Я остановился возле кровати, все не решаясь сесть. Поклонник тем временем сообщил, что продает насосы для скотобоен. Он рассказал, что для сбора крови свиньи и быка требуются разные типы насосов. Дело не в составе крови, конечно, но в разных способах забоя. Есть грязный забой и есть чистый забой. Я рассеянно его слушал, пытаясь вспомнить, с чего он вообще заговорил о своей работе. В квартире был липкий пол, и теперь уж мне стало казаться, что он липкий от крови.
Поклонник поднес мне поломанный кусок пирога и присовокупил: «Вот таким вот образом». Тарелка была совсем маленькой, и если бы я начал есть, наверняка осыпал пол крошками.
Поклонник тем временем резко присел на стул, как будто мы с ним играли в игру «Горячие стулья» (также известную под названием «Музыкальные стулья»), и стал смотреть снизу вверх, как я стою с куском пирога, не решаясь есть.
— Зря вы сюда, в Петербург, приехали. Теперь не напишете ничего, — сказал он. — Это просто дыра, сужу по себе. Надо было жить там, где все получалось.
Я не знал, что говорить.
— Вам тут покоя не дадут. Это только кажется, что в Петербурге все сонно и спокойно.
— И кто мне не даст покоя? — Я улыбнулся и сел поближе к заляпанному окну, на заляпанный подоконник.
Он промолчал.
— Знаете, почему я ненавижу стихи и только ваши стихи мне нравятся? В них нет никакого чувства! Как будто вместо вас их инопланетянин или какая-нибудь нейросеть написала.
Дальше поклонник пустился в путаный монолог о манипулятивной природе любого искусства — романы, фильмы, картины заставляют нас чувствовать гнев, ненависть, досаду, зависть, злобу, жалость, ярость, испуг, тревогу, обиду, симпатию, апатию, тоску, грусть, влюбленность, нежность, умиление (наверное, не следовало ему перечислять весь спектр чувств и эмоций, которые способен испытывать человек, а ограничиться утверждением, что искусство заставляет испытывать нас эмоции и чувства), а он, мой поклонник, хочет преодолеть в себе все это. Он читал только научно-популярные книги и смотрел документальное кино, что, тем не менее, добавлю уже от себя, не мешало ему писать стихи и поступить в киношколу, судя по всему, на режиссуру игрового, а не документального кино — если учитывать, что он планировал экранизировать мой рассказ.
— А еще ваши тексты очень сытые. В них сытость спокойного москвича, смотрящего в завтрашний день уверенно. Такая, если будет угодно, нотка сытости. Хотя, может, эту сытость я сам в ваши стихи вложил. — Он облизнул сухие губы и впился взглядом в район моего живота. — У меня вообще чувство, что все эти тексты я сам написал! Ведь так и должно быть, как считаете?
Пока он все это говорил, белый безмолвный пес вертелся ужом, в холодильнике что-то постукивало, как будто внутри была заперта его хваленая семья, а окрестности оглашал вой, который хотелось назвать рыбьим, если бы рыбы могли кричать: «Гриша! Гри-и-иша-а-а-а!»
Я не знал, что отвечать поклоннику. Я чувствовал стыд, но не понимал, чего стыдился конкретно.
Он взял с полки ворох мятых листов и стал читать. Я узнал свои старые стихи. Он читал их с интонацией моей учительницы литературы, очень манерно, уютно, что мало вязалось с его неуютным и неопрятным и даже слегка опасным обликом. Было ясно, что он не понимал стихов — делал акцент на малозначительном, скороговоркой проносился через главное, а потом я перестал их узнавать. Это были уже не мои стихи. Точнее, сюжеты были моими, но эти тексты были рифмованными, а я писал верлибры.
— С рифмой же лучше, согласитесь, — сказал он, очень довольный собой. Я заметил, что в комнате очень холодно, похоже, что где-то в стене была дыра и из нее вырывался ветер. У моего поклонника были красные маленькие глаза. Вялая улыбка понемногу стекла с лица, и казалось, сейчас она совсем утечет и останется черное отверстие на лице. До того, как это произойдет, нужно было покинуть квартиру. Но я не мог встать. Мне казалось, что, если я попытаюсь, поклонник применит силу. Но я резко встал и пошел в коридор. Поклонник пошел за мной и хмуро глядел, как я одеваюсь. Я пробормотал извинения, сослался на что-то срочное, а он ничего не сказал в ответ. Я ушел, и никто меня не преследовал.
По несколько раз за день я вспоминал о стоматологине Лиде. Было что-то странно притягательное в ее зацикленности на гигиене полости рта, на зубных нитях и ирригаторах, о которых она была способна болтать часами без перерыва. И вместе с этой зацикленностью — неумелость ее лечения. Нельзя было сказать, что она как-то уж очень сильно манила меня, вряд ли у нас были общие интересы. В лучшем случае — пристрастие к нескольким блюдам или какой-нибудь кухне — например, к вьетнамской. Но мне нравились в ней улыбчивость, простота, устойчивость ее положения в вещном мире, приятная округлость тела, лица — в общем, это была простая русская женщина, каких у меня никогда не бывало. Пришло время компромиссов. Лучшее враг хорошего — таков мой новый девиз. Свою роль играла телесная недосказанность — начатый и заочно длившийся диалог наших тел, которые испуганно прижимались друг к другу, пока Лида пытала меня бормашиной.
Но все же решение ее куда-нибудь пригласить не казалось мне очевидно верным. Так что я снова прибег к услугам бронзовой кроны.
Нам достался столик возле окна, и большую часть свидания мы смотрели в него, не говоря ни слова. Хотя за окном ничего и не было — только шли одна на другую тени, как две собаки, пытавшиеся покрыть друг друга. Мне было интересно узнать, о чем она думает, когда не думает о зубах, но пока это не удавалось. Я хотел съесть что-нибудь рыбное, но в меню был только сом. Эту рыбу я ненавидел.
Мы помолчали еще.
— Выглядишь грустным, — сказала она. — О чем думаешь?
Я думал о соме. Я сказал, что иногда сома называют Конем Водяного. И что Водяной на зимнюю спячку спускается в ад. А просыпается он голодным. А чтобы его прокормить, следует утопить коня. И не Коня Водяного, то есть сома, а настоящего коня. Его выводят на лед и топят. Потом я помолчал опять. Потом встал и пошел в уборную. Я был уверен, что, когда вернусь, Лиды уже не будет, но она сидела в той же позе, снова молчала, ждала меня с выражением вялой скуки.
Наконец нам принесли два блюда — фалафель мне и бараний шашлык с картошкой Лиде. Лида ждала, пока я молча сгрызу оказавшийся слишком сухим фалафель. После чего осторожно произнесла: в этом фалафеле где-то пятьсот калорий. Дальше разговор пошел по правильному пути — здоровое питание и гимнастика, отдых на море, а также музыка, которую мы слушали в юности.
Я подумал, что, может, и Лида в своем неумении без боли вылечить даже простой кариес тоже винит устройство мира, постмодернизм, западные препараты и их российские заменители. Мы с Лидой чем-то похожи: оба видим себя портными, которые мечтают сшить элегантный плащ, но нам дозволяется шить только из клочков продуктовых пакетов.
Лида время от времени шумно вдыхала воздух, как будто пытаясь заговорить, но только никак не заговаривала. Зато она мило причмокивала, перекатывая во рту конфету.
Лида напоминала моллюска. Она была полной противоположностью Риты — лисички, со всеми преимуществами и недостатками этого хищного, но очаровательного существа. Лиса может рассвирепеть и откусить кусок плоти, но от нее можно сбежать, можно ее обмануть и запутать, а Лида была похожа на распластанного в воде осьминога. Он болтается на глубине с безразличностью мертвеца, но стоит вам оказаться поблизости, и он не выпустит вас ни за что, пока ваш череп не будет, подобно ореху, расколот с помощью клюва, а его содержимое выпито без остатка. Сложно представить себе более жуткое изобретение природы, чем осьминог или кальмар, наделенный одновременно клювом и щупальцами.
Я проводил Лиду до подъезда, и когда мы остановились возле дверей, в глазах ее было полное равнодушие. Можно было подумать, что ей все равно, впустить меня или попрощаться, разговаривать или молчать, путешествовать или сидеть дома, пить каждый вечер крепкое или бегать десятикилометровые кроссы, заниматься любовью или смотреть политическое ток-шоу на Первом канале. Наконец, даже следить за гигиеной полости рта или раз и навсегда наплевать на гигиену.
Я сказал, что мне нужно попасть в туалет: это было правдой и даже правдой смягченной, но Лида ответила так: «Только если совсем приспичило». Я был взбешен. Само собой, я решил никогда не встречаться с ней и даже не посещать ее кабинет стоматолога.
Я подождал, пока за Лидой захлопнется дверь подъезда. Потом расстегнул молнии на куртке и на штанах, и, посмотрев прямо в глазок камеры, угнездившейся под козырьком, принялся поливать мочой дверь и стену. Соседи должны были заплатить за то, что с ними живет такая жестокосердная женщина.
Но с облегчением нахлынула и тревога, да такая, которую я в Петербурге еще не переживал.
Я приписал ее страху разоблачения — жильцами дома ли, курьерами или консьержкой. Страх был вполне оправдан, учитывая и громкость струи, и то, что процесс затягивался. Но бояться нужно было другого. Во-первых, следовало обратить пристальное внимание на саму струю, которая была странно темного цвета. А во-вторых и в главных, на внушаемую мне как будто извне мысль, что ехать на метро «Площадь Восстания», выходить на Невский проспект и идти в ТЦ «Галерея» за пачкой трусов (таков был мой краткосрочный план) не стоит ни в коем случае. А нужно было ехать домой и сидеть там, заперев на все замки входную дверь и даже свою комнату.
Через полчаса я поднялся по эскалатору к улице Невский проспект и приобрел шаверму, щедро облитую подозрительным белым соусом. Шаверма, как всегда, была пересолена, и в ней недоставало помидоров и квашеной капусты. Мне расхотелось есть, и я огляделся в поисках мусорки. Тогда я и увидел метрах в двадцати — тридцати от места, где столкнулся с преподавательницей литературы, застывший в толпе силуэт. Это был мой новый друг, поклонник, имя которого у меня никак не укладывалось в голове (кажется, он вообще не называл имени).