я вновь продемонстрировал все это.
Француз был хорош в атаке, но не умел закреплять успех. Я очень скоро понял, что его сила – в первоначальном порыве, в неистовой ярости, с какой он кидался на врага, ошеломляя его бешеным напором. Но я не первый год живу на свете. Умею выносить боль, выдерживать натиск и сберегать силы для той минуты, когда противник ослабит его. Так все и было, так я и сделал. А француз, убедившись, что смять и опрокинуть меня первым приступом не удается, остановился на миг, чтобы перевести дух и возобновить атаки. Но я был наготове. И, не давая ему прийти в себя, напал первым. И впился прямо в горло, не тратя время на классическое цапанье ушей и морды. Оскаленные клыки, смертоносный стремительный бросок. И в тот миг, когда я глубоко вонзил клыки и изо всех сил стиснул челюсти, еще успел заметить выкаченные глаза этого несчастного, прежде чем меня ослепила его ударившая горячей струей кровь.
Потом я протер глаза и с вызовом огляделся. Распростертый на песке француз содрогался в последних конвульсиях, исходя кровью. Вокруг ринга стоял оглушительный крик. Я поднял голову, желая прочесть свою судьбу по лицам людей, но увидел лишь восхищенное изумление. Люди даже не решались унести агонизирующего француза. Вокруг образовалось пустое пространство – страха, наверно. И неудивительно, если учесть, в каком виде я, должно быть, пребывал в эти минуты – посреди ринга, твердо и прочно, как вкопанное, высоко подняв голову и ощерясь, стояло огромное черное страшилище с окровавленной, вымазанной в песке мордой, с располосованной грудью и головой, откуда сочилась кровь. Сущий дьявол во плоти, наверно, думали они.
Наконец люди предприняли еще одну попытку убрать меня с арены. Очень осторожно подошли двое с проволочной петлей, намереваясь набросить ее мне на шею, однако не приблизились и на пять шагов. Хватило одного хриплого и долгого рыка, чтобы они мгновенно замерли и попятились и больше не пробовали. Вокруг гудели человеческие голоса, и я знал, что это решается моя судьба. Я снова увидел ружье в руках у кого-то, но на этот раз стволы не смотрели мне в лоб.
Все тело у меня жгло и зудело. Я очень устал. Хотелось повалиться прямо здесь наземь и проспать сутки, годы, века. Кровь стучала в висках, пульсировала в венах, звенела в ушах, и звон этот проникал в самые дальние клеточки мозга. Я знал, что долго не выдержу. И что дверь моей судьбы, которую мне вздумалось испытывать, медленно закрывается, и собака-поводырь, провожающая нашего брата к Темному Берегу, уже прогуливается где-то поблизости и приветливо машет хвостом.
Наконец я собрал последние силы и волю, закрыл глаза и завыл. Завыл, задрав голову к небу по обычаю предков, испустил протяжный вопль, в котором звучали вызов и отвага. Я – Арап, слышалось в нем. Я – Арап, я умею драться и умирать. И стою здесь, чтобы умереть, убивая.
Потом открыл глаза и увидел, что на ринг вывели нового бойца. И боец этот был Тео.
· 11 ·Тео и Арап
Я с трудом узнал его. Ему купировали уши и хвост, он стал более поджарым и мускулистым. Красновато-рыжая шерсть была сбрита, а на груди, на морде, на лапах виднелись недавние шрамы. Но больше всего изменились его глаза: прежде темно-карие, с золотыми искорками, которые, помнится, сводили Дидо с ума, они теперь словно выцвели от всего того, что им пришлось увидеть в последние недели, а их владельцу – пережить, подернулись какой-то белесой изморозью и взирали на мир и на меня так, словно все стало призрачно-бесплотным.
– Тео, – окликнул я его.
На меня безразлично взглянули лишенные всякого выражения глаза.
– Не узнаешь? – не унимался я.
Он не шевельнулся и не издал ни звука, что тоже можно было счесть ответом. И глядел все так же странно. В этом взгляде не было, как ни всматривался я, даже боевого азарта или вызова. Не мелькнуло и узнавания. Стылые и круглые, они смотрели пристально, но – будто из дальней дали и невидяще: не на меня, а сквозь меня, чтобы там, за мной, уставиться в еще большую пустоту. И ничего не скрывалось за этим взглядом.