Бог спит. Последние беседы с Витольдом Бересем и Кшиштофом Бурнетко — страница 12 из 28

Были также мамы, которые пытались прятать детей под юбками. По-всякому бывало.


— Но когда вы шли по открытой траншее на Жолибоже с этим мальчуганом, вам пришлось держать его за руку — так он боялся, просто трясся от страха.

— Ничего он не трясся. Это вам кажется, что трясся. С чего бы ему трястись? Он ведь выполнял боевое задание. Он был солдат. Шел со мной, чтобы — по его понятиям — меня охранять. Не боялся он — если бы боялся, не пошел бы. Это ведь было необязательно. По правде говоря, он бы предпочел пойти с паном поручиком, а не со мной, простым солдатом, но с поручиком не получилось.

Я уже не помню, зачем мне понадобилось туда идти, ведь мой пост располагался в так называемых полицейских домиках около Потоцкой. Немцы тогда стояли по другой стороне этой улицы, в пожарном училище. А на нашей стороне, на Креховецкой, улица круто спускалась вниз. Там была вырыта траншея, но очень мелкая, человека закрывала только наполовину, так что идти надо было пригнувшись. Иду я, пригнувшись, с этим Воробьем, и мой связной, которому девять или десять лет, действительно держится за мою руку. Идем мы, а тут вдруг бзууу, бзууу… Начинают летать пули. Вдобавок траншея эта не доходила до конца улицы. Чтобы добраться до безопасного места, до подворотни углового дома, надо было пробежать кусочек по открытой местности. А немцы стреляют. Ну мы с этим Воробьем и сидим, его трясет.

Что делать? Невольно начинаешь думать, как бы ты поступил на месте немца. Ждешь, когда он отвлечется и хоть на минуту перестанет стрелять. Потому что нам, чтобы проскочить этот отрезок, хватило бы минуты.

Я не стану вам тут рассказывать, как психологически влезаешь в мысли врага, все равно вам этого не понять. Словом, наступил такой момент, когда я схватил Воробья за шиворот и перебросил в ту подворотню. Немцы, как это увидели, снова начали стрелять, но было уже поздно. Потом я еще подождал, пока им не надоест палить в нашу сторону, и проскочил сам.

Вскоре потом именно в этом месте подстрелили одного капитана, который участвовал в гражданской войне в Испании, и поэтому псевдоним у него был Испанец. Потрясающий малый, Генрик Возняк, один из командиров АЛ. Не кланялся пулям. Но там надо было пригнуться; в общем, ему прострелили почку. Это было днем, он до вечера пролежал в том месте, где его ранили.

Вечером мы с ребятами кое-как погрузили его на носилки, потом втащили в траншею и в конце концов принесли в госпиталь, который был в подвале единственного дома на углу Креховецкой.

Врачом там был Хмелевский, студент из гетто, который учился медицине у знаменитого профессора Борковского. Борковский имел обыкновение приводить пятерых студентов в операционную — конечно, эта была кухня, где стояло пять столов, — ударял по камертону и говорил: «Аппендикс должен был удален за семь минут, это проще простого!» Хмелевский знал меня в лицо — мы работали в одной больнице в гетто. Я говорю: Испанец без сознания, а почка у него вдобавок облеплена песком.

Хмелевский взял тряпку, стер песок с этой почки, обмыл ее водой и обыкновенной швейной иглой зашил. Я ушел, Испанец там остался и вскоре умер. Конец.


— А этот десятилетний связной Воробей?

— Он выжил. Побежал к маме, а поскольку гражданских не убивали, попал в пересыльный лагерь и так далее…


— Правда ли, что друзья не хотели, чтобы вы говорили об их будущем, поскольку в гетто вы предсказали, кто погибнет?

— Не так было. В последний вечер, когда уже стало известно, что завтра будет акция, штаб ЖОБа собрался на Налевках, где жили Анелевич и Мира Фухрер. Штаб принял решение сопротивляться, и в шесть то ли в семь часов вечера, когда мы уже расходились, кто-то сказал: интересно, как оно будет и кто выживет. Тогда я показал пальцем: ты — да, ты — нет, ты тоже нет. Такая дурацкая болтовня.

Но когда я потом — впервые, спустя много лет, — встретился с Целиной[65], она мне сказала: «Отойди от меня. Не говори, жить мне или не жить». Потому что тогда все сбылось. Хоть убейте, не помню, на кого я показал пальцем. Но она прекрасно помнила, потому что оказалась в числе тех, кто должен был выжить. Кажется, все, на кого я указал, погибли, а остальные выжили — во всяком случае, вышли из гетто.


— Потом вы, уже как врач, тоже предсказывали, кто из больных выживет, а кто нет.

— Прошу не путать разные вещи. Я говорил больному, что он не выживет, когда на это указывали симптомы болезни, а еще потому, что за спиной у меня были пять лет учебы, да и позже я доучивался у других, как распознать, кто может выжить, а кто нет. То есть опирался на многолетний опыт. А это уже совсем другое знание.

Тогда же, останется ли человек жив, решал случай. Пуля попадала или не попадала.


— Но когда умер Леон Файнер, который вел документацию и был казначеем Еврейской боевой организации, вы радовались, что он пережил войну и умер в своей постели.

— Он умер еще во время войны, но уже после освобождения Люблина. Мы там пробыли два или три дня. В Люблине было хорошее кафе; нам захотелось съесть по пирожному. Было тепло, мы, кажется, стояли снаружи, и тут кто-то пришел и сказал, что час назад Файнер умер в больнице. Все рассмеялись. Но вам не понять, что это был за смех.


— Расскажите нам про Эльжуню, дочку вашего друга и члена Еврейской боевой организации Зигмунта Фридриха, которую вы отыскали после войны и опекали. Вы с женой были молоды, но влюбились в эту Эльжуню…

— Что значит «влюбились»?! Разве можно влюбиться в шестилетнего ребенка?! Вы употребляете неправильные слова. Совершенно неподходящие…


— Привязались — так лучше?

— Да. Но «влюбились»?! Вы оперируете понятиями из желтой прессы. Нельзя так говорить о действительно важных вещах!

Зигмунт, когда уже начались бои, сказал мне: «Знаешь, я не выживу, а моя дочка спрятана в монастыре». Неподалеку от границы бывшей Польши. Он сказал, что ее охотно отдадут, потому что там у них уже много еврейских детей. Так мы и сделали. За ней поехала Ирка, а может, Марыся — не помню. И монахини ее отдали. Дорога была трудная, но девочку привезли в Варшаву. Мы ее поселили на Крохмальной, 5, у некоего Янека — хорошего, «своего» парня. У Эльжуни были светлые волосы; маленький ребенок, она не привлекала внимания. Играла с соседскими детьми. Все необходимое у нее было.

Но когда в августе 1944-го началось Варшавское восстание, Янек, хозяин квартиры, был в отряде на Старом Мясте и не мог пробраться домой. А его жена — простая деваха, водила дружбу с сомнительными личностями, — поняв, что больше денег она не получит, выгнала Эльжуню. В конце концов приехали люди из ГОСа, Главного опекунского совета — легально действующей организации, которая помогала самым бедным детям. Они забрали Эльжуню вместе с другими детьми с улицы и отвезли, кажется, под Брвинов. Там был приют для нескольких сотен детей. Некоторых брали к себе окрестные жители. Эльжуню взял один мельник. Она пасла гусей то ли коров, хотя никогда раньше этого не делала. Близилась зима, а мельник не купил ей обуви. Мимо пастбища проходила какая-то женщина из Жирардова, увидела босую девочку, узнала, что та — «из Варшавского восстания». Пошла к этому мельнику, и он согласился отдать ненужную ему Эльжуню. В Жирардове ей было, кстати, хорошо.

Когда война закончилась, никто из нас понятия не имел, где Эльжуня. Я только знал, что Янека нет в живых. Во время Варшавского восстания я тоже был на Старом Мясте. Янек, раненный в ногу, лежал в повстанческом госпитале возле гарнизонного костела, первая койка от входа. С простреленной ногой он не мог спуститься в каналы. После капитуляции Старого Мяста его прямо на этой койке убили. Когда я пришел туда полгода спустя, в январе 1945-го, нога в гипсе все еще лежала на полу.

Жену Янека никто не знал, и неизвестно было, где ее искать.

Не помню, как нам удалось выяснить, что детей с Крохмальной забрал ГОС. В картотеках ГОСа в Милановке мы нашли ее фамилию, значившуюся в кенкарте[66], и информацию о том, что ее взял этот мельник. Не помню, кто к нему съездил и привез известие о том, что Эльжуня в Жирардове. Я поехал в Жирардов на машине представителя американских евреев в Польше. На этой машине был американский флажок. Приехали мы туда, а ребятишки кричат: «Эльжуня, убегай, не то евреи тебя заберут. Давай, Эльжуня, беги быстрее!» А та женщина не хотела ее отдавать. Говорила, что Эльжуня читает ей перед сном сказки. Вдобавок милиция схватила в лесу ее младшего сына. Он был с оружием, так что его посадили за решетку.

Уж не буду рассказывать, как все происходило. В конце концов эта женщина получила большую сумму. Она хотела, чтобы сына выпустили, потому и взяла деньги. А я пошел в прокуратуру на Праге и говорю: «Да это же шестнадцатилетний мальчишка, сопляк, ни в каких партизанах он не был», — и рассказал всю историю. А поскольку арестантов держали прямо рядом с кабинетом прокурора, тот позвал унтер-офицера: «Дать этому сопляку поджопник и вышвырнуть». Так и сделали, и назавтра эта женщина привезла Эльжуню, а мы увезли ее в Лодзь.

Через пару дней девчушка освоилась. Только каждый день падала на колени, возводила глаза к небу и читала молитву. А когда ее мыли, всегда сжимала один кулачок, и никакими силами не удавалось ее уговорить его разжать. Ладно, нет так нет. Но мы увидели, что, читая молитву, она поглядывает на свою ладошку. Оказалось, там написана ее настоящая фамилия. Три года она ее хранила на ладошке.


— И это была фамилия Фридрих.

— Да. Такие вот дела. Потом она пошла в школу. На второй или третий день говорит, что больше ходить не будет, потому что мама Зоси или Труси сказала дочке, чтобы та не садилась за одну парту с еврейкой. Я спрашиваю: «А откуда эта мама узнала, что ты еврейка?» А она: «Потому что я сказала, что была в монастыре, но как еврейский ребенок».

Разразился скандал, и Эльжуня действительно перестала ходить в школу. К счастью, учительница была толковая: взяла весь класс и привела к нам — вроде бы навестить заболевшую Эльжуню. Словом, как-то помирились, Эльжуня стала ходить в школу, у нее появились подружки.