В животе у Джоны сразу же образовалась сосущая пустота, какая появлялась всегда за миг до прозрения.
– Шурианский? Погоди… ролфийскими рунами посвященной ролфийкой здесь записаны слова на шурианском? Джойн, но ведь это… И что, неужели никто не мог до нас это понять?
У ролфи глаза стали круглыми, как блюдца, а шуриа нервно хихикнула и поежилась. Это сквозняк, озноб или сладкий ужас предопределенности?
– Вот они, плоды невежества. Не думаю, что кто-то из ныне живущих эсмондов озаботился изучением языка презренных шуриа.
Она глянула на Тиглата:
– Скажите, Шэйз, вы хорошо знаете родной язык?
– Совсем не знаю, – неохотно, но, по крайней мере, честно признался тот. – Если не считать ругательств. Но я ведь родился в Синтафе, и никто из моей родни его не знал, – оправдывался «народный герой Шанты».
– Вот видишь!
– Помнится, ходили разговоры об открытии на Шанте школы… Слушай, а ведь действительно идеальный шифр получается! Чтобы это прочесть, нужно знать не только старое руническое письмо, то есть быть ролфи-посвященным, но и архаичный шурианский… или иметь под рукой шуриа, который его знает! А это практически невозможно. А она молодец, эта эрна Аслэйг! Но тогда получается, что она знала ваш язык? Или… – и смолкла, подумав вдруг, что Аслэйг могла работать в паре с шуриа. – У каждой ролфийской посвященной была своя маленькая дрессированная ш-шуриа? – подозрительно сощурилась Джона.
– Если и так, то в истории отношений наших народов этот факт не отразился. Ну что? Попробуем прочесть? Страницы не пронумерованы и сложены не подряд, но это все равно! – Грэйн охватил азарт и нетерпение. – Я буду читать, ты – переводить, а ты, – она посмотрела на Тиглата, – чтобы не бездельничать, сядешь и будешь записывать. А?
Надо сказать, чтением мучительное выдавливание шипяще-свистящих слов из ролфийской глотки было назвать сложно. Мешали не столько ужасающий акцент эрны или глухой, тяжкий рокот небесных барабанов быстро приближающейся бури, сколько почти мистический ужас, который помимо воли постепенно охватывал всех троих – чтицу, переводчицу и писаря…
– …и в час, когда солнце склонилось к закату, под великим древом, где висело тело Завоевателя, собрались мы, начиная веселый пир, ибо воистину нет запаха слаще, чем смрад от трупа поверженного врага…
…Они пировали, а солнце садилось, они расплели свои черные косы и слагали хулительные песни, обращаясь к безмолвному мертвецу. Черные силуэты на алом золоте – ликующие воины, могучий дуб и висящее среди его ветвей тело. Солнце медленно опускалось в холмы, в лиловый туман, в густой терпкий воздух, а ночь обещала быть короткой. И тогда Шиларджи первой явила свой бледный лик…
– Но едва лишь князь поднял первую чашу, как явилась к нам женщина Завоевателя, и в руках ее был серп, а в сердце – ярость вместо скорби, приличной женам. В черных одеждах пришла она, обрезав косы и не покрывая головы. Но воины пропустили ее, ибо воистину дух этой женщины был сродни Матери нашей. И вот встала и начала говорить, и речи ее были дерзки и полны гнева.
«Я – Сигрейн, – сказала она. – Скажи мне, князь змеиного племени, где мой нареченный, Удэйн сын Эйнголфа, владетель земли Кармэл, великий эрн и Священный Князь? Перед богами и людьми клялся ты, змеиный князь, что сохранишь ему жизнь, если ролфийская дружина отойдет за реку Лаирдейн. Ныне нет на этом берегу Лаирдейн других детей Морайг, кроме меня. Я пришла за моим Князем. Где он, отвечай!»
«Он – здесь!» – шепнул покалеченный огнем дуб.
«Он – тут», – отозвалась притоптанная трава.
А земля, впитавшая кровь и боль, молчала. Какая разница, чья она, эта кровь? Все равно она взойдет по весне цветами. Рассыпались же пеплом сожженные детьми Морайг шуриа, и теперь их прах удобряет корни дуба. Разве не Удэйн приказал сжечь мужчин под священным деревом? Разве не его воины закопали чернокосых женщин живьем?
Так есть ли разница, кому висеть меж ветвей – желудям или ролфи?
– А воины стали кричать и насмехаться, говоря так: был волк, стала волчья сыть! Но шаманы молчали, и Сигрейн стояла и ждала, пока заговорит князь. А он указал ей на тело, висящее на ветвях, и сказал:
«Вот твой Князь, волчья женщина. Садись теперь и жди, пока сгниет веревка – тогда ты сможешь его забрать! И я не ведаю, в какой час эта падаль свалится тебе на руки».
И Сигрейн, увидев, что Завоеватель повешен, спросила, как его умертвили. Ей отвечали: разве не видишь, что бешеный пес Удэйн удавлен?
«Где же дух моего нареченного? – спросила она у верховного шамана: – Отвечай мне, ты, видящий незримое!»
«Привет тебе, Глэнна – Мать Яблонь! – сказала Удэйнова душа. – Ты этого хотела, Змеиная Луна?»
Шиларджи улыбалась. Все правильно! Плоть слепа, но души зрячи.
«Ты сделал все, как надо, Удэйн».
И явила ему себя. Жемчужноликой, сизокосой, среброрукой – и все же узнаваемой. Матерью, давно ушедшей снежной тропой в Чертоги, пришла к мертвому воину в самый печальный час, чтобы утешить и поддержать, как всегда делала при жизни.
– Но молчал шаман. А мы продолжали насмехаться над глупой женщиной. Зачем она спрашивает, если и так знает: нет повешенному дороги к волчьим богам, вечно ему скитаться между мирами и никогда не увидеть поминальных огней, как не увидел он рассвета в свой последний час – ведь мы выкололи ему глаза!
«Мне было больно», – печально молвил Удэйн.
«Я знаю, сын мой», – отозвалась Шиларджи.
«Но я выдержал, я не проронил ни звука».
«Я горжусь тобой, сынок».
– Тогда отвернулась Сигрейн, и простерла руки, и воззвала к своим богам. Тотчас погасли все огни, но темнота ночная не пала, ибо взошли уже луны, озаряя нас светом. А Сигрейн, призывая Удэйна, говорила так:
«Горе мне и горе народу! Не в бою пал мой возлюбленный, не мечом сражен, не копьем пронзен, не в битве повержен! Позорной смертью погиб ты, Удэйн, и нет у тебя наследника, и нет у народа Священного Князя! Брат твой Кинэйд поднимет твое знамя, но не будет ему удачи, падет он, как ты пал, о, Удэйн! Кто станет первым в пламени битвы, Локка? Кто поведет корабли по волнам твоим, Морайг? Кому мне рожать сыновей, Глэнна?»
«Ты ответишь?» – вздрогнул дуб каждым своим листочком.
«Нет», – пропел в кроне ветер, нежно поглаживая тонкими, почти девичьими пальцами потрескавшуюся кору.
Там, где ее коснулся огонь, остались глубокие раны. Но они затянутся, обязательно затянутся.
«Тебе не жаль ее, Мать Змей и моя мать?» – осторожно брызнул искрами костер.
«А тебе, Сын Морайг и мой сын, тебе не жалко единственную женщину, что по-настоящему любила тебя?»
– Тут один из воинов прервал ее, крикнув: к чему рыдать, волчица? Раз тебе некому рожать, рожай мне! И хоть великой дерзостью и бесчестием было обрывать погребальный плач, мы рассмеялись, наперебой предлагая ей одного из нас. А кто-то и вовсе сказал: мы все готовы заменить тебе Удэйна, женщина, хоть поочередно, хоть разом. И тогда повернулась к нам Сигрейн, разорвала на груди одежду и подняла серп. И так сказала она:
«Именами богинь и своей кровью проклинаю вас, клятвопреступники! Слушай меня, змеиный князь, и ты, зрящий незримое, и вы, говорящие с духами земли, воды, огня и ветров! И ты, Локка-Беспощадная, и ты, Морайг-Могучая, и ты, Глэнна, мать яблонь и змей, слушайте и свидетельствуйте!»
«Где ты, сестра моя Дилах?»
«Я здесь. И я все вижу», – отвечала на зов Огненная Сова, свившая себе гнездо прямо в костре.
«Приплыла ли ты, сестра моя Хёла?»
«Я давно здесь и я все слышу», – отозвалась река Лиридона шелестом камыша и кваканьем лягушек.
«Пусть же свершится то, что до́лжно, ибо иного пути нет».
«Почему?» – спросил Удэйн.
«Так решили смертные, дитя мое, – грустно молвила Хёла-Лиридона. – А мы – это вы».
– «Вот многие убили одного, и нет между ними невиновных, и пируют они теперь, и смеются, и кричат, что вместе готовы заменить его! Пусть так и будет: все ответят за одного, как один ответил за всех».
«Свидетельствую! – крикнула Сова-Дилах. – Так будет».
– «Вы, дети Глэнны, дали клятву и нарушили ее. Так не давать вам больше клятв и не будет веры вашим словам!»
«Исполнится!» – подтвердила Хёла.
– «Не обретет наш Князь покоя в посмертии, а вам не обрести его отныне в жизни. Вы, дети этой земли, ее потеряете. И как не ведаю я часа, когда вернется тело моего возлюбленного в мои объятия, так и вам не ведать часа своей смерти! Долог, словно целая жизнь, был его последний день. Так пусть же вся ваша жизнь станет, будто один день, и каждый день для вас будет, будто последний! И как он не увидел восходящего солнца, так и вам его отныне не видеть! Нет темнее часа, чем час моего горя, час Змеиной луны. И в этот час на пороге рассвета лежать вам, беспомощным, в когтях ночи, как Удэйн был беспомощен в ваших руках! Вино раскаленным свинцом будет жечь вам горло, и пища не насытит, пеплом застревая в глотке! И жены ваши оставят вас, чтобы не рожать проклятых и не множить горе. И как я плачу от горя, так они возрыдают от счастья, если их дети не станут зваться шуриа! Горды вы и полны коварства, но не станет у вас гордости, и коварство не поможет, и забудете вы цвет своих знамен и слова родного языка. Проклятьем Внезапной Смерти я проклинаю вас, дети Глэнны, подательницы жизни!»
И молчала Сизая Шиларджи. Потому что все слова уже были сказаны, и каждое слово было беспощаднее степного пожара, и неподвластнее волн морских, и несокрушимее корней трав.
– «И не будет вам защиты, и не будет спасения ни одному из вас, до тех пор, пока…»
«Замолчи, женщина!» – крикнул князь и подал знак, чтобы ее схватили.
«Они перебили ее, Мать Яблонь! Что же будет теперь?» – вскричал дух Удэйна.
«Они всего лишь смертные, сын сестры моей, – сказала Дилах. – Не суди их строго».
«Они свободные создания и вольны выбирать, какой дорогой идти, сын мой, – молвила Хёла. – Они выбрали длинный и сложный путь. Пусть будет так!»