Бог хочет видеть нас другими — страница 57 из 72

— Уильям Ценг Колодко, — внятно произнёс старик.

— О, майгадабал! Да!!! Наверное, так. Подсудимых было трое. Все старики… Седые головы, а расстреливали их пять человек… расстрельщики…

— Расстрельная команда, — поправил старик.

— Расстрельная команда отвела их в лесок и там… пык… Одиночными выстрелами из автомата и контрольные в голову. За что?!

Я снова замолчал. Не хватало дыхания. Старик ждал. Он знал: я не всё ещё сказал.

— А судили их публично. Построили всех, кто выжил в атаке, и судили… если, конечно, это можно назвать судом. И никто из ребят за этих троих не заступился. Уолли и этот Вильям делали что хотели. А я только кусал локти вместо того, чтобы жестоко буллить…

— Что?

— Я отказывался вешать на свою «птичку» ВОГ. Я считал, что не имею права убивать вот так… неотвратимо убивать… у человека должен же быть шанс спастись… У лесного зверя всегда есть шанс ускользнуть от охотника… Нет, я никогда не любил охоту… Слишком кроваво, а вот мой брат… Нет, Герман крови не боится… А ещё мы с Цикадой хоронили одного бандеровца. Его звали Илья и его девушка писала ему записки на русском языке. А другой бандеровец по имени Соломаха отпустил меня. Он пожалел меня почему-то. О, майгадабал!.. Я видел Уолли, его ещё называют капелланом и каким-то там преподобием, и я видел этого Вильяма… О, майгадабал! Я же говорил о казни, о том, как вели на расстрел… Они шли так, словно их вот-вот ударят палкой под коленки и заложив руки за спину… Такая покорность судьбе… А остальные боялись вступиться… Их пригнали на суд для устрашения, это ясно… Я тоже не хотел никого убивать… Ещё нынче утром не хотел, но сейчас… Я знаю, я чувствую, сегодня случилось что-то страшное…

Я замолчал, почувствовав крепкое стариковское рукопожатие.

— Сегодня — да. Погибло много народу. А что до убийства… Знаешь, не убивать не получится, — тихо проговорил Пётр Петрович. — Придётся убивать, иначе этой истории никак не завершить. Надо только помнить о том, что война — это естественное состояние человека. Такое же естественное, как творчество, хлебопашество, воспитание детей… Да мало ли у людей занятий?

— Вы считаете, я имею право убить? Нас учили, что жизнь человека священная и никто не имеет права её отнимать. Каждый человек уникален, талантлив, бесценен. Каждый имеет право на собственный выбор, на свободу слова, на свободу творчества…

Под плотным одеялом я не мог видеть его лица, но я знал — он улыбается, смеётся над моей наивностью. Где-то неподалёку просвистел и разорвался малый калибр. Я вздрогнул, сжался в ожидании нового обстрела, но тишина, обступавшая нас со всех сторон, казалась глухой, ватной, вечной.

— Вы ничего не слышали об этике пяти выше? — прошептал старик. — Есть такая теория… Она куда лучше ваших принципов полной свободы самоусовершенствования и более соответствует сложившимся обстоятельствам. Нет? Не слышали? Я вам скажу. Всего пять принципов. Справедливость выше закона — это первое. Общее выше частного — это второе. Духовное выше материального — это третье. Служение выше владения — это четвёртое. И, наконец, власть выше собственности. Такая премудрость постигается поэтапно. Пока вам следует сосредоточиться на первых двух пунктах.

Я несколько раз повторил шёпотом сентенцию Призрака. Мне хотелось заучить наизусть, и старик терпеливо ждал, готовый в любую минуту прийти на помощь.

Мы сидели бок о бок, прикрытые от недоброго взора вражеского тепловизора толстым шерстяным одеялом, а мой товарищ Апостол тем временем запускал в небо «птичку» Плясуна — отличный аппарат с хорошей дальностью полёта, оснащённый камерой с отличным разрешением, тепловизором и ВОГ-17. Апостол двигался бесшумно и стремительно, подобно самому Призраку. Двигатели дрона зажужжали. Невидимая машина поднялась в воздух, пролетела у нас над головами. Через несколько секунд наступила полная мёртвая тишина. Апостол, тихонько напевая что-то о своём дедушке Мерабе и его капустных полях, удалился в блиндаж.

* * *

Я не услышал шагов или шорохов, никто не окликал меня, однако рука почему сама потянулась к автомату. Клацнул предохранитель. Повинуясь какому-то неведомому мне ранее инстинкту, совершенно неосознанно, я, прикрыв старика своим телом, приподнял одеяло и стал вглядываться в ноябрьский мрак.

— Кто там? — поинтересовалась темнота тоненьким голоском. — Здесь Виталия Полтавская, фронтовой корреспондент.

— О, майгадабал! Я — Уолли Крисуэл, шотландский ландскнехт и сейчас буду резать тебя на куски.

— Мякиш, ты?

Она всхлипнула…

— Быстрее лезь к нам под одеяло, иначе…

Я видел много раз, как выглядят чуваки, подобные нам на экране тепловизора, и знаю чем инфракрасный контур остывающего трупа отличается от инфракрасного контура живого человека. Ветви деревьев, конечно, смазывают картинку, но над нами посечённые, убогие кроны. Полторы ветки на квадратный метр.

— О, майгадабал! Быстрее!!! — повторил я.

В ответ шелест, шорох, тяжёлое прерывистое с присвистом дыхание, и Виталия впечаталась в меня, как мотылёк впечатывается в стекло горящей лампы. Она буквально обхватила меня руками и ногами. Сексуальная, конечно, поза, но я немного растерялся, ведь она пахла совсем не как старик, не покоем и не умиротворением. Виталия пахла остро-свежим потом, кровью, калом и мочой. Да-да! Я уже знал, как пахнет кровь, потому что успел повидать раненых, лужи крови, торчащие из тела разбитые кости и прочие неприглядности войны. Я попытался отстраниться, но она крепко удерживала меня.

— Что случилась? Ты ранена? Ты пахнешь… от тебя пахнет страхом…

Она заговорила со мной почему-то на украинском языке. Я достаточно изучил Цикаду, чтобы знать: в минуты сильного стресса все местные переходят на украинский язык, который москвичу вполне понятен. Но Виталия говорила так бессвязно. Она буквально бредила и всё время просила меня зажечь фонарик, потому что «у темряві страшно»[79].

В целом после некоторых расспросов и увещеваний мне удалось уяснить следующее.

Сегодня после довольно значительной артподготовки немцы (так называют противника местные) решили отжать у нас N. до самой восточной его окраины. Насыпали не только по территории N., являвшейся «серой зоной», но и на наш передок, и в ближний тыл. По окончании артподготовки началась собственно атака. Командование поставило задачу: во что бы то ни стало выстоять. Впрочем, эта самая задача не являлась для нашего отделения новостью. До нас довели волю начальства, не забыв указать маршрут эвакуации в случае чего. Занятый своей работой, я не задумывался о том, что всё это может означать. А теперь вот оно как получается!

— Но мы же вроде бы выстояли… — растерянно проговорил я.

— Эх, ты! Тактик… — всхлипнула Виталия.

О, майгадабал! Плачущий ребёнок в бронежилете — это и есть война!

Ощущая острую боль, как жалость, я прижимал девочку к себе. Холодало, и я старался поплотнее подоткнуть со всех сторон одеяло. Её надо как следует согреть. Обогретый человек совсем не так горестен, как человек замёрзший.

— Наши отбились… они отбили атаку немцев… Понимаешь, отбили.

— О, майгадабал! Конечно, понимаю. И я рад, что отбили…

— Немцы гнали своих на минные поля. Наши крыли миномётами. За этой посадкой есть поле. За полем ещё одна посадка, а там опять поле. Дальше завод ЖБИ — это уже в черте N.

— Прекрасно знаю эти места. Я осуществляю мониторинг…

Виталия грязно выругалась, попыталась оттолкнуть меня, но не тут-то было! Я держал её крепко.

— Ты не понимаешь! — вскричала она. Всё поле между заводом ЖБИ и посадкой усеяно трупами, и не только! Там остаются живые люди, а Шумер отдал команду никого на поле не пускать.

— О, майгадабал!

— А там раненые. Понимаешь? Раненые! И не только…

— О, майгадабал! Я понял: ты боишься мертвецов…

— Там были не только раненые и мертвецы!..

— О, майгадабал!

— Давно ли ты стал таким бесстрашным? Мякиш очерствел… — ударив меня кулачками в бронежилет, она заплакала то ли от боли, то ли от отчаяния.

Жалость к ней заставила меня оправдываться.

— Скорее наоборот. Чёрствым я был до встречи с…

— Там были сумасшедшие, понимаешь? На вид человек совсем цел, ни царапины, но ползает и воет, или раскачивается, или рвёт на себе одежду и бегает голый. Там был один такой. Он назвал мне своё имя…

— Какое?

— Пан Пивторак с Киева. Он так и сказал: «Пан Пивторак». Та какой же с него пан? Скачет голый. Грудь и спина обожжены. Глаза безумные. На вид лет двадцать ему, а голова вся побелела. За ним потом приехали… его товарищи… Я спряталась, а они его долго ловили…

— Хватит. Довольно! Скажи лучше, что ты делала там, как оказалась…

— Не скажу… не могу… не знаю…

Её трясло, а я растерянно молчал, пытаясь хоть как-то осмыслить услышанное. Только в этот момент я заметил, что Призрак куда-то делся. Его место под одеялом опустело. Ушёл, не простившись. А товарищи мои всё ещё остаются в блиндаже. Апостол пока не выходил встречать свою «птичку».

* * *

Моя отличительная черта — привычка всё обдумывать. Голова никогда не отдыхает. В ту ночь с 0 часов до 5 утра, всё время, отведённое для сна, я бодрствовал, припоминая бурную сцену с любовницей Шумера, слова призрака Петра Петровича, его странное явление и исчезновение. Меня и в Москве многие считали тёплым: вся моя татарская родня, многие друзья, girls[80]. Пусть я тёплый, но всё же я понимаю: любовницу командира нельзя трогать ни при каких обстоятельствах. Под одеялом мы с ней были вдвоём. О, майгадабал! Она обнимала меня, целовала, и я её целовал, смердящую, плачущую, паникующую, но всё равно приятную. Она прижималась ко мне, пытаясь объяснить зачем и почему оказалось в сумерках на смертном поле между крайней посадкой и заводом ЖБИ. Она там делала фоторепортаж. В темноте. Факт такого примитивного вранья казался мне чем-то невероятным. В целом, Виталия и открыта, и правдива, и предана делу Шумера. Однако зачем-то же она ползала между ранеными бойцами вражеской армии, выискивала, вынюхивала, долго не уходила со смертного поля, несмотря на весь испытываемый ужас? Оторванные руки и ноги, кровоточащие культи, человек без лица, человек без глаз, человек, бегающий по полю в шоке, потому что у него оторваны обе ступни. Вой, вопли, лужи крови, кал, моча и кружащие надо всем этим беспилотники с ВОГами и без них. Что де