Бог и Лёнька — страница 5 из 6

Гармонист с Пастуховки с досадой махнул рукой и побежал вдоль улицы. Остальные последовали за ним.

Всюду слышался топот ног. Люди беспорядочно бежали в одном направлении. В темноте звучали встревоженные голоса.

— Пойдём? — спросил Васька, до боли сжав мне руку. — Там же Балетка и Стрепет.

Мне вспомнились слепые лошади, и я, ни о чём не раздумывая, бросился за Васькой.

На углу улицы мы столкнулись с отцом. Узнав меня, он приказал вернуться. Огорчённые, мы остановились. Я чувствовал, что Ваське хотелось сбегать на рудник, но он боялся оставить меня одного.

Мы вышли на окраину посёлка. Отсюда хорошо был виден пожар. Пастуховский рудник стоял на горе, и зарево, всё больше разгораясь, освещало полстепи. Виднелся зловеще красный террикон шахты «Италия».

А гудки ревели. Люди метались во тьме, спешили со всех концов, растерянно спрашивали друг друга, что случилось. Кто-то произнёс: «Рудник горит». Другой подтвердил: «Конечно, взрыв». И заговорили взволнованные, сердитые, жалостливые, гневные голоса:

— Погибли кормильцы, опять сироты по миру пойдут.

— Вентилятор не чинили, вот и пожар.

— Что им вентилятор, нехай лучше люди гибнут!

— Покидать бы их в ствол, паразитов.

У меня стучали зубы от страха. В приглушённом людском говоре я уловил голос матери. Она спрашивала у кого-то обо мне. Улизнуть не удалось, меня узнали и подвели к ней. Мать шлёпнула меня:

— Ах ты, босячина! Я его шукаю, всю улицу обегала, а он гулять надумал ночью.

Тётя Матрёна хотела увести Ваську, но в эту минуту со стороны Пастуховки прибежал человек и крикнул:

— Братья! На помощь! Пастуховские шахтёры погибают!

Васька вырвался у матери и помчался в тёмную степь.

6

Всю ночь не утихала тревога. За окнами слышались крики, выстрелы, топот бегущих людей. Мать погасила каганец и стояла у окна, напряжённо вглядываясь в темноту.

Утром к нам прибежал Васька и рассказал, что на шахте «Италия» под землёй взорвался газ, погибла целая смена — двести шестьдесят пять шахтёров, сгорело здание шахты и конюшня с лошадьми.

Васька с жаром рассказывал, как рабочие выволокли из дома хозяина шахты фон Граффа и потащили его к шахте, хотели бросить в ствол, но налетели казаки и отбили фон Граффа.

Целый день в городе было тревожно, целый день не было дома отца. Мы с матерью думали, что его посадили в тюрьму. Но он пришёл под утро и виновато положил на стол помятый рубль, а сверху тридцать одну копейку мелочью: отца рассчитали. Ему сказали, что он никогда больше не поступит на работу, потому что его записали в какую-то «чёрную книгу».

По улицам шныряла конная полиция. Мать строго-настрого запретила мне выходить за калитку, чтобы, не дай бог, не затоптали лошади. Но в день похорон погибших шахтёров я убежал, и мы с Васькой помчались на Пастуховку.



Все дороги к руднику были запружены людьми. Полиция, жандармы и казаки разгоняли их, наезжая на женщин и детей лошадьми, но люди шли и шли.

Вид сгоревшего рудника поразил меня. Над зданием шахты ещё курился чёрный дым. В воздухе летала копоть. Пахло мокрой сажей и чем-то ещё тяжёлым и приторным, от чего першило в горле. Притихли землянки, опустели кабаки. Даже собаки перестали лаять и молча смотрели на людей: не понимали, что случилось.

По дороге на кладбище длинной вереницей везли на телегах простые деревянные гробы. На целую версту вытянулось похоронное шествие. Лошади шли понуро.

По обе стороны похоронной процессии длинной цепью растянулись и гарцевали на конях жандармы с шашками наголо. Они никого не подпускали к гробам.

Впереди подвод не спеша двигалась небольшая группа рабочих. Они несли на руках один гроб и пели:


Вы жертвою пали в борьбе роковой

Любви беззаветной к народу,

Вы отдали всё, что могли, за него,

За жизнь его, честь и свободу.


Вся степь оглашалась криками детей, плачем женщин. Одна из них ползла по земле, протягивая руки к гробам. Она уже не могла плакать и только хрипела. А сквозь этот стон и рёв печально и сурово звучало пение:


Порой изнывали вы в тюрьмах сырых.

Свой суд беспощадный над вами

Враги-палачи изрекли, и на казнь

Пошли вы, гремя кандалами.


Жандармский ротмистр в белых перчатках, нахлёстывая лошадь, заезжал вперёд и кричал, поднимаясь на носки, как петух:

— Пре-кра-тить пение! Прошу пре-кра-тить!

Рабочие не обращали внимания на жандарма, и грозное пение звучало ещё громче:


А деспот пирует в роскошном дворце,

Тревогу вином заливая,

Но грозные буквы давно на стене

Чертит уж рука роковая!


Протиснувшись сквозь толпу, я увидел в переднем ряду отца. Он нёс гроб, подставив под угол плечо. По другую сторону медленно шагал шахтёр-гармонист с Пастуховки.

«Не его ли приятель лежит в том гробу?» — подумал я.

У отца на глазах поблёскивали слёзы. Он шёл медленно и, цел вместе со всеми:


Падёт произвол, и восстанет народ,

Великий, могучий, свободный.

Прощайте же, братья, вы честно прошли

Свой доблестный путь благородный.


На кладбище полиция никого не пустила, кроме тех, кто несли гробы. Но мы с Васькой проникли через ограду. Казак с лошади больно стегнул меня плёткой по спине, зато я пробрался.

На степном кладбище ни кустика. Только полынь, лопухи да редкие кресты.

Посреди кладбища была вырыта братская могила — длинная глубокая яма. Рабочие спускали туда гробы на верёвках и устанавливали в ряд.

Чья-то девочка в длинном ситцевом платье хватала рабочих за руки и кричала до хрипоты:

— Куда вы дедушку опускаете, там лягушки!

В конце ямы на коленях стояла шахтёрская мать. Она обнимала деревянный ящик-гроб и причитала: «На кого же ты покинул своих деточек…» Около неё теснилась куча ребят мал мала меньше. Старший, грязнолицый, хмурый мальчик, одной рукой вытирал слёзы, а другой поддерживал мать. Я вгляделся и узнал в нём вожака пастуховских ребят. Да, это был он — грозный Пашка Огонь.

Священник, отец Иоанн с добрым христолюбивым лицом, в тёмно-малиновой, расшитой серебром ризе, стоял над ямой и, плавно размахивая кадилом, из которого вился пахучий синий дымок, рокотал басом:

— Со святыми упо-о-кой, Христе, души раб тво-и-их идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыха-а-ние, но жизнь бесконечная. Яко земля еси и в землю отъидеши, а може вси человецы по́йдем, надгробное рыдание творяще песнь. Аллилуйя.


Грустно звучало заупокойное пение, прерываемое рыданиями людей.

Грустно звучало заупокойное пение, прерываемое рыданиями людей. Видно, отцу Иоанну самому было жаль погибших шахтёров. Он провожал их в рай.

В стороне от нас, в толпе разряженных барынь, стоял с набожным видом колбасник Цыбуля. Глядя издали на могилу, он крестился и что-то говорил соседу, трактирщику Титову. Я прислушался.

— Жизнь человека что свеча на ветру. Дунь — и погасла. Ничто не вечно.

— Да, царь и народ — всё в землю пойдёт, — отвечал ему трактирщик, крестясь и печально закатывая глаза.

С глубоким вздохом Цыбуля вторил:

— Истину глаголете, Тит Власович. Все под богом ходим. — И он осенил себя крестом.

Механик Сиротка в чистой рубашке с пустым рукавом, заткнутым за пояс, подошёл к Цыбуле и сказал негромко, сквозь стиснутые зубы:

— Молитесь, господа? Боитесь, как бы не умереть, а люди вот погибли, хорошие люди.

— Бог дал, бог взял, — сердито ответил ему Цыбуля и отвернулся.

— Бог взял? — со зловещим спокойствием переспросил Сиротка. — А где он есть, бог? Покажи мне его!

— Богохульник, — сердито прошипел трактирщик Титов, — разве можно так говорить? Бог живёт в тебе самом, в душе твоей.

Лицо у Сиротки потемнело.

— Во мне живёт? — спросил он, берясь за ворот рубашки, точно ему стало душно. — Где же он во мне, покажи? — Он потянул за ворот так, что посыпались пуговицы и обнажилась худая грудь. — Здесь, что ли? Здесь, я у тебя спрашиваю? — задыхаясь и наступая на трактирщика, спрашивал Сиротка. — Тогда почему бог не видит, что я голодный, а ты, паразит, заплыл жиром?

— Тш-ш… — прошипел трактирщик, косясь на Сиротку, — батюшка услышит. Не стыдно тебе?

— Твой батюшка — жандарм в рясе. Стыдно должно быть вам, из-за вас погибли рабочие люди!

— Не смеешь так разговаривать со мной! — вдруг выкрикнул трактирщик. — Я купец первой гильдии, я гласный городской думы! Эй, городовой!

— Зови, зови, гад, захлебнётесь нашей кровью. Жандармы тотчас же схватили Сиротку и увели. Я почувствовал невыразимую ненависть к торговцам. Чем бы им отплатить? Я свернул в кармане такую дулю, что если бы Цыбуля увидел, то помер бы от злости. «На́ тебе дулю, колбаса вонючая, и тебе тоже, Тит Титыч», — мысленно повторял я, но вынуть дулю из кармана и показать побоялся: ещё даст по шее — головы не повернёшь.

Я заметил, что Васька еле сдерживал себя от злости. Я стал следить за тем, что он будет делать, чтобы самому делать то же самое.

Васька подошёл к низенькому трактирщику, остановился и сказал ему прямо в лицо:

— Буржуй, свинячий хвост пожуй!

Трактирщик уставился на Ваську. Я тоже прошёл мимо, но, не зная, что сказать, скорчил рожу и показал язык.

— Рвань несчастная, босяки! — вскричал купец. — Всех вас туда надо, в яму!

У меня отлегло от сердца: пусть ругается, зато наш верх.

7

Мы ушли с кладбища после всех, когда там оставались только полиция да плачущие над могилами женщины с детьми.

Мы шли по степи молча, разговаривать не хотелось. Тяжёлый камень лежал на сердце. Уже вечерело, и мы подходили к окраине посёлка, когда нас догнал фаэтон, мчавшийся со стороны Пастуховского рудника.