Я потихоньку спускался, с таким чувством, словно вхожу в чрево квартала. Внизу оказалась железная дверь со звонком. Я нажал на кнопку и прислушался. Тянуло холодом и сыростью. Дверь открылась, и на пороге возник рыжий парень лет тридцати.
— Здравствуйте, меня зовут Эрик.
— Очень приятно, Алан.
Улыбка не изменила серьезного выражения на его лице. Я вошел.
Помещение мне сразу понравилось. Под высоким каменным потолком ощущался простор. Стеклянные кирпичи, вмонтированные в каждом углу, создавали источники дневного света. Освещение дополняли галогенные светильники. Старый, вытертый пол кое-где провалился. Легко было представить, сколько историй он помнил. У стены был сколочен дощатый помост, похожий на те, что иногда встречаются в школах. Я был очарован. У подножия помоста, по десять в ряд, занимая все остальное пространство, стояли табуреты. Всего их насчитывалось штук сто. Возле входа поместился кухонный стол с кофейным автоматом и внушительными стопками пластиковых стаканчиков. Под ним мирно урчал маленький холодильник.
— Раньше здесь был подвал?
— Вы находитесь на бывшем складе семьи краснодеревщиков. Здесь работали многие поколения мастеров, и так продолжалось до тысяча девятьсот семьдесят пятого года, когда последний из них, выйдя на пенсию, обнаружил, что ему некому передать мастерскую.
Я представил себе, как тут работали ремесленники с ножами, стамесками и молотками, а потом складывали сюда плоды своих трудов, и помещение наполнялось запахами сосны, дуба, ореха, палисандра и красного дерева.
— Скажите по-честному, почему вы решили сюда обратиться? — спросил рыжий очень серьезно.
Тон был строгий, но парень не производил впечатления человека самовлюбленного. Хорошо поставленный голос звучал дружелюбно. Он разглядывал меня почти сурово, словно оценивал. Можно было подумать, что я должен оправдаться перед ним, а я, напротив, ждал, что он станет расхваливать свой институт…
— Почему решил? Я не умею говорить на публике, страх отнимает у меня все силы. А мне вскоре предстоит выступить перед большой аудиторией. И я должен ее увлечь, иначе произойдет катастрофа.
— Понятно.
— Как проходят занятия на ваших курсах?
— Это не курсы.
— Вот как?
— Каждый из участников, без всякой подготовки, должен в течение десяти минут говорить на тему, которую выберет сам. Затем остальные участники пишут на листке бумаги свои фидбэки и передают ему.
— Фидбэки?
— Ну да, отзывы о выступлении. Комментарии, которые базируются на том, что можно и нужно исправить: небольшие дефекты, запинки, шероховатости в части языка или структуры речи.
— Понятно.
— Если слушателей тридцать человек, вы получите тридцать листков. Вам надо просмотреть комментарии и выделить наиболее часто повторяющиеся недочеты, а в следующем выступлении постараться внести поправки и говорить лучше.
Он выделил слова «поправки» и «лучше», слегка нахмурив брови, как школьный учитель. Несмотря ни на что, методика показалась неинтересной.
— И когда я могу приступить?
— Мы начинаем занятия с двадцать второго августа. И потом каждую неделю.
— Только с двадцать второго августа? А раньше нельзя?
— Нет, все в отпусках.
Я пропал. Генеральная ассамблея, если я собираюсь на ней выступать, назначена на двадцать восьмое. Я успею позаниматься всего одно занятие, а этого явно недостаточно… Я поделился с ним своей проблемой…
— Конечно, это не идеальный выход из положения. Наша педагогика рассчитана на долгое время. Но вы, по крайней мере, получите замечания, которые вам должны помочь… Надо было обратиться к нам раньше.
Последнюю фразу он произнес с упреком.
44
— Дорогой Алан Гринмор! Как дела?
Я смутился: неизвестная дама, которую я видел впервые, бросилась ко мне с таким пылом, словно мы были друзьями лет двадцать… Половина клиентов обернулись к нам. Полуприкрыв глаза, она театральным жестом протянула мне расслабленную руку ладонью вниз. Чего она хотела? Чтобы я поцеловал руку?
Я ее пожал, не сильно, но и не слабо.
— Здравствуйте, мадам Веспаль.
— Мой милый Раймон Верже рассказывал о вас столько хорошего…
Я плохо представлял себе бывшего редактора «Монд», рассыпающегося в комплиментах моей персоне.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала она, указывая на стул рядом с собой. — Это мой столик, и вы — желанный гость. Жорж!
— Мадам?
— Что вы закажете, Алан? Вы ведь разрешите мне называть вас Алан, правда? Такое приятное имя… Я полагаю, вы англичанин?
— Американец.
— Это одно и то же. Чего бы вам хотелось?
— М-м-м… Кофе, пожалуй.
— Но ведь вы не откажетесь от глотка шампанского? Жорж, друг мой, два бокала!
В этот августовский вечер на террасе «Дё Маго» было тесно от туристов и завсегдатаев, у которых была привычка переговариваться через столики. Кристин Веспаль, как и ожидалось, была в монументальной бледно-розовой шляпе с искусственными фиалками наверху и матерчатой птицей цвета фуксии на одном из полей. Одетая в розовое, она выглядела очень элегантно, несмотря на эксцентричность наряда. Ей было лет семьдесят, но в ней чувствовался ум и жизненная сила, достойные двадцатилетней девушки.
— Мой милый Раймон сказал, что вы интересуетесь Жако?
— Жако?
— Ну да, он мне сказал: «Расскажи ему все, что ты знаешь о Лакане». А я ему ответила: «Дорогой, ты абсолютно недооцениваешь, насколько долго я могу говорить на эту тему. Тут целой ночи не хватит, а я не в курсе возможностей Алана…»
— На самом деле… меня интересует только то, что касается взаимоотношений Лакана с другим психиатром. С неким Игорем Дубровским.
Я рассказал ей о статье, которую прочел в Интернете.
— А! Лакан и Дубровский… Об этой парочке и их вечном соперничестве можно написать роман.
— Соперничестве?
— Ну конечно! Надо называть вещи своими именами, а они были соперниками! Лакан ревновал к Дубровскому, это очевидно…
— А когда это было?
— В семидесятые годы, когда Дубровский заставил о себе заговорить.
— Но, насколько я знаю, Жак Лакан был тогда уже очень знаменит, жизнь его клонилась к закату. Как он мог ревновать к какому-то безвестному психиатру?
— Знаете, все это надо рассматривать в контексте эпохи. Лакан находился в авангарде французского психоанализа. Психоанализ не меняется: один и тот же пациент лет пятнадцать сидит на диване и излагает свои затруднения, и все считают это нормальным. А тут появляется какой-то русский и решает проблемы своих пациентов за несколько сеансов… Непорядок, правда?
— Но может быть, они не выздоравливали… в полном смысле слова?
— Я этого знать никак не могу. Но пациент, который пятнадцать лет на диване у Лакана страдал арахнофобией[11], исцелялся у Дубровского за полчаса. Вот вы бы на его месте что выбрали?
— Значит, Лакан завидовал результатам Дубровского?
— Да, и не только. У них все было друг другу в оппозиции.
— То есть?
— Один стар, другой молод. Лакан — интеллектуал, который концептуализировал свой подход, писал книги. Дубровский — прагматик, его интересовало действие и результат. И потом, дело еще в основе их моделей.
— Вы хотите сказать, методов, которыми они пользовались?
— Да. Психоанализ появился в Европе. Дубровский же первым начал использовать во Франции когнитивную терапию, пришедшую из Штатов.
— И в чем состояла проблема?
— Скажем так, в те годы среди интеллектуалов были очень распространены антиамериканские настроения. Но видите ли, дело не только в этом. Их разделяли деньги.
— Деньги?
— Да. Дубровский был богат. Очень богат. Семейное состояние. Не то что Лакан, у которого всегда были очевидные проблемы со средствами.
Она отхлебнула шампанского и продолжала:
— Я думаю, Дубровский стал для Лакана настоящей идеей фикс. Ему не давала покоя быстрота результатов Дубровского, и он стал все больше и больше сокращать время собственных сеансов. Кончилось тем, что минут через пять, едва пациент успевал начать свою исповедь, Лакан его прерывал и говорил: «Сеанс окончен».
— Но это безумие какое-то…
— И это еще не все. Он до такой степени завидовал Дубровскому, что начал поднимать свои тарифы до заоблачных высот. Всего за несколько минут он запрашивал пятьсот франков: сумму, даже по тем временам фантастическую. Один из его пациентов запротестовал. Так он вырвал у него из рук портмоне, чтобы отсчитать свой гонорар. Да, мой Жако действительно съехал с катушек.
Я тоже отпил глоток шампанского, наслаждаясь его нежным ароматом. На другой стороне площади стояла церковь Сен-Жермен-де-Пре. В этот вечер, освещенная все еще жарким августовским солнцем, она смотрелась прекрасной, как никогда.
— Самым печальным в этой истории было то, что если Лакан просто игнорировал Дубровского, то все вокруг о нем очень быстро позабыли.
— О Дубровском? Но почему? У него же были прекрасные результаты!
— Сразу видно, что вы американец, если задаете такой вопрос. Вам, американцам, важен результат. А мы, французы, гораздо больше ценим интеллект, а результат для нас — что-то вроде аксессуара…
Она порылась в своей сумочке из розовой крокодиловой кожи и извлекла оттуда книжечку карманного формата.
— Держите, это я принесла вам. Открывайте наугад и читайте любой пассаж.
Я взял книжку, подписанную Жаком Лаканом, и открыл на самой середине.
Характеризуя структуру сюжета филиальных интерпретаторов посредством аффективной недостаточности, проявляющейся в частой неправомерности сюжета и ментальной формации по типу благородного романа, что считается нормальным проявлением в возрасте от восьми до тринадцати лет, авторы объединяют выдумки, возникающие в более позднем возрасте…
— Абсолютно ничего невозможно понять. Но я не психиатр.
— Уверяю вас, психиатрам это точно так же непонятно. Но Франция есть Франция: чем менее понятно вы излагаете, тем скорее сойдете за гения.