Я не гонюсь за славой, пусть мне только воздадут должное. Если сочтут, что мне удалось пролить некоторый свет на загадку пещеры Ориньяк, то ничего, кроме признательности коллег-палеонтологов, мне не нужно; если нет — будем считать, что я ничего подобного не говорил.
7. Что касается несчастных жертв палеонтологии — каменного топора с кремневым ножом впридачу, то тут я вновь вынужден не согласиться с другими учеными. Я не думаю, что так называемый кремневый нож вообще является ножом. Мне все время кажется, что это просто напильник. Ведь ни один нож на свете не имеет столь позорно тупого лезвия. Если студенты попросят меня открыто сказать, на черта сдался первобытному человеку этот напильник, то я с присущей палеонтологии дипломатией отвечу: а на черта сдался ему такой нож?! Этой штуковиной он хоть что-то мог бы опилить, но пусть меня повесят, если ему хоть раз удалось что-нибудь отрезать с ее помощью.
8. Что же до куска кремня овальной формы, который якобы и есть прославленный кремневый топор, то лично я никак не могу отделаться от мысли, что это не что иное, как обыкновенное пресс-папье. Если разгневанные коллеги-палеонтологи набросятся на меня и скажут, что у первобытного человека бумаги и в помине не было, я спокойно возражу: «А кто мог ему запретить таскать с собой пресс-папье, пока он не разживется где-нибудь бумагой? Дело-то личное!»
Впрочем, я человек покладистый. Если джентльменам будет угодно пойти на компромисс и назвать сию штуку окаменевшим городским бубликом или чем-нибудь еще более соответствующим истине, я возражать не стану, ибо первобытный человек, безусловно, нуждался в пище и вполне мог иметь при себе городской бублик, но уж никак не топор, подобный этому, которым масло отрезать и то нельзя, не раздавив.
Если кто-нибудь найдет в моих рассуждениях ошибку и скажет, что я перешел к выводам, не изложив полностью всей темы, и что такая вольтижировка не к лицу ученому, а затем присовокупит, что, обосновывая собственную точку зрения, я начисто отмел другую, противоположную, то я отвечу, что подобные вещи всегда практикуются в науке. Мы именно так и делаем — все ученые! Никто не сожалеет об этом больше, чем мы сами, но тут, право, помочь нечем. Сперва нам пришлось отказаться от нашего утверждения, что некое ископаемое животное являлось первобытным человеком, ибо впоследствии мы нашли множество зверей из отряда ящеровых и при первом же поверхностном рассмотрении увидели, что то, другое создание природы, также относится к этому отряду. Что нам оставалось делать? Превратить тысячи ящеровых в первобытного человека? Это была бы работа большая и сложная. Потому-то мы и превратили одинокого первобытного человека в ящера. Это был наиболее дешевый выход из создавшегося положения. Так мы всегда и продолжали делать. Каждый раз, когда у нас возникала возможность утвердить что-то новое, мы поступались чем-то старым. Когда мы открыли пресловутый «ледниковый период» и раструбили об этом всему свету, нужно же нам было каким-то образом эвакуировать и спасти погибавших зверей. Ибо, сами понимаете, беспорядочное расселение видов, которое мы увязали со спецификой всемирного потопа, не могло дать ответа на железную политику дискриминации, проводимую ледниковым периодом, транспортировавшим с Северного полюса на юг, в Африку, только моржей, белых медведей и других арктических животных, не путаясь с другими «нечистыми парами». Так вот, едва мы успели привести в порядок ряд видов ископаемых животных, чтобы хоть как-то подкрепить гипотезу об этом ледниковом периоде, как вдруг является какой-то идиот с Берингова пролива с доисторическим слоном, проживавшим, видите ли, на Аляске несколько сот тысяч лет назад! Разумеется, нам пришлось вновь засесть за работу и расплачиваться за этого идиота. Представляете себе, каково это? Наука ничуть не меньше вас сожалеет, что в этом году она похожа на науку прошлого года не больше, чем та похожа на науку двадцатилетней давности. Но что поделаешь! Тут уж, как говорится, наука бессильна. Наука — это сплошное, непрерывное изменение. Она вечно развивается. Двадцать лет назад ученые смеялись над невежеством людей, которые, живя за двадцать лет до них, блуждали в потемках. Сейчас мы испытываем удовольствие, смеясь над смеявшимися.
Мы в конце концов нашли объяснение появлению этого слона, создав теорию, согласно которой Аляска во времена его существования была тропиками. Весьма вероятно, лет через двадцать новое поколение палеонтологов отыщет какого-нибудь другого слона, завалявшегося вместе с окаменевшим айсбергом в одной из пещер четвертичного периода, и, если такое случится, ох, и сядем же мы с вами в калошу с нашей тропической теорией!
Герберт УэллсОСТРОВ ЭПИОРНИСА
Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мои цветы.
— Орхидеи? — спросил он.
— Очень немного, — ответил я.
— Венерины башмачки?
— Да, главным образом.
— А чего-нибудь новенького не нашлось? Хотя вряд ли. Я побывал на этих островах двадцать пять, нет, двадцать семь лет назад. Если вы найдете здесь что-то новое, значит, это уж совсем новехонькое. После меня не осталось почти ничего.
— Я не коллекционер.
— Тогда я был молод, — продолжал он. — Господи! Сколько я колесил по свету! — Он как бы присматривался ко мне. — Два года пробыл в Индии, семь лет — в Бразилии. Потом поехал на Мадагаскар.
— Я знаю кое-кого из исследователей понаслышке. — Я уже предвкушал любопытную историю. — Для кого вы собирали материалы?
— Для Доусона. А скажите: вам не доводилось слыхать такую фамилию — Батчер?
— Батчер, Батчер… — Фамилия смутно казалась мне знакомой, потом я вспомнил: «Батчер против Доусона». — Постойте! Так это вы судились, требуя жалованья за четыре года — за то время, что пробыли на необитаемом острове, куда вас случайно забросило?
— Ваш покорный слуга, — кланяясь, сказал человек со шрамом. — Занятный случай, правда? Я сколотил себе за это время небольшое состояньице, пальцем о палец не ударив, а они никак не могли меня уволить. Я часто забавлялся этой мыслью, пока жил на острове. И даже подсчитывал доходы, выкладывая из камешков огромные красивые цифры на берегу этого проклятого атолла.
— Как же это случилось? Я уже забыл подробности дела…
— Видите ли… Вы слыхали когда-нибудь об эпиорнисе?
— Конечно. Эндрюс как раз занимается его новой разновидностью; он рассказывал мне о ней с месяц назад. Перед самым моим отплытием. Они, кажется, раздобыли берцовую кость чуть ли не с ярд длиной. Ну и чудовище это было!
— Еще бы! — сказал человек со шрамом. — Настоящее чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада-морехода — ничто перед ним. И когда же они нашли кость?
— Года три-четыре назад, кажется, в девяносто первом году. А почему вас это интересует?
— Почему? Да ведь нашел я эту птицу, ей-богу, почти двадцать лет назад. Если б Доусон не заупрямился с моим жалованьем, они могли бы извлечь из этого немалую выгоду. Но что я мог поделать, если проклятую лодку унесло течением?..
Он помолчал.
— Наверно, они нашли кости на том же самом месте. Это болото в девяноста милях к северу от Антананариво. Не знаете? К нему надо добираться вдоль берега на лодке. Постарайтесь вспомнить.
— Не могу. Но, кажется, Эндрюс говорил что-то о болоте.
— Значит, это оно. На восточном берегу. Там в воде есть какие-то вещества, предохраняющие от разложения. Не знаю уж, откуда они взялись. По запаху похоже на креозот.
Сразу вспоминается Тринидад. А яйца они нашли? Мне попадались яйца в полтора фута длиной. Это место со всех сторон окружено болотом. И в воде много соли. Да-а… Нелегко мне пришлось в то время! А нашел я все совсем случайно. После этого я взял с собой двух туземцев и отправился собирать яйца в этаком допотопном каноэ, связанном из отдельных кусков; тогда же мы нашли и кости. Мы прихватили с собой палатку и припасов на четыре дня и остановились там, где почва потверже. Вот сейчас вспомнилось мне все это, и сразу почудился странный, смолистый запах. Занятная была работа. Понимаете, мы шарили в грязи железными прутьями. Яйца при этом обычно разбиваются. Интересно: сколько времени прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о таких птицах, но сам я этого не слыхал[2]. Однако те яйца, которые мы нашли, были совершенно свежие, как будто только что снесенные. Да, свежие! Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил яйцо, и оно разбилось о камень. Ох, и вздул же я этого малого! Яйцо было ничуть не испорченное, словно птица недавно снесла его, оно совсем не пахло тухлым, а ведь эта птица, может, уже четыреста лет, как сдохла. Негр оправдывался тем, что его будто бы укусила сколопендра. Впрочем, я отвлекся. Целый день мы копались в этой грязи, стараясь выудить яйца неповрежденными, вымазались с ног до головы в мерзкой черной жиже, и вполне понятно, что я был зол как черт. Насколько мне было известно, это единственный случай, когда яйца удалось достать совершенно целыми, без единой трещинки. Я видел потом те, что хранятся в лондонском Музее естественной истории; все они надтреснутые, скорлупа склеена, как мозаика, и некоторых кусочков не хватает. А мои были безукоризненные, и я собирался по возвращении выдуть их. Не мудрено, что меня взяла досада, когда этот идиот погубил результат трехчасовой работы из-за какой-то сколопендры. Здорово ему досталось от меня!
Человек со шрамом вынул из кармана глиняную трубку. Я положил перед ним свой кисет с табаком. Он задумчиво набил трубку.
— А другие яйца? Довезли вы их до Англии? Никак не могу припомнить…
— Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке варить кофе; оба мои язычника остались на берегу: один возился, залечивая укус, другой ему помогал. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи воспользуются случаем, чтобы устроить мне пако