Бог нажимает на кнопки — страница 53 из 56

На заднем сиденье его автомобиля расположился один из юных неофитов – 22-й. Он ему нравится.

Почему?

Кто же может сказать почему? На то она и симпатия, чтобы быть сотканной из множества неуловимых причин, не подвластных анализу, а стало быть, и не в полной мере имеющих право называться причинами.

Вот просто нравится, и все.

Может быть, потому что красив и чем-то даже походит на него самого. Может быть, потому что при разговоре размахивает ладонью, недавно освобожденной от вечного груза специальной палки для слепцов. А может быть, потому что то и дело замирает и напряженно всматривается куда-то – что, собственно говоря, понятно, ведь это нам уже успело осточертеть все, что вокруг, а ему большинство реалий этого мира в диковинку и в радость.

В общем, нипочему. Просто нравится. Потому и находится сейчас рядом, будучи доверенным лицом и посредником между целителем и телевизионным персоналом.

22-й сидел прямо и слегка улыбался – предвкушал, должно быть, сочные будущие чудеса.

И вот ни капли же сомнения у этого парня: а вдруг не получится, а вдруг учитель даст маху. Нет! Верит. С такой силой верит, как будто от этой веры зависит, продлится ли еще волшебство, преобразившее его самого, окажется ли обретенное зрение вечным или только временным даром.

А рядом с 22-м лежит чемодан с кодовым замком. А в чемодане настоящее сокровище – пульты от чужих мозгов. Точно такие же пульты, как тот, что подарил свет и цвет самому 22-му.

А он-то сидит рядом и даже не подозревает, как все обстоит на самом деле. Как все хитро и подло. Как я – я и никто иной! – вторгся в его жизнь и сделал с ней, что хотел.

И когда я выйду из машины, он обязательно попросит разрешения нести мой чемодан. И получит его, несомненно. И не будет знать, что несет ключ к чужой боли, выкованный по произволу того, кто посмел.

Сметь!

А посмею ли я приказать шоферу повернуть обратно? Наплевать на ожидание распаленных рекламой миллионов телезрителей и сорвать это шоу к чертовой матери?

Отменить то, чего ждал сорок лет! Не в этом ли истинная власть, которая бывает только над самим собой и ни над кем другим?

Вот если бы я был Моисеем и сорок лет водил занудный и наглый народ по задолбавшей до одури пустыне… И вот она уже наплывает из-за горизонта, обретает черты, эта гребаная земля обетованная. И народ ликует. И Моисей роняет в седую бороду за считаные секунды высыхающие от жары слезы. А потом смотрит вперед, смотрит назад и понимает, что нефиг было из-за всего этого париться. И что не хочет он больше никого никуда вести.

– Идите сами, – говорит Моисей. – А я тут, в пустыне помру.

А это быдло два шага без поводыря сделать не может. Просят:

– Не бросай ты нас, Моисеюшка!

Как будто бы не они ему все эти сорок лет мозги выносили. И даже раньше еще, в Египте, откуда выходить не хотели, рабское племя.

А он уперся – и не сдвинешь.

– Никуда, – говорит, – не пойду.

И все: на фиг мечту, на фиг землю обетованную.

Вот смог бы он так?

Настоящий Моисей не смог. Наоборот, умирать не хотел, все у Бога клянчил право зайти в землю и хоть одним глазком…

А он смог бы?

Вот сейчас точно развернет машину, и пропади все пропадом.

А как же тогда мечта стать Богом? Вместо этого старого, жалкого, нелепо выдуманного, который так и не внял просьбам Моисея.

Как же с этим быть?

Но вот что-то подсказывает ему, что по-настоящему можно стать Богом, только отказавшись. Только выпустив уже зажатую в кулаке цель на свободу.

Но он тоже мелочится, отодвигает обеими руками эту правильную мысль, торгуется. Вот сначала попробую, каково это, а потом и откажусь. Отказаться-то никогда не поздно.

При этом сам знает, что поздно. Что надо именно сейчас. Еще до того, как все это началось. Что иначе уже не будет смысла. Что иначе у отказа уже не будет веса.

И все равно он знает и то, что ни за что не откажется.

Потому что на самом деле слаб.

Потому что на самом деле не Бог.

И он начинает раздражаться. И ненавидеть всех тех, кто через какой-то час обязательно начнет пресмыкаться перед ним и падать ниц.

И хотя тогда, на уроке анатомии, он этого и хотел – чтобы пресмыкались и падали ниц, – сейчас он жутко злится на людей за то, что они будут так делать.

Так вот что значит быть Богом? Ненавидеть зависимых от тебя. Растаптывать их, причинять им боль и еще больше ненавидеть. Чем больше топтать, тем больше ненавидеть.

Или это-то как раз значит именно не быть Богом? А Бог – только тот, кто любит? Следовательно, его нет и быть не может. Как не может быть любви. Ибо есть ли такой человек, кто не сожрет официально объявленного его любимым, если будет очень голоден или будет принужден тем, кто сильнее, тем, кто смеет?

– Останови машину! – кричит он в бешенстве шоферу. – Останови! Я хочу выйти!

– Но здесь же движение. Это опасно, – пытается образумить его шофер.

– Останови! – рявкает он. – Плевать! Мне плевать! Останови!

И он почти еще на ходу, не дождавшись полного торможения, выскакивает из машины и идет по темной дороге, расцвеченной быстро мчащимися и прикованными к месту огнями.

22-й опускает стекло и встревоженно смотрит на учителя, готовый в любой момент броситься на помощь.

А он идет быстрыми шагами и плачет, как Моисей.

Но не потому что земля обетованная наплыла из-за горизонта и растет ввысь и вширь. А потому что хочет, чтобы не наплывала и не росла.

Он совсем запутался в своих мыслях. В поисках того, что на самом деле является большим доказательством внутренней силы: отказаться от цели или достичь ее, желая отказаться, то есть отказаться от отказа.

И ему, может быть, даже хочется сейчас – впервые в жизни! – чтобы на него наехала машина. Ну почему бы ей и в самом деле сейчас на него не наехать? Он ведь так удобно идет по самому центру скоростного шоссе.

Но он знает, что не наедет. Что он должен выбирать сам, без помощи извне.

Прямо сейчас, черт бы побрал это мгновение. И эту дорогу, и чемодан, который остался в машине на сиденье рядом с 22-м.

Глупо играть в прятки с самим собой. Он прекрасно знает, что и выбегал-то на дорогу совершенно зря, больше из позы, нежели взаправду.

И это позерство перед самим собой (ну не перед шофером же, и не перед человеком с деревянным лицом, и не перед 22-м он фокусничает) бесит его еще больше.

Он так же быстро возвращается в машину и дает сигнал ехать дальше.

Они срываются с места, и земля обетованная выплывает из-за дальней кромки асфальта прямо на них.

У земли обетованной вид как у телевизионной студии.

Бедный Моисей. Он, наверное, тоже был очень разочарован.

– Приехали, – сообщает шофер и выпрыгивает первым, чтобы открыть Богу дверцу.

– Я могу понести ваш чемодан? – спрашивает 22-й.

– Конечно, сынок! Пожалуйста, понеси.

Глава 7. 2027 год

Когда Клара ползла по-пластунски по полу студии, не беспокоясь о чистоте любимого комбинезона и не обращая внимания на жалкий писк рации в кармане, в голове проносились неведомые ей ранее мысли и образы.

Мало того что ей как-то мгновенно стало совершенно ясно, что за этого мужчину на троне она легко могла бы отдать собственную жизнь или отнять чужую, но помимо этой внезапно вспыхнувшей смеси любви и решимости она испытывала и еще кое-что.

Ей вдруг представилось, что она древняя язычница, распластанная не перед телевизионной сценой, а перед гигантским приапическим идолом.

То есть не то чтобы она поняла, что именно это есть Приап, но ей представился очень чувственный идол с гипертрофированным половым органом – вот ассоциация и сработала.

Вокруг ползли другие верующие – в экстазе и надежде, что после сегодняшних оргий их ожидает воистину урожайный и легкий во всех отношениях год.

Это были зрители из студии, но Клара нынче видела их преображенными – полуголыми, а то и совсем голыми, вымазанными краской и виноградным соком.

Они ползли, не считаясь с маршрутами соседей, а потому часто наползали друг на друга и с визгом давили друг друга, не желая уступить место поближе к божеству.

Сама же совершенно преображенная экстазом Клара почему-то в некой части своего сознания сохраняла трезвость рассуждений. И вот там, в этом не замутненном страстью уголке, она анализировала – словно со стороны – происходившее в них и в ней, пыталась найти этому правильное имя.

«Нет, мы все-таки совершенно не изменились за тысячелетия, – думала она. – И никакая эволюция не в состоянии вписать в наши мозги новую строку, которая бы стерла старые генетические импульсы и освободила бы нас от сладостной жажды поклонения и рабства.

Нет, мы все остаемся язычниками, нам только дай чему-нибудь присягнуть, а мы и рады. Мы не можем избавиться от желания полностью подчиниться чужой воле, неотделимой частицей влиться в оргиастическую толпу и вместе с нею рыдать и плакать, бичевать себя и совокупляться со всеми подряд, быть отданными в жертву или приносить в кровавую жертву других».

И Кларе представился древний, отполированный массовым употреблением, лоснящийся от пролитого на него жира камень, на который возлагают связанных мужчин и женщин, чтобы по очереди перерезать им горло и вырезать еще пульсирующие сердца.

И это жуткое зрелище в данный момент не пугало Клару, а казалось таким сладким, как ничто другое, когда-либо испытанное ею в этой жизни. И она хотела бы сейчас оказаться рядом с этим камнем, и смотреть, как умирают другие язычники, и чувствовать брызги свежей крови на собственном лице.

Это было наваждение, как будто воздух телевизионной студии смешали с каким-то вредоносным газом убийственной силы. Как будто в легких каждого, кто находился там, кто-то танцевал пляску святого Витта. Как будто над ними сейчас ставили какой-то жуткий психологический эксперимент.

Ну что ж, что-то в этом роде там и происходило. Только без всяких газов или иных психотропных средств. Просто в каждом человеке (и это сейчас осознавала Клара) есть естественная порция безумия, которая с удовольствием выплеснется наружу и заразит собою весь мозг, если только услышит зов такой же частицы в другом человеке, а лучше во множестве человек, собранных в одном месте в один час.