Бог тревоги — страница 12 из 40

Я надолго застрял в зале с африканскими племенами. Текст про инициацию понравился мне до такой степени, что я переписал его целиком. Вот он:

«Еще вчера мальчишки весело гоняли по двору красноголовых ящериц и забавлялись шумной игрой, а сегодня из священного леса пришла страшная маска и увела их с собой. Кончилось детство, пришло время посвящения во взрослые — инициации. В священном лесу детей проглотит чудовище, они умрут и возродятся уже совсем другими людьми. На их телах в память об этой смерти останутся узоры из шрамов-насечек. Трудное это испытание: хочешь стать настоящим мужчиной — терпи и боль, и голод, и усталость. На того, кто не прошел инициацию, ни одна девушка не посмотрит, его и в сорок лет будут считать ребенком, и ни на одно важное собрание не позовут, и в тайное общество не примут».

9

Я стал меньше времени проводить дома. Я выходил на улицу и видел одно только громадное небо, его размах порождал волнение и тошноту, но все ясней становилось, что идти в этом городе можно только в одном направлении — вниз, под землю. Каждый вечер я шел с кем-нибудь пить.

Во всех барах было чересчур мало света, везде стояло грязное зеркало в пол, в котором посетители казались обитателями подводного мира. Знакомые петербуржцы, с которыми я выпивал, когда приезжал в город на несколько дней, теперь напоминали местные старые здания — с пышными фасадами и замусоренными подворотнями. При эпизодических встречах они казались людьми редкого остроумия и изящества, но теперь я увидел, что они подолгу угрюмо молчат. Что в запасе у них очень скудный запас повторяющихся парадных историй, за пределом которых один непрерывный траур по самим себе.

Когда я пришел выпить один, случайно встретил знакомого доцента СПбГУ, кривоухого, длинного, с многоступенчатым животом сороконожки и сальными желтыми волосами в облипку черепа. Мы где-то с час обсуждали темы вроде прогноза погоды и разновидностей питьевой бутилированной воды, а в конце разговора он внезапно стал говорить о том, что индустрия интернет-порно находится под контролем древних индийских богов, которые питаются нашей спермой. Но у него индийским богам поживиться нечем — свою сперму он ест без остатка.

Меня не удивила сама информация — вокруг полно людей, одержимых сколь угодно экзотическими конспирологическими теориями, но встревожил ровный скучающий тон доцента, говорившего об индийских богах — пожирателях спермы так же, как он говорил о тонких, но, в общем, не особенно интересных различиях между водами «Шишкин лес» и «Святой источник».

В другой раз ко мне подсел мужчина пятидесяти лет в пышном шарфе и с впалыми сияющими глазами средневекового фанатика. Его лицо как нельзя лучше символизировало русский пейзаж, неухоженный, всеми забытый, но кипящий жутковатой и скрытой от глаз жизнью. Я узнал, что этот мужчина входил в группу режиссеров-некрореалистов, и он снял один полнометражный фильм про восставшего из могилы врача скорой помощи, а недавно его взяли с пакетом «хмурого», и теперь он проходит психиатрическую экспертизу. Мой новый знакомый пытался доказать то ли свою невменяемость, то ли, напротив, здравость ума. Он предложил встретиться и обсудить его сценарий, написанный по мотивам писем Кафки. Следующие несколько дней я держал его телефон перед глазами, волнуясь, чувствуя, что если его наберу, то уже безвозвратно буду утянут в черное густое болото, из которого выход только один — в тюремную психбольницу. Где я буду сидеть в кожаной маске, как у Ганнибала Лектора, и рассказывать журналистам о том, что расчленить студентку и бросить ее отрубленные руки в Мойку мне велели индийские боги-спермоглотатели.

Я гулял один по идеально прямым проспектам, в которых, казалось, невозможно заблудиться, но я всякий раз путался, хотя и шел по одним и тем же маршрутам. Рассматривал атлантов и кариатид, и в глаза бросались не пыльные, но безупречные груди и не кубики мужских торсов, а черные ноздри и подмышки с вьющимися каменными волосами. Стоило прикоснуться к их стопам, холод в долю секунды пронизывал до кости.

Однажды я набрел на собор Владимирской иконы Божией Матери, любимый храм Достоевского в последние годы жизни. Внутри были голые стены, иконы терялись за строительными лесами, под куполом перекатывались гулкие голоса рабочих. У церковной лавки плакал мужчина в рваном пальто. Он крепко держал за ручонку плакавшего ребенка. Мужчина жалобно голосил: «Я пьяный, видишь, сынок, что я пьяный, вот какой отец у тебя, батюшка меня выгоняет, но я все равно не уйду! Да, да, назло, нарочно здесь буду стоять, пусть что хотят делают. Потому что идти-то нам все равно некуда, некуда нам идти, сынок!» Никакого батюшки поблизости не было. Мальчик тихонько просился домой.

У дверей слепая нищенка размахивала палкой, как рыцарь, кинувшийся в толпу сарацинов.

* * *

Самое тягостное впечатление осталось от прогулки с моим петербургским хранителем и проводником Максимом. Максимом, ответственным за привлекательный, вдохновляющий и человечный образ города Петербурга, который на столь многих производил впечатление недружелюбного и даже враждебного. Со времени наших первых встреч Максим сильно переменился. Как я уже говорил, он стал поэтом. Поэзия поразила его, как энцефалит. И если кому-то в наш иронично-пессимистичный век еще нужны доказательства, что занятия поэтическим творчеством скорее уродуют душу, чем возвышают ее, то вот еще один пример в подтверждение.

Мы договорились совершить прогулку по местам деятельности группы ОБЭРИУ, начав с «Зингера», где располагалась редакция детских журналов «Чиж» и «Еж», и заканчивая станцией Лисий Нос, где персонаж «Старухи» Хармса творит перед кустом молитву.

Обещавшая быть увеселительной, прогулка обернулась чередой утомительных перемещений, не оставившей ни одного приятного воспоминания после себя. Обновленный Максим оказался физически не способен говорить о чем-то, кроме себя и продаж своих сборников, о международном поэтическом форуме, на котором он выступал, о гастролях и чтениях, о том, кто, где и при каких обстоятельствах узнавал его в публичных местах. Он зачитывал избранные места из фанатских писем. Стоило нам где-то присесть, чтобы перевести дух, как он принимался вбивать свое имя в поисковики, и глаза его становились жадными и внимательными. Он говорил о разнице между своей старой и новой лирикой, хотя, по правде, в них прослеживался некий общий мотив, выраженный в его строках:

Друзья, прибейте памятные доски

На каждый дом, где я когда-то пил.

И памятник поставьте мне при жизни,

Ведь я достоин, вы же это знаете.

Лучами солнце через тучи брызнет.

Балтийский ветер подгоняет волны памяти.

Само собой, я способен радоваться успехам друзей, а такой одновременно страстной и нежной влюбленности в самого себя стоило позавидовать. А кроме того, я вовсе не планировал превращать наш поход в театрализованное представление с чтениями отрывков из текстов ОБЭРИУ, разыгрыванием сценок, соответствующих локациям, и уж тем более с попытками вовлечения в действо случайных прохожих. Но все-таки на исходе четвертого часа это начало утомлять, и я обрадовался, когда в монологе наметилась легкая смена курса. Максим заговорил уже не о стихах, а своей физической привлекательности. Несмотря на все возражения, он властно взял мою руку и приставил к собственной заднице, дав возможность подушечкам пальцев оценить в полной мере ее заманчивую упругость, которую было бы глупо отрицать.

От водки и от такого напора я совершенно размяк и поплелся на литературные чтения Максима, которые проходили теперь чуть не каждый вечер. Все выступление я глядел на одеревеневшие фигуры его поклонников и поклонниц, послушно стоявших от начала и до конца, как хорошо дрессированные собаки.

После, опьяненный собой, своими талантом, силой и молодостью, Максим выбежал на проезжую часть. В ту секунду он напоминал свору собак породы джек-рассел; должно быть, только с таким запасом щенячьей радости и беспричинного самодовольства художник может продраться к свету через всегда равнодушно-насмешливую к нему толпу.

Максим запрыгнул на капот чьей-то машины и расстегнул ширинку, собравшись нассать на лобовое стекло, но все же не решился этого сделать, видимо, опасаясь, утратив устойчивое положение, соскользнуть и попасть на себя. Он спрыгнул и принялся поливать все вокруг, и в какой-то момент появилась группа кавказцев, возможно, владельцев машины или просто неравнодушных граждан, возмутившихся недопустимым, во всяком случае для города, все еще носящего звание культурной столицы, поведением. Один из кавказцев отвесил Максиму серьезную оплеуху. Скорее всего, одной оплеухой дело не ограничилось бы, но от удара из глаза Максима выпала линза. Ринувшись на колени, он стал шарить пальцами в луже. Кавказцы взволнованно наблюдали за его поисками. Если бы у Максима вывалились глаза, это не произвело бы такого сильного впечатления. А тут какой-то таинственный механизм вылетел из человека, и из человека ли? Это их остудило.

Случившееся, кажется, только больше воодушевило Максима, и он еще долго водил мое туловище по району Сенной площади, как в старые добрые времена рыча: «Я покажу тебе настоящий Санкт-Петербург, я покажу тебе настоящий Питер-р-р-р».

* * *

Оказалось, в квартире у Лехи Никонова проходили собрания кружка метамодернистов.

Кружок ставил перед собой задачу отменить постмодернизм, по законам которого мы все так или иначе живем, неважно, противясь этому каждой клеткой души или вовсе об этом не подозревая. А если не отменить, то уж во всяком случае отвоевать для себя клочок пространства в этом зловонном и гибельном резервуаре, из которого спасения нет даже в открытом космосе.

Придя на заседание с небольшим опозданием, я едва нашел место, где мог приткнуть обувь, а свою черную куртку пришлось скинуть в общую черную груду вещей. Куртка в ту же секунду пропала там, как линза Максима в неосвещенной луже.