Этические кодексы могут варьироваться от культуры к культуре, но не может варьироваться человеческая потребность рассматривать добро как абсолютную цель. И всякий раз, когда человек действует в соответствии с моральным желанием, он действует по отношению к безусловной реальности. Малейший жест воли к моральной цели, как бы яростно ни настаивали на ином, – это непременно проявление естественной тоски по Богу. Так говорит древняя история. А в некотором смысле это история, из которой мы никогда не сможем полностью выскользнуть. Мы вольны попытаться рассказать об этом по-другому – попытаться изменить порядок ее эпизодов и скорректировать относительную известность его драматических персонажей («То, что мы называем естественным желанием Бога, – это просто мифическое искажение тенденции к определенным моделям поведения, которые помогли нашему виду выжить в эволюционные эпохи!») Но даже тогда мы никогда не сможем полностью изменить телеологическую структуру нравственного поведения. Любой истинно этический поступок – это поступок по отношению к трансцендентному, решение воли, достигнутое sub specie aeternitatis,[78] и задача, предпринятая ради чего-то за пределами природы, как мы ее знаем. Этика, так же как и знание, имеет непременно трансцендентальную логику. Каждый поступок, совершаемый ради своего морального блага, – это акт веры.
Что еще это может быть? Иногда можно услышать, как атеисты жалуются, что религиозные апологеты предполагают, что нужно верить в Бога, чтобы быть нравственным человеком. Не знаю, верно ли это, поскольку не уверен, что когда-либо слышал, чтобы кто-то сделал такое утверждение; и, не претендуя на объективность оценки, следует указать, что это утверждение явно отрицается всеми классическими теистическими традициями, которые нам известны. Тем не менее в любом случае совершенно верно, что верующим в Бога гораздо легче верить в то, что на самом деле существует такое понятие, как доброта, и что моральная истина – это не просто иллюзия, порожденная биологической историей, культурными предрассудками или личной психологией. Если религиозная вера как-то помогает нравственной жизни, то это значит, что она просто дает нам возможность быть уверенными в том, что истинное добро не только существует, но и может явить себя нам. Это позволяет думать, что – как сказал бы Платон – наши умы, возможно, действительно мельком узрели форму блага, и поэтому мы можем признать благо, когда мы видим его, ведь оно оставило свой отпечаток и свой аромат, и свои искры в наших душах. Громкие или (подчас) уютные фразы, с помощью которых верующие стремятся заверить себя в этом, – «Бог есть любовь», «Возлюби ближнего своего, как самого себя», «Поступай с другими, как ты хотел бы, чтобы они поступали с тобой», «Не судите, да не судимы будете» и т. д. – и выражают, и укрепляют убежденность в том, что в мире жестокости, трагедии, тирании, себялюбия и насилия наши моральные стремления и упреки нашей совести действительно показывают нам что-то, связанное с вечной истиной бытия. Но состояние верующего здесь отличается от положения морализирующего неверующего не по форме, а только по степени. Как бы ни пытался атеист обосновать этическое в чисто практическом, а практическое – в более широком рассмотрении того, что приносит пользу нашему виду или нашей планете, его усилия в конечном итоге бессмысленны. Всякое действие ради добра и блага – это подрыв логики материализма.
Кроме того, практические соображения никогда должным образом не учитывают фактическое содержание этических действий. Эволюционно-утилитарный подход говорит о социальной необходимости, скажем, кооперации между людьми для выживания и процветания человечества в целом; но «кооперация» как эволюционная концепция лишена морального содержания и может точно так же описывать практику рабства (в высшей степени кооперативную систему), как и любой другой функциональный социальный порядок. И даже если бы можно было разработать отчет о человеческой морали в эволюционных терминах, который, кажется, ведет к определенным неотвратимым «этическим» утверждениям, таким как «рабство плохо для человеческого общества в целом», все равно нельзя объяснить того чувства ответственности, которое это знание может привить любому конкретному человеку. Этический аспект суждения о своих действиях в тот или иной момент времени неизбежно открыт для сферы, которую не может вместить чисто материалистическая картина природы. Каждый раз, когда совесть диктует что-либо, она делает это в интонациях безусловного обязательства, направленного к строго трансцендентальной цели. Структура какой-либо значимой этики, независимо от того, насколько она может быть обременена утилитарными или прагматическими затуманиваниями, неизменно «религиозна». Это вызвано интересами, которые с точки зрения эволюции являются «неестественными» или (точнее) «сверхъестественными». Проще говоря, если бы не было Бога, то не было бы такого понятия, как нравственная истина, добро или зло, моральный императив любого рода. Это настолько очевидно, что необходимость спорить сама по себе является доказательством того, насколько неутолима наша жажда трансцендентной нравственной истины, даже когда все наши метафизические убеждения вооружаются против существования этой истины. Так что да, конечно, не то чтобы нужно было верить в Бога каким-то явным образом, чтобы быть хорошим человеком; но, конечно, все обстоит так, как утверждает классический теизм, что искать добро – значит уже верить в Бога, независимо от того, хочешь этого или нет.
Опять же, я знаю, что многие атеисты находят утверждения такого рода сильно раздражающими. Должен признать, что это не особенно меня беспокоит, но и должен заметить, что я не пытаюсь начать спорить о том, во что на самом деле верят или должны верить; моя цель состоит лишь в том, чтобы прояснить, чем классическая концепция Бога отличается от довольно глупых антропоморфизмов, которые разрастаются в современных дебатах по этому вопросу как среди атеистов, так и среди некоторых типов религиозно верующих людей. А для этого, я думаю, стоит отметить, насколько глубока концептуальная проблема морального феномена, такого как, скажем, альтруизм, для материалистической метафизики. Трудность не генетическая, строго говоря: я предполагаю, что если ограничиться механистическим пониманием материальной каузальности, то можно, конечно, показать, что альтруизм имеет огромные эволюционные преимущества для определенных групп организмов, и поэтому можно сказать, что он развивался вместе с видом. Скорее, реальная проблема носит структурный характер: вопрос, который стоит задавать об альтруизме, не в том, имеет ли он измеримые естественные последствия, которые могут помочь выживать определенным группам населения (наверняка имеет), а в том, может ли он сам по себе точно соответствовать чисто материалистическому нарративу о реальности или же он неизбежно оставляет открытым путь за пределы чисто материального? Определенно, типичные попытки натуралиста объяснять альтруизм полностью эволюционными терминами порождают столько же вопросов, на сколько из них эти попытки якобы отвечают. Одна из причин этого та, что многое в эволюционной биологии, в отличие от физики или химии, принимает форму исторической реконструкции, а не контролируемого экспериментального режима и поэтому подразумевает в гораздо большей степени догадки о прошлых контингентных ситуациях, нежели любая другая из современных наук, и использует теоретический язык, внося в него немалую долю плохо определенных понятий [таких как «пригодность» («fitness»)]. В этом нет ничего предосудительного; не все науки должны работать одинаково. Некогда разумная надежда на то, что более глубокое понимание генетики сделает эволюционную теорию столь же точной, как и физику, раскрывая секреты своего рода основной биологической частицы, аналогичной атому, кажется, была разбита достижениями молекулярной и клеточной биологии, которые, как правило, усложняют, а не упрощают нашу концепцию генов. Но биология никогда не зависела от такого рода логики, и поэтому ее провал с выявлением собственной элементарной частицы едва ли заслуживает сожаления. Тем не менее, один большой недостаток реконструктивной природы большей части эволюционной науки заключается в том, что идеология и псевдонаука могут несколько легче внедриться в эволюционную теорию, чем в другие научные области.
Действительно, очень жаль, ведь существует несколько научных загадок, таинственно прекрасных в большей степени, нежели те, которые касаются истоков и эволюции органической жизни. Но также есть несколько сфер приложения научных усилий, которые легче искажаются в общественном воображении метафизическими пристрастиями, замаскированными под научные принципы (такими, как сохранение узко-механистического взгляда на природу, почти наверняка полностью неадекватного в качестве модели того, как функционируют организмы и среды), и некоторыми ангажированными теоретическими приверженностями (такими как чисто догматическое упорство в том, что практически все биологические явления следует понимать в соответствии с жестким адаптационизмом). Когда конкретный научный метод становится метафизикой и когда эта метафизика маскируется под эмпирическую строгость, становится чрезвычайно трудно определить реальные демаркации между подлинными открытиями и произвольными интерпретациями. Слишком часто эволюционные термины используются не для того, чтобы определить, что на самом деле известно или не известно о структуре жизни, а исключительно для продвижения материалистической мифологии. Рассмотрим, например, глупейшую метафору «эгоистичного гена» – глупейшую просто потому, что метафора полезна только в том случае, когда она разъясняет свою тему. А эта метафора делает как раз противоположное: оно фактически затемняет всякую ясную картину генетической детерминации организмов и в конечном счете создает альтернативную картину, которая никак не может быть точной. В результате это скорее приглашение к заблуждению, чем к чему-то еще. Честно говоря, разговоры об эгоистичных генах даже не квалифицируются как форма научного языка, хотя, как считается, в них все же есть некий довольно призрачный след научного содержания, чтобы вызывать какие-то сугубо научные дебаты. Идея, что гены являются первичными единицами естественного отбора, мягко говоря, спорна среди эволюционных биологов, а представление о том, что ДНК следует рассматривать как некий детерминированный цифровой код, который создает для себя транспортные средства – «машины выживания», используя популярную фразу, – кажется, неизбежно вызывает все большее разочарование. По-видимому, уже не существует совершенно фиксированной концепции того, что такое ген, и эпигенетическая теория и системная биология теперь в большой степени представляют нам не однолинейную картину гена как своего рода мастер-программу, которая неумолимо разворачивается в трехмерную структуру организма, но вместо этого выдают полилинейную картину генетического материала, как что-то, функции чего многообразно определяются контекстом протеинов в организме и сложными клеточными процессами. Это, вероятно, устаревшие сведения. Тот, кто имел приличног