о учителя биологии в школе, знает, что на самом деле не существует такого понятия, как «ген для» чего-либо как такового, так же как своего рода плюрипотенциальная генетическая запись эволюционного прошлого, которая в настоящее время в значительной степени подчинена протеинам, закодированным геномом, и которая может быть использована по-разному клетками, организмами, видами и средами.[79]
Но я жалуюсь не на это. В любом случае картина будет продолжать меняться. Научные парадигмы по своей сути временны и необязательны. Но на самом деле не имеет значения, каким окажется окончательный статус «генетоцентрической» эволюционной теории, потому что метафора эгоистичных генов не вписывается ни в какой мыслимый научный контекст. Проблема заключается в применении образов свободы воли – скрытых мотивов, целей и замыслов, – к тому, что в конце концов является только биохимическими составляющими неизмеримо более сложных органических структур (многие из которых действительно обладают той реальной интенциональ-ностью, которой нет у генов). Результат живописный, мифологический, но, конечно, не «научный» в каком-либо значимом смысле. Возьмем, например, знаменитый (или пресловутый) отрывок, в котором Ричард Докинз наиболее запоминающимся образом описывает, что делают гены: «Теперь они роятся в огромных колониях, – пишет он, – в безопасности внутри гигантских неуклюжих роботов, изолированные от внешнего мира, общаясь с ним извилистыми косвенными путями, манипулируя им с помощью дистанционного управления. Они находятся в вас и во мне; они создали нас, тело и разум; и их сохранение является крайним обоснованием нашего существования». Сравните-ка это со сделанной Денисом Ноблем элегантной инверсией центральных понятий этого фрагмента: «Теперь они заперты в огромных колониях, заперты внутри высокоинтеллектуальных существ, сформированных внешним миром, общаясь с ним посредством сложных процессов, через которые, слепо, как по волшебству, возникает функция. Они находятся в вас и во мне; мы – система, которая позволяет читать их код; и их сохранение полностью зависит от той радости, которую мы испытываем при воспроизведении самих себя. Мы – крайнее обоснование их существования». Итак, в чем же разница между этими двумя подходами к генетической теории? Докинз любезно заявил, что пересмотр Ноблом его текста столь же правдоподобен, что и оригинал, и что все это действительно в конце концов вопрос точки зрения (а ведь это – значительная уступка, поскольку это означает, что исходный текст делает утверждения, которые не являются эмпирическими, а всего лишь, в лучшем случае, живописными). На самом деле, однако, эти два отрывка вовсе не правдоподобны. Как ни красочен язык Нобла, в значительной степени он буквально верен. Язык Докинза, напротив, насквозь метафоричен: неуклюжие роботы, манипуляции, дистанционное управление, «они создали нас» – все это достаточно привлекательно и даже немного причудливо (в стиле научной фантастики 1950-х годов), но более или менее бессмысленно. Риторически говоря, это прекрасный пример «патетического заблуждения», наивной привычки приписывать человеческие мотивы и намерения нечеловеческим объектам. Этот язык, конечно, не описывает ничего реального или даже аналогичного реальному. Особенно причудливы эти смешные роботы, поскольку они суть именно то, чем мы, люди – в своих сознательных интенциях – совершенно определенно не являемся. Однако этот образ показывает, насколько механистична метафора «эгоистичного гена». По крайней мере, сложно не заметить, что благородный язык был смутно (весьма смутно) аристотелевским, со ссылкой на некую высшую каузальность, нисходящую от сложных систем к более примитивным элементам, в то время как Докинз описывает, по существу, картезианскую модель организмов: огромные автоматы, управляемые каким-то первичным фактором глубоко внутри (в данном случае не душой или духом, или гомункулом, а целой ратью своекорыстных бесов, незаметно угнездившихся в органических клетках).[80]
Если кажется, что я здесь сознательно проявляю отсутствие чувства юмора и отказываюсь принимать метафору такой, какая она есть, то я могу только вновь и вновь настаивать на том, что метафора должна быть действительно уместной в той реальности, которую она призвана проиллюстрировать, если она имеет какой-либо смысл. Однако разговоры о генетическом эгоизме – это просто фундаментальное искажение реальности. Нет смысла говорить так, как если бы конечное место целенаправленной деятельности в природе располагалось в материальном мире, где интенциональности не существует, и как если бы все другие каузальные уровни – даже те, где должна быть найдена реальная интенциональность, – были всего лишь ее детерминистическим остатком. Мы говорим в конце концов только о макромолекулах, которые предоставляют коды для белков, действия продуктов которых, как говорит Мишель Моранж, «выражаются лишь косвенно через организационную и структурную органическую иерархию – белковые машины, органеллы, клетки, ткани, органы, организмы и популяции».[81] К своей чести, Докинз на самом деле не верит в тотальный генетический детерминизм; он даже говорит о людях, имеющих уникальную способность противостоять эгоизму своих генов; но само это признание показывает, насколько плохо выбрана изначальная метафора. Более точное описание материи могло бы звучать так: «коды», содержащиеся в генетических материалах, представляют собой транскрипции историй организмов, которые довольно пассивным образом сохраняются из поколения в поколение в силу отличительных черт органических целостностей, в которые они были приняты и в которые они вносят свой жизненно важный, но плюрипотенциальный вклад. Поскольку естественный отбор есть теория о возможном выживании случайных мутаций, то вероятно, было бы гораздо лучше говорить об «удачливом», «привилегированном» или даже «изящном» гене. В конце концов, человек может быть эгоистичным, кролик может быть эгоистичным в некотором отдаленно аналогичном смысле, но ген не может быть более эгоистичным, чем, скажем, чашка. Гены всегда следует определять объективными, а не субъективными эпитетами.
Опять-таки, что вредного в простой фигуре речи? Но образы часто формируют наши концепции гораздо совершеннее, чем на то способны диалектические аргументы. Возможно, Докинз не полностью виноват в том, что понятие генетического эгоизма распространено до сих пор, но тем не менее ущерб от этого понятия был значительным. Стало раздражающе обыденным слышать утверждение, будто, например, истинная причина, по которой мать лелеет и защищает своих детей, заключается в том, что ее гены сформировали ее саму для собственного выживания. Это просто абсурдный способ мышления о материи. На генетическом уровне у организмов нет ни свободы воли, ни мотива: «гены» не «признают» родственных существ, они не «стремятся» выжить, они не видят и не «программируют» какой-либо организм, они не направляют эволюцию, они вообще не являются «обоснованием» чего-либо. Мощная, но во многом неопределенная причинность, обнаруженная на молекулярном уровне физиологических возможностей, не может адекватно объяснить поведенческие эффекты на более высоких уровнях органической, психической и социальной сложности; но то, что происходит на этих более высоких уровнях, безусловно, может определить, что получается из макромолекулярных материалов. Если поставить все на свои места, то лишь потому, что у матери есть желание защитить своих детей (давайте проявим здесь старомодность и назовем это желание «любовью»), бессознательный генетический материал, содержащийся в ее клетках, чьи функции настолько же детерминированы, насколько и сами детерминируют, благословляется вторичным (derivative) выживанием. Только потому, что более широкие условия этого мира, к которым мы причастны, позволяют творению, способному к любви, развиваться и процветать, записи жизни его органической истории («коды», записанные в генах) могут продолжать стабильно передаваться из поколения в поколение. Наша ДНК вполне может быть охарактеризована как устойчивая запись наших моральных достижений, а не как какой-то секретный более истинный текст или скрытая детерминистская программа, подрывающая эти достижения. И как в объяснительном плане бессмысленно говорить об эгоизме в случае материнской любви (которая на феноменологически реальном уровне фактической интенциональности часто является одной из самых бескорыстных рациональных эмоций), так же в случае альтруистических поступков, в которых Я одного человека или целой группы людей выходит за свои пределы, термин «эгоизм» может порождать только причудливые искажения реальности. Прекрасным примером того, что я имею в виду, могут быть труды популярного журналиста Роберта Райта, мягкосердечного, благонамеренного и влиятельного поставщика ужасно упрощенных изложений эволюционной теории. Возьмем, к примеру, небольшую статью, которую он написал для журнала Time еще в 1996 году под названием «Наука и первородный грех». В каком-то смысле это – глубоко бессвязное эссе, полное ошибочных рассуждений от начала и до конца, но в другом смысле есть некая впечатляющая логическая неумолимость в том, как оно разворачивается из единственной ошибочной предпосылки: будто все в органической природе сводится к господствующей «программе» генетического эгоизма. Райт считает, что альтруизм, например, по существу есть эволюционная стратегия, которая всегда может быть прослежена до более фундаментальной (и в основном беспощадной) борьбы за выживание; это, в основном, механизм выживания, реальная цель которого состоит в обеспечении взаимной выгоды от тех, кому мы помогаем. Таким образом, под всем сознательным милосердием лежит субстрат безусловного эгоизма, который так или иначе более реален или аутентичен, чем та надстройка поведения, которую он поддерживает. Райт в одном пункте даже иллюстрирует свою гипотезу почти лунатическим утверждением, будто, когда мы вносим деньги на оказание помощи далеко от нас находящимся жертвам голода, то мы это делаем потому, что наши дискриминационное «оборудование», которое предназначено для расчета возможностей