Бог лабиринта — страница 33 из 70

ыв наслаждения. Все, что нужно человеческому существу, – это достичь подобных мгновений свежести и интенсивности сознания и суметь сохранить их каждый раз, когда они наступают. Они требуют определенной длительности сознания. Предположим, человек говорит сам себе: «Совершенно очевидно, что нет ничего важнее, чем это; с этого момента я посвящаю всю свою жизнь поискам этой интенсивности и протяженности…» И я знаю наверняка, что нечто подобное произошло в сознании у Эсмонда, когда он выехал в то утро из Лимерика. Как? Почему? Да потому, что я прожил с Эсмондом уже несколько недель, пока не осознал, как функционирует его разум.

А потом, без всякого видимого резкого перехода какого-либо чувства или видения, у меня возникает галлюцинация, что я – Эсмонд. Она до абсурдности ясная и четкая. Я знаю, что это я проезжаю сейчас небольшую деревушку Фардрум в нескольких милях от Этлона и что я намереваюсь остановиться в кабачке в Моуте, чтобы съесть сэндвич с ветчиной и выпить рюмочку виски. Одновременно я сижу рядом с кучером на облучке кареты, трясущейся по проселочной дороге, пахнет потом взмыленных лошадей, чистым воздухом апрельского утра, а от одежды кучера исходит острый запах торфяного дыма.

Было что-то странное и необычное в живости этого образа. Он не был «плодом воображения» в обычном смысле этого слова: я не «выдумал» его. Это подобно тому, как если бы кто-то промелькнул мимо меня, как встречный поезд проносится рядом с поездом, в котором я еду и внезапно бросаю взгляд в купе проходящего вагона. И все это меня совершенно не удивляет. Это представляется мне естественной частью наивысшего наслаждения. Мое умственное давление высокое. Небо холодное и голубое, и оно показалось мне бесконечно обширной поверхностью холодной воды. Оно внезапно поразило меня определенностью и непреложностью своего реального существования: время – это иллюзия. Это не абсолютная реальность. Представьте себя насекомым, сидящим на листке, который плывет по течению реки; для этого насекомого кажется неизбежным и непреложным то, что деревья проплывают мимо него и остаются позади, что по законам самой природы деревья живут несколько мгновений, а единственной неизменной реальностью являются круги и всплески воды. Но берег реален, и если бы вы могли сойти с листка на берег, то убедились бы, что он прочен и постоянен.

Как только я воспринимаю картину времени как нечто иллюзорное и охватываю разумом реальную картину мира, сквозь который проплывает время, я могу дотянуться рукой до своего детства, так же ярко и четко, как я вижу страницу, на которой раскрыл книгу час назад. И меня поражает, что жизнь Эсмонда уже не отдалена от меня во времени просто это две человеческие жизни. Наша беда немощность и слабость нашего сознания, которое является неустойчивым и мерцающим, подобно электрическому току в изношенной, старой батарейке: смените ее на новую, и разум сможет перешагнуть столетия…

Я остановился у трактира Майка Келли, чтобы выпить свою порцию виски. Это было спокойное, старомодное питейное заведение с низкими потолками и камином, который топили торфом. Я заказал сэндвич с ветчиной, и дочь хозяина подала мне его горячим, прямо из печи – большие ломти слоистой ветчины, от которых шел пар. Обслужив меня, она вышла, и я остался один. Я осмотрелся вокруг и подумал, что если бы не было электрического света, то это место, вероятно, выглядело почти таким же, как во времена Эсмонда Донелли. А потом, даже более четко и ясно, чем раньше, у меня возникло ощущение, что я снова становлюсь Эсмондом Донелли, или заглядываю в его сознание, когда он проносится мимо меня во встречном поезде. На этот раз это ощущение было подкреплено запахом ветчины и вкусом крепкого портера, и усилием воли я старался удержать его подольше. На мгновение это ощущение ускользнуло от меня, а затем, когда я расслабился и не пытался насильно удерживать его, оно снова вернулось ко мне сочетанием запахов, чувств, мыслей. Потом, совершенно неожиданно, оно, казалось, сфокусировалось и сделалось абсолютно ясным и четким. Сознание Эсмонда каким-то образом совпало с моим, и я смог заглянуть в его прошлое, увидеть Дельфину и Миноу и ту хорошенькую девочку, которую звали Элли (уменьшительное имя от Эйлин). Более того, это имя для меня было совершенно новым, у Эсмонда оно зашифровано буквой Э…, возможно, из-за боязни скомпрометировать девочку, жившую по соседству. И это взволновало меня. Я не такой уж наивный, чтобы принять за непреложный факт, что я стал Эсмондом. Мне слишком хорошо известно о капризах и фантазиях разума, чтобы сделать такое допущение. Кто из вас не писал гениальной музыки или не слагал стихи в своих сновидениях, или не делал сногсшибательных открытий? Если мне когда-либо удастся найти действительное подтверждение, что эту деревенскую девочку звали Эйлин – а это отнюдь не беспочвенная фантазия, так как не исключено, что мне посчастливится обнаружить еще дневники Эсмонда, – тогда я буду уверен, что это странное видение было на самом деле формой «второго зрения», а не пустой фантазией.

Я не поддался искушению выпить еще портера – зная, что это навеяло бы на меня дремоту, и поехал сразу же, как только доел свою ветчину. Мне не хотелось расслабляться. Я хотел единственного – углубить свою интуицию и проницательность. За двадцать миль до Дублина начался дождь, и я забыл о своей концентрации, меня охватило чувство блаженства: я наслаждался поскрипыванием стеклоочистителей и мерным шумом больших капель дождя, падающих на переднее стекло автомобиля. И вдруг снова, без всяких видимых усилий, я «стал» Эсмондом. Меня внезапно удивили своим незнакомым видом дома и магазины Мейнута, как будто я никогда раньше их не видел. Но когда я проезжал мимо Картона – огромного здания восемнадцатого века, принадлежавшего тогда герцогам Лейнстер, – я вдруг понял, что мне хорошо знакомо это место. Я был когда-то внутри здания. Конечно, мое «я» никогда там не бывало, но там был Эсмонд, который посетил этот дом, будучи гостем своего школьного приятеля Роберта Фицджеральда, маркиза Кильдара. Все время, пока я ехал в Дублин по Конугэм-роуд, я испытывал этот эффект «двойного сознания». Если бы кто-нибудь еще ехал со мной в автомобиле, то я бы сказал своему спутнику: «В 1765 году эта улица называлась Чепельзод-роуд, а теперь она стала Бэррек-стрит». Но перед тем, как поехать по старой Бэррек-стрит, я вел машину по Уолфтаун-квей и очень удивился, обнаружив рядом реку Лиффей. В 1765 году мне нужно было проследовать по вымощенной булыжником Чепельзод-роуд на Бэррек-стрит, при этом река осталась бы справа от меня, а затем мне нужно было бы повернуть на Грейвелуолк и доехать до пересечения с Эррен-квей – в те времена самой западной дублинской улицей. Я миновал улицу, название которой Эсмонд забыл, ведущую к Бладибридж. У Греттен-бридж (тогда этот мост назывался Эссекс-бридж) возникло искушение свернуть направо, у меня совершенно выскочило из памяти, что мне нужно ехать прямо до О'Коннел-бридж, ведь в дни Донелли Греттен-бридж был последним мостом, по которому можно было переехать реку Лиффей. Мне нужно было попасть в гостиницу «Шелбурн» в Сент-Стефенс Грин. Когда Донелли приехал в Дублин в 1765 году, он остановился в гостинице «Дог-энд-дак» на Пуддинг-роуд, хозяином которой был мистер Фрэнсис Мейгин. Мне должно было быть известно об этом из дневника Донелли, но сейчас этот факт вылетел у меня из головы. Здесь он поужинал лососем и жареным ягненком и выпил большое количество сладкого пива с низким содержанием алкоголя, а затем улегся спать в комфортабельном номере на первом этаже под крики уличных торговцев:

– Шкурки зайцев или шкурки кроликов?!

– Селедка из Даблин-бей!

Перед моим внутренним взором все это прошло так живо и четко, что я свернул в неправильном направлении на Коллидж Грин и вынужден был вернуться назад, чтобы попасть в «Шелбурн». В номере я откупорил бутылку «Волнея», которую захватил с собой из дома – хотя было всего лишь половина пятого – и меня перестали волновать проблемы «двойного сознания». Более того, когда я закрыл глаза, то ясно представил себе картины Дублина, которые во многих отношениях были подобны тем, какие я мог видеть из своего окна сейчас (хотя в те дни Стефенс Грин был окружен забором и рвом, а не железной оградой) – также многолюдно и шумно, только улицы были большей частью вымощены булыжником, а дома выглядели чище и красивей. Тогда так же воняло – особенно в середине лета – нечистотами и рыбой. И мачты со свернутыми парусами, которых было тьма на реке Лиффей, напоминали Венецию. После третьего бокала вина «двойная экспозиция» совершенно исчезла, и мне пришло в голову, что Шеридан Ле Фаню, вероятно, мог бы написать сильную и грустную повесть о двойственности человеческого мозга, вместившего в себя двух человек из разных столетий. Я даже ясно себе представил трагический характер, во многом сходный с самим Ле Фаню, потому что в своей основе мировоззрение этого писателя пессимистичное и пораженческое. И в этом вся суть. Я смотрю на мир более оптимистично и жизнеутверждающе.

Я позвонил Диане и сообщил, что добрался благополучно. Едва успел я повесить трубку, как раздался звонок от Клайва Бейтса: я ему написал, что остановлюсь в «Шелбурне». Я пригласил его отобедать вместе. Он принял приглашение, но предложил, чтобы сначала я заехал к нему на рюмку вина. Он живет на Рейнлаг-роуд, напротив монастыря. Около пяти часов пополудни я поехал к нему. На вид он оказался полноватым молодым человеком с оксфордским произношением. Квартира у него была комфортабельная со множеством книг, особенно о театре и балете. Бар был забит до отказа. Клайв Бейтс, очевидно, имел хорошее состояние или высокооплачиваемую работу, а возможно, и то и другое. Все в его квартире свидетельствовало о любви хозяина к комфорту. Он казался благовоспитанным и легким в общении человеком, но жесткие складки у рта свидетельствовали о том, что он может быть жестоким и властным, если стать у него на пути.

Пока мы пили водку и мартини, разговор носил общий характер, затем он заговорил о моих книгах и о других писателях – наших общих знакомых. Некоторое время он проработал в «Форин оффис» – после учебы в привилегированных учебных заведениях Итона и Баллиоле – и имел возможность встречаться со многими литературными и театральными знаменитостями. Что касается меня, то я стараюсь избегать встреч со своими коллегами: многие писатели работают на широкую публику – они мне скучны. Лишь немногих современных литераторов я действительно люблю. Поэтому скоро наша беседа стала меня раздражать. После получаса подобного переливания из пустого в порожнее я тактично попытался перевести разговор в другое русло. Я осведомился о здоровье его деда.