тся. Заторопился к выходу и мой поклонник — он покинул рюмочную твердой автоматизированной походкой, даже не попрощавшись со мной.
В итоге осталось трое — я, Максим и поэт Дима, который за весь вечер не сказал и трех слов. Длинный и темнокожий, с чем-то свирепым кочевническим во взгляде, с неестественно белыми выпученными белками глаз, он вел себя так, как будто и на собрании метамодерна, и здесь его удерживали против воли. Этот Дима производил впечатление поэта, который никогда не удовольствуется чем-нибудь средним. Он либо напишет вещь, которая приведет в движение континенты, либо умрет самым бесславным образом, в духе кабацкой романтики, и если оставив что-то после себя, то только ворох невнятицы. Я ожидал, что именно он в конце концов выкинет что-нибудь жуткое, но толкать под откос этот вечер взялся Максим, с никогда не изменявшей ему энергичностью. Видимо, растревоженный сценой с моим поклонником, он с удвоенной силой принялся за единственно интересную ему тему собственного великолепия. Я же, растревоженный тем же, решился подвергнуть его тезис критике.
За последние несколько дней я вынужденно стал знатоком его поэзии и теперь принялся говорить очень обидные для Максимова самолюбия слова, которые были, конечно же, не вполне справедливы.
Я сказал, что все его тексты — калейдоскоп из натужных попыток эксплуатировать образ вечно поддатого поэта-скандалиста, в полной мере воплощенный в жизни и творчестве Сергея Есенина, Леонида Губанова, Бориса Рыжего и других трагических пьяниц. С весьма ограниченным набором ситуаций, в которых оказывается лирический герой — злоупотребление крепким алкоголем, наркотиками, поцелуи и/или же секс в туалете клуба или других местах общественного пользования, потасовка с гопниками / просто случайными прохожими, за которыми следуют новые злоупотребления — разбавленные, по моему мнению, далекими от оригинальности наблюдениями над петербургскими открыточными пейзажами. И иногда — нападками на извечных кумиров юношества вроде Иосифа Бродского и Виктора Цоя. Нападками в духе — назовем это направление так — колхозного нонконформизма. Впрочем, время от времени Максим, вероятно, осознавая, что для попадания в вечность этого может и не хватить, жмет на мистическую педаль, и на читателя сыплются одновременно бог и черт, и Россия, и смерть, и все идущее с этим в комплекте, что придает его гимнам себе уж совсем нестерпимый градус претенциозности.
Здесь стоит сказать, что подобного монолога в реальности не было и он реконструирован по нескольким невнятным словам, выкрикнутым мной в рюмочной «Маяк» в первом часу ночи. На эти слова Максим, терпеливо дослушав меня и не потеряв при этом самодовольной ухмылки, становившейся тем более страшной, чем сильнее бледнело его лицо, отреагировал в полном соответствии с образом своего лирического героя. Взял со стола нож, вымазанный в селедочном жире, и запустил в меня. Нож расцарапал ухо и ударился в стену, и тогда за ним воспоследовала металлическая салфетница, попавшая точно в глаз.
Я издал испуганный вопль. Я испытал одновременно обиду, страх, злость и в меньшей степени боль — как же так, только не мой проводник и приятель Максим. Олицетворение отзывчивого, человечного Петербурга выпустило в меня целую серию метательных орудий и, вероятней всего, покалечило.
Побуждаемый скорее взглядами посетителей «Маяка», чем реальным позывом, я сжал в руке вилку и бросился на Максима, не только не видя перед собой ничего, но и не слыша, как бьется об пол посуда. Похоже, что я лишился разом всех чувств, и главное — чувства реальности. На ощупь поймав его за ногу, я всадил в бедро грязную вилку. Максим с воем бросился прочь, я побежал за ним по странно пустой в это время улице Маяковского, с все той же вилкой в руке, ревущий и ослепленный. Никакой злости и жажды крови я по-прежнему не испытывал — просто возникла необходимость пырнуть человека в ответ на его выходку. Такова русская жизнь, таково застолье взрослых мужчин, выпавших из русла жизни, проторенного для нормальных людей, для благоразумных людей, для серьезных людей. И теперь меня так и будет мотать по подобным мутным водоворотам, из которых можно вынырнуть где угодно, и далеко не худший вариант — очередь круглосуточной травматологии, где в конце концов я и очутился.
Оказалось, что у меня повреждена роговица, и я чуть было не остался без левого глаза. Мне повезло — это было поистине великолепное везение, которому я обязан разве что только счастливому расположению звезд на небе.
10
Придя домой, я не стал раздеваться, просто накрылся одеялом, а сверх того еще пледом, закрыл глаза (точнее, один глаз, второй и так был плотно закрыт, склеенный гноем) и сразу же провалился в сон как обморок.
Но проснулся уже через пять минут от ощущения, что кто-то сидит передо мной, у самого изголовья кровати. Можно было подумать, что это Марсель — он любил иногда безучастно следить за тем, как спит человек. И оставалось только гадать, смотрит ли он с любовью или это взгляд жестокого психопата, представлявшего, как выглядело бы ваше лицо, если бы от него, слой за слоем, отделяли маленькие лоскутки кожи. Но это был не Марсель. Никого рядом не было. Стояла полная тишина, и холодная тьма из окна заползала в холодную темноту комнаты. Я вспомнил, что у меня над головой жирное масляное пятно, и именно оно могло создать иллюзию присутствия кого-нибудь постороннего.
Я лежал в неудобной, но зато слегка живописной позе, как Лаокоон, опутанный змеями, — все-таки незаметно для себя я стал немного актерствовать, жить напоказ, зная, что почти круглосуточно нахожусь под наблюдением жильцов соседнего дома.
Наконец все-таки встал, прошелся по комнате, надолго задержавшись у шкафа, щупая корешки книг — все это в рамках той же актерской игры, — а потом, сам не зная зачем, заглянул под конторку и стал выдвигать наугад полки тумбочки. В общем, начал вести себя как заглючивший эпизодический персонаж стелс-экшена, где главный герой должен прятаться, а все остальные — его искать. И вот основной персонаж затаился в коридоре, а эпизодический, вместо того чтоб пойти за ним, бессильно кружит на месте, снова и снова ища героя в шкафу, в котором не мог бы укрыться даже ребенок.
И в этот момент, подтверждая мои худшие опасения, в коридоре сработал датчик движения. Щелкнула лампочка, и в проеме двери появилась тонкая полоса света.
«Ну уж нет! Если ты считаешь, что я и дальше буду вести себя, как заглючивший персонаж стэлс-экшена, — тут я на секунду задумался, к кому я сейчас обращаюсь, но следом решительно возвестил, — то ты ошибаешься!»
И я взял в руки закоптившийся бонг, еще одно наследие Моисея, и встал у двери, в полной готовности применить его как оружие. Но свет как вспыхнул, так и погас, никаких звуков из коридора не донеслось, и я, прихватив с собой ноутбук, вернулся во влажную, глубоко проваленную постель.
Врач запретил пользоваться электроникой в течение нескольких дней, но я решил, что ничего страшного не случится, если я быстро проверю почту и сообщения. Они слишком долго грузились, и я уж подумал, что сейчас на меня обрушится вал — извинения от Максима, встревоженные вопросы от друзей и знакомых: жив ли я, не лишился ли глаза, буду ли я в этом случае покупать стеклянный глаз или сейчас появились протезы из более современных материалов, уже никак не отличающиеся от настоящих и зрачок которых даже способен двигаться синхронно с настоящим зрачком, или ограничусь глазной повязкой. Но нет, сообщение было всего одно — от того самого человека с усами, моего преданного поклонника, и я вспомнил его красный зуб, его странную автоматизированную походку, а потом и его собаку, какавшую на одну из могил.
Мой поклонник в значительной степени повторял то, что сказал мне лично. Упомянул про мой неповторимый стиль и про интонацию. Это было очень приятным, потому что я глубоко убежден: в литературе ценна только она — интонация, в сущности и ответственная за особый художественный мир, который и влюбляет нас в писателя. Мой поклонник особо отметил изящество создаваемых мной образов, образов, которыми, к слову, читаемый вами текст насыщен или даже перенасыщен, и если уж отсутствие вкуса или полная глухота к слову мешает их уловить, предлагаю просто принять это утверждение на веру.
Он написал, что и сам сочиняет стихи, навеянные моими стихами, после чего с осторожностью уточнил, не мог бы я как-нибудь взглянуть на его творения у него дома, он жил на Васильевском острове, с женой, с детьми и да, еще и собакой, и все они (без исключения) были без ума от моих стихов, рассказов и даже твитов. А еще он поступил в киношколу и планировал снять короткометражку по одному из моих рассказов, и так далее и тому подобное, в общем, он вывалил на меня целую массу слов, которые не предполагали никакого другого ответа кроме: спасибо, спасибо большое вам, действительно, пока не знаю когда, но обязательно, встречу можно устроить, я сам вам напишу, когда, как говорится, будет просвет, всего хорошего и спокойной ночи. Написав это, я захлопнул с неизвестно откуда возникшей агрессией крышку ноутбука и упал на подушку, чтобы уснуть и проспать спокойно уже до середины дня.
На следующий день, пытаясь расклеить перед зеркалом глаз, я уже не сомневался, что через несколько дней куплю билет в Москву и уже больше никогда, даже на выходные, не приеду в город Санкт-Петербург, возненавидевший меня по необъяснимой причине. Еще недавно я думал, что этот переезд не дал мне ничего, ни плохого и ни хорошего, просто я убедился в том, что, в принципе, понимал и так — можно переменить город, гражданство и даже цвет кожи, но душу не переменить. Это было известно мне со времен прочтения сказок «Тысячи и одной ночи» — но вот я убедился в этом на собственном опыте. Здесь была та же жизнь, что и в Москве, только чуть менее удобная в бытовых вопросах.
Теперь же я понял, что влияние Петербурга губительно. Он ускорял разрушительные процессы в моей психике, заставлял терять веру в близких людей, нагнетал мою нервозность, ничего не давая взамен. Уже несколько раз я выходил из дома полный сил, но слабый очаг беспокойства, который я даже не замечал, раздуваемый этим огромным небом, отраженный от гранитных камней и стен, разгорался в груди так сильно, что мне приходилось возвращаться домой, опустошенным, измученным.