Бог тревоги — страница 10 из 40

* * *

В квартире на Комсомола завелась моль и мелкие, круглые, как пуговицы, жуки. Как все мировое зло, они пришли в наш мир через женщину. Жуки выползли из цветов. Моль переселилась из шубки, в которой была Костина незнакомка. Возможно, что переселение не было добровольным — кто бы сам променял сытую жизнь в шубе на это нищенское жилище, где единственный переносчик шерсти — Марсель, но и это мишень трудная.

Марсель глядел на ползущие пуговицы без интереса. Жуки как низкая форма жизни мало интересовали его. Даже людям было трудно надолго удерживать на себе его внимание. Его ждал поединок с бездной. Муза дальних странствий играла на арфе для одного него.

Прошедший вечер убедил меня в том, что хотя и не нужно закрываться в себе, отдаваться стихийным порывам тоже не следует. А следует найти середину между отшельничеством и куражом. И выходить из зоны комфорта с той осторожностью, что присуща лесным странникам, пересекающим заболоченные участки, ощупывая при помощи посоха каждую пядь перед собой.

И я начал с того, что стал изучать район, район улицы Комсомола, в котором мне пришлось поселиться. Этот район был не предназначен для жизни. Во всяком случае для теплокровных существ. Для мокриц, ужей, жуков, выползших из подсолнухов и расплодившихся до масштабов большой деревни, не исключено, что это место было аналогом человеческого Биаррица.

В окрестностях не водилось продуктов, только ларек шавермы, где подавали больных голубей в лаваше, приправленных квашеною капустой. Все супермаркеты заменяла лавка с сухими кормами и пивом. Там можно было купить алкоголь и ночью, но для этого следовало пройти многоступенчатый ритуал.

Сперва продавец будет глядеть с оскорбленной добродетелью, и можно легко проследить, как через эту добродетельность медленно проступает мефистофелевская улыбка. Он будет допрашивать, устраивать лихорадочные объяснения, объясняться в любви и преданности, но с горечью разводить руками, скорбно, с витиеватыми извинениями прощаться, потом догонять под дождем и снегом, перепрыгивая через лужи с бутылкой в руках, которую ты полчаса безуспешно пытался выторговать. Вполне подходящий герой для моей соседки по поезду, искавшей драмы на ровном месте.

По правую руку был морг, по левую — судмедэкспертиза, а в соседнем подъезде магазин «Все для крещения», прямо напротив тюрьмы «Кресты». Мне хотелось узнать, каков полный набор крестильных ингредиентов, но этот магазин никогда не бывал открыт, похоже, его закрыли еще до моего рождения.

Если долго идти против пыльного ветра со стороны Невы, то в конце концов можно выбраться к магазину «Пятерочка» возле Финляндского вокзала.

Это была худшая из «Пятерочек», которые я знавал, а бывал я во многих окраинных и некоторых провинциальных «Пятерочках». Она вся, как снегом, была осыпана луковой шелухой, песок лез из каждого уголка, заледеневшая грязь намертво приросла к морозильным камерам. Работники зала слонялись по узким дорожкам, не работая, а только перегораживая путь покупателям. Из наушников очень отчетливо, как из динамиков, доносилась воинственная песнь на арабском языке, может быть, призывавшая к немедленной и максимально жестокой расправе со всеми неверными. Их начальница — злая косматая мужиковатая тетка — впустую орала на них. Я покупал редис, свеклу, лук, картошку, редьку — но все оказывалось несвежим, редис был недостаточно или вовсе не остр, редька пахла гнилым мясом, все остальное было просто залежавшимся и невкусным.

Между метро «Площадь Ленина» и Финляндским вокзалом циркулировали огромные массы людей, накатывавшие, залезавшие в давке друг другу на головы, но никто из этого потока не выбивался на улицу Комсомола, в ее ледяной обездвиженный мир. Он напоминал самые безжизненные уголки пустыни, по которым вместо перекати-поля носились опаленные клоки шерсти неизвестного происхождения.

Странным образом все детали, за которые цеплялся взгляд на улице Комсомола, сразу обретали особенную значительность, какую любая деталь обретает во сне. Изредка попадавшиеся прохожие тоже выглядели как персонажи из сновидений. Они не отвечали мне на приветствия, а просто равнодушно таращились, пока я не пройду мимо. Женщина с громадной облысевшей дворнягой, дальним родственником дога, вдруг прижимала палец к губам, когда я здоровался с ней. Другая женщина держала над головой крышку от унитаза вместо зонта, хотя дождя и в помине не было. Мужчина с перекрученной, перепутанной бородой и футляром для инструмента в руке медленно шел задом наперед, чуть выпятив зад, как будто зад заменял ему глаза, и он пытался осязать задом дорогу. И, в общем, это было не так уж глупо — в тьме улицы Комсомола глазами разглядишь не больше, чем задом. Иногда на пустой дороге я различал скрип коляски, детской или же инвалидной, но его источник никогда не удавалось определить.

Однажды у меня с дачи пропал пуховик, в котором я ходил там и зимой, и летом. Пуховик был с большой прорехой на ребрах. Теперь я каждый вечер видел, как он несется по небу, и каждый вечер в эту прореху светила одна и та же мутноватая и как будто припухшая луна — единственный осветительный прибор на улице Комсомола.

8

Прошла неделя, настали настоящие холода, я шел по Фонтанке, по непроницаемому дубовому льду желтоватого оттенка, и сверху мел мелкий ненатуральный снег, я шел в гости к писателю и массажисту Валере Айрапетяну, чтобы поздравить его с рождением ребенка.

Правда, хотя ребенок появился на свет, поздравления были преждевременными. Он родился на несколько месяцев раньше срока и теперь лежал в инкубаторе, еще не младенец, а скорее хрупкий младенческий силуэт.

Валера сидел за столом, бритый и неподвижный, сложив на стол огромные белые руки. Прическа у него была аккуратная, как у отличника, а вот волосы на руках выглядели растрепанными. Руки, которые отмассировали тысячи толстых и дряблых тел, а в пору сельской юности забили сотню-другую баранов, высвободив из них тонны крови. Помню, как он сгреб этими руками Эдуарда Лимонова и начал что-то внушать о женщине, с которой они оба в разное время спали. «Старый пират» с «разящим античностью ртом» был смят, как обеденная салфетка, в его объятиях. Он вынужден был растерянно блеять: «Вы меня с кем-то спутали». И охранники Лимонова потерялись. Всех подмял под себя веселый энтузиаст Валера.

Когда Валера сообщил мне про ребенка, я вспомнил его рассказ о практике в абортарии. Валера был ассистентом врача, который вырывал из женщин формирующиеся плоды (у некоторых даже были скелетики) и шлепал в мусорные пакеты, как гнилые яблоки. И вот созданное самим Валерой хрупкое существо лежало в большой пробирке с иллюминаторами, и он не мог оказать ему никакой помощи.

Я чувствовал себя его вторым недоношенным сыном без кожи. Мне нужно лежать с трубкой, под лампами, как яйцу, отгороженному от мира несколькими слоями, за толстым стеклом инкубатора, похожим на очки полуслепца.

Валере было неприятно говорить о том, что происходило с его одновременно рожденным и нерожденным сыном, он перевел разговор на баклажаны с чесноком, которые приготовила его мать, и полез в холодильник за новой банкой. Я заметил, что в холодильнике у него, как и прежде, стоит банка с пиявками, которые зачем-то нужны ему в массаже.

Тогда я сказал ему, что недавно мы навестили могилу Марата. Валера был спокойно и глубоко религиозен. И когда он рассказывал мне про обстоятельства смерти Марата, которые в очередной раз показали, что смерть никакой не венец жизни, а еще один нелепый бессмысленный эпизод среди череды нелепых бессмысленных эпизодов (просто анестезиолог не посмотрел кардиограмму сердца, неправильно рассчитал дозу наркоза, и вот изношенное подъемом из ада и погружением в ад сердце Марата не выдержало) — в конце всей этой истории Валера назидательно сообщил, что на все воля божья.

И теперь он повторил эту фразу, всякий раз приводившую меня в раздражение. Хотя ничего особенного в ней не было, просто расхожая фраза, которую говорят, когда нечего больше сказать, а молчание почему-то невыносимо — наподобие «таким вот образом» или просто короткого «вот». Но чувствовалось, что в Валерином случае за ней стоит спокойная убежденность в правоте таких слов, он смотрел на эти ставшие шелухой слова незамутненным взглядом ветхозаветного иудея или христианина первых веков. Он твердо верил в рай и ад, возможно, и в круговую систему Данте, и уж точно в воскресение, в спасение и Страшный суд.

Недавно он перекрестился из армянской церкви в русскую православную и говорил теперь, что на службе в него вошла другая Сущность, как удар, подобный столпу света. Почему-то мне было очень трудно все это выслушивать, наверное, я просто ему завидовал, ведь я ничего подобного и близко не ощущал.

Но помимо прочего я ему не верил. Наверное, чтобы впустить в свое сердце чистую веру, нужно сперва себя обмануть, оглупить, сделать примерно то, что устраивают на реконструкторских фестивалях люди, которые отключают айфон и весь день таскаются в лаптях, и пьют брагу, и заставляют стегать себя плетью, пока не поверят, что они в самом деле крепостные крестьяне, и на дворе XIX век, и жизнь снова проста, как три копейки, — никаких неврозов и фобий, а только плати оброк, целиком вверив свою судьбу барину.

Я смотрел на его руки, привычные к двум субстанциям — массажный крем и баранья кровь, — и видел, как они смешиваются, образуя кровавые комки слизи. Эта слизь — само существо жизни, в коконе этой кровавой слизи младенец приходит в мир. И я представил Валеру в накидке из грубой материи, ведущего на поводке барашка на иудейский праздник в Иерусалим, где тому перережут глотку во славу Божию.

* * *

Распрощавшись с Валерой, я отправился к Жене. Конечно, я предпочел бы уклониться и от описания этой встречи, и описания Жени вообще. Герои и так разрастаются, как грибы, и обстоятельства тоже, но действие едва сдвинулось с мертвой точки. К тому же я чувствовал, как Женя, еще толком не появившись в тексте, уже взламывал весь мой строй, всю мою манеру. С персонажем, который не просто отказывается исполнять свою роль, но всю реальность, не только художественную реальность, ограниченную этим текстом, а реальность как таковую считает только игрой своего ума, трудновато сладить.