Глава 1
1960 год
Утро было довольно приятное, если не считать смога, жидким серым бульоном наполнявшего чашу низины, в которой лежал Лос-Анджелес. Босиком, в ночной рубашке, проскользнув между занавесками, Гретхен вышла на террасу и взглянула вниз на закопченный, но залитый солнцем город, на поблескивавшее вдали неподвижное море. Она глубоко вдохнула утренний сентябрьский воздух, напоенный запахами влажной травы и раскрывающихся цветов. Сюда, на гору, не доносился городской шум, и тишину раннего утра нарушало лишь квохтанье куропаток, бродивших по лужайке.
Насколько здесь лучше, чем в Нью-Йорке, в который раз подумала она. Гораздо лучше.
Она охотно выпила бы чашку кофе, но Дорис, горничная, так рано не встает, а если Гретхен сама станет варить на кухне кофе, Дорис проснется от шума льющейся воды и прибежит, извиняясь, помогать, но будет, конечно, раздосадована тем, что ее лишили законного сна. Будить Билли было еще слишком рано, к тому же его ждет необычный день. И уж конечно, не стоит поднимать Колина. Когда она вылезла из их широкой кровати, он спал на спине: брови нахмурены, руки скрещены на груди — словно во сне ему показывали спектакль, который он при всем желании не мог похвалить.
Гретхен улыбнулась, подумав о Колине, спавшем с таким, как она иногда говорила ему, деловым видом. В другие разы — и она подробно описывала ему это — он выглядел забавно, уязвимо, порнографично и страшно. Она проснулась от солнечного луча, проникшего сквозь щель в занавесях, и подумала было разнять руки Колина, сложенные на груди. Но Колин утром никогда не занимался любовью. «Утренние часы отведены для убийств», — говорил он. Колин привык в Нью-Йорке жить по театральному расписанию, и, как он без стеснения объяснял, до полудня его лучше не трогать — в нем сидит дикарь.
С удовольствием ступая босыми ногами по мокрой от росы траве, Гретхен обогнула дом — прозрачная ночная рубашка разлеталась на ходу. Соседей у них не было, и в такой час едва ли какая машина проедет мимо. Да и вообще в Калифорнии никто не обращает внимания на одежду. Гретхен часто загорала голышом в саду, и тело ее после лета стало бронзовым. На Восточном побережье она избегала солнца, но если в Калифорнии ты ходишь без загара, тебя сочтут либо больным, либо слишком бедным и не имеющим возможности загорать.
На подъездной дорожке лежала свернутая и перехваченная резинкой газета. Гретхен развернула ее и, медленно обходя дом, стала просматривать заголовки.
На первой странице красовались портреты Никсона и Кеннеди, суливших своим избирателям исполнение всех их желаний. Гретхен пожалела об отсутствии Адлая Стивенсона и подумала, правильно ли с моральной точки зрения, чтобы такой молодой и красивый мужчина, как Джон Фицджеральд Кеннеди, баллотировался в президенты. «Обаяшка» — назвал его Колин, но Колин ежедневно был объектом обаяния актеров, и это вызывало у него лишь негативную реакцию.
Мысленно она напомнила себе, что надо взять открепительные талоны — они с Колином в ноябре будут в Нью-Йорке, а каждый голос против Никсона важен. Вообще-то, с тех пор как она перестала писать статьи, политика не слишком ее волновала. Период маккартизма уменьшил ее веру в значимость личной правоты и внушил страх к публичным выступлениям. Любовь к Колину, не отличавшемуся твердостью политических убеждений, привела к тому, что Гретхен отказалась от своих прежних позиций, как и от прежних друзей. А Колин в зависимости от того, с кем в данный момент спорил, объявлял себя то отчаявшимся социалистом, то нигилистом, то сторонником системы единого налогообложения, то даже монархистом. Но каждый раз все кончалось тем, что он голосовал за демократов. Ни он, ни Гретхен не участвовали в бурной политической деятельности Голливуда: не чествовали кандидатов, не подписывали петиции и не ходили на коктейли, устраиваемые для сбора денег в фонды избирательной кампании. Да и вообще они почти нигде не бывали. Колин пил мало и не выносил пьяных пустых разговоров на голливудских сборищах. Он никогда не флиртовал, поэтому присутствие батальонов красивых женщин на приемах у богатых и знаменитых не привлекало его. И Гретхен после многих лет безалаберной богемной жизни с Вилли радовалась этим заполненным домашними заботами дням и нежным спокойным ночам с Колином, ее вторым мужем.
Отказ Колина, как он говорил, «выходить на люди» не отражался на его карьере. «Только бездарности вынуждены плясать под дудку Голливуда», — утверждал он. Его талант проявился уже в первой поставленной им картине. Вторым фильмом он подтвердил свою репутацию, а сейчас, когда снимал третью за пять лет картину, считался одним из самых блестящих режиссеров своего поколения. Единственной его неудачей была постановка пьесы в Нью-Йорке, куда он вернулся после съемки своей первой картины. Спектакль был показан всего восемь раз. Когда пьесу сняли, Колин исчез на три недели. Появившись снова, он был замкнут, молчалив, и потребовалось несколько месяцев, прежде чем он почувствовал, что может взяться за новую работу. Он был не из тех, кто в состоянии смириться с неудачей, и заставлял Гретхен страдать вместе с ним, хотя она заранее предупреждала его, что пьеса еще не готова для постановки. Однако Колин продолжал спрашивать ее мнение о всех аспектах своей работы, требуя абсолютной искренности. Как раз сейчас ее немного беспокоил один эпизод в его новом фильме, который вчера вечером они просматривали вместе с монтажером Сэмом Кори. Что-то в этом эпизоде было не так, но что именно? После просмотра она ничего не сказала Колину, но знала, что за завтраком он обязательно будет расспрашивать, и теперь методически, кадр за кадром, пыталась восстановить эпизод в памяти.
Взглянув на часы у кровати, она увидела, что еще рано будить Колина. Накинув халат, Гретхен прошла в гостиную. Столик в углу был завален книгами, рукописями и рецензиями на книги, вырезанными из «Санди таймс» и «Паблишерс уикли», а также из лондонских газет. Дом был небольшой, и другого места для прессы, на которую они оба накидывались в поисках новых идей для фильмов, не было.
Гретхен надела очки и села за стол досматривать газету. Очки принадлежали Колину, но они вполне подходили ей, поэтому она не пошла в спальню за своими. У обоих были одинаковые линзы.
На театральной странице была рецензия на новый спектакль в Нью-Йорке, где до небес хвалили никому не известного молодого актера, и Гретхен сделала пометку купить билеты для себя и Колина, как только она там окажется. В репертуаре кинотеатров в Беверли-Хиллз она обнаружила возвращение первой картины Колина и аккуратно вырвала страницу, чтобы ему показать. Тогда он будет менее злым за завтраком.
Затем она обратилась к спортивной странице — ее интересовало, какие лошади будут участвовать в тот день на бегах в Голливуд-парке. Колин любил бега, делал на них немалые ставки, и они ходили на состязания, когда могли. В последний раз он столько выиграл, что купил ей прелестную брошь. Сегодняшний перечень лошадей не обещал ей драгоценностей, и Гретхен уже собралась отложить газету, как вдруг на спортивной странице увидела фотографию двух боксеров на тренировке. «Господи, опять он», — подумала Гретхен. Под фотографией было написано: «Генри Куэйлс со своим спарринг-партнером Томми Джордахом готовится в Лас-Вегасе к матчу, который состоится на следующей неделе».
С того вечера в Нью-Йорке, когда они с Рудольфом зашли к Томасу в раздевалку, Гретхен ничего не слышала о брате и не видела его. Хотя она почти совсем не разбиралась в боксе, ей все же было понятно, что раз Томас стал чьим-то партнером для тренировки, значит, его спортивная карьера пошла под уклон. Она аккуратно сложила газету, надеясь, что Колин не заметит фотографии. Она рассказала ему про Томаса, как рассказывала обо всем, но ей не хотелось, чтобы Колин вздумал встречаться с Томасом или решил пойти на бокс.
Из кухни донеслись звуки, Гретхен встала и пошла будить сына. Билли, скрестив ноги, сидел на кровати и тихо перебирал струны гитары. Очень светлые волосы, задумчивые глаза и покрытые пушком румяные щеки, нос — слишком большой на еще детском лице, тонкая мальчишеская шея, длинные, как у жеребенка, ноги… Сосредоточенный, неулыбчивый, родной.
Рядом с ним на стуле лежал тщательно уложенный чемодан — несмотря на безалаберность родителей, а может быть, как раз потому, что постоянно видел в доме беспорядок, Билли вырос большим аккуратистом.
Гретхен поцеловала его в макушку. Никакой реакции. Ни враждебности, ни любви. Он взял последний аккорд.
— Ты все собрал? — спросила она.
— Угу.
Он распрямил длинные ноги и соскользнул с кровати. Куртка пижамы была не застегнута. Худой длинный торс — можно сосчитать ребра под кожей, ставшей смуглой за лето в Калифорнии, когда целые дни проходят на пляже, где девчонки и мальчишки занимаются серфингом, валяются на песке, играют на гитаре. Насколько ей было известно, сын все еще оставался девственником. Но на эту тему они не разговаривали.
— А ты все мне собрала? — спросил он.
— Все упаковано, — ответила она. — Осталось только запереть сумки.
У Билли была почти патологическая боязнь опоздать куда бы то ни было: в школу, на поезд, на самолет, на вечеринку. Гретхен знала об этом и всегда старалась все подготовить заранее.
— Что ты хочешь на завтрак? — спросила она, готовая его побаловать.
— Апельсиновый сок.
— И все?
— Мне лучше не есть. А то буду пукать в самолете.
— Не забудь принять драмамин.
— Угу.
Он сбросил пижамную куртку и пошел в ванную чистить зубы. С тех пор как она переехала к Колину, Билли перестал показываться ей голым. На этот счет было два предположения. Она знала, что Билли восхищается Колином, но знала также, что упала в глазах мальчика из-за того, что жила с Колином до брака. Таковы строгие правила детского миропонимания.
Она пошла будить Колина. Тот беспокойно ворочался и что-то бормотал во сне. Она поцеловала его за ухом. Он проснулся, открыл глаза, минуту-другую лежал неподвижно, уставившись невидящим взглядом в потолок, и наконец сказал:
— Господи, еще совсем ночь! — Гретхен снова поцеловала его. — Ладно, ладно, уже утро, — проворчал он, взъерошил ей волосы, попытался встать, но опять со стоном повалился на спину и протянул руки к жене. — Помоги бедному старику подняться. Вытащи его из бездны.
Гретхен взяла его за руку и потянула. Колин сел на край кровати, потер глаза, проклиная дневной свет. Затем перестал тереть глаза и настороженно взглянул на нее.
— Послушай, вчера на просмотре тебе что-то не понравилось в предпоследней части.
«Не мог дождаться завтрака», — подумала она.
— Я ничего такого не говорила.
— А тебе и не обязательно что-то говорить, — заметил Колин. — Достаточно того, как ты начинаешь дышать.
— Не будь так в этом уверен. У тебя просто оголенные нервы, — сказала она, пытаясь выиграть время. — Особенно до того, как ты выпьешь кофе.
— Да ну уж, выкладывай.
— Хорошо, мне действительно кое-что не понравилось, правда, тогда я не успела разобраться, в чем дело.
— А теперь?
— Теперь, кажется, понимаю.
— Так в чем же?
— В том эпизоде, когда он получает известие и начинает верить, что это его вина.
— Да, это одна из ключевых сцен, — нетерпеливо произнес Колин.
— Он у тебя ходит по дому и поглядывает то в одно зеркало, то в другое: в ванной, в большое зеркало в шкафу, в темное — в гостиной, в увеличительное зеркальце для бритья, наконец, в лужицу на крыльце…
— Все очень просто, — раздраженно перебил ее Колин. — Он изучает себя. Если говорить банально, заглядывает себе в душу — при разном освещении, с разных точек, — чтобы понять… Короче, что же тебе не понравилось?
— Две вещи, — спокойно сказала она. Она теперь поняла, что все время думала об этом с тех пор, как вышла из проекционной: в постели, прежде чем заснуть; на террасе, глядя на затянутый туманом город; просматривая газету. — Во-первых, темп. До этого момента все события в картине разворачиваются быстро, динамично — это общий стиль фильма. И вдруг, словно только для того, чтобы показать зрителю, что наступил кульминационный момент, ты резко снижаешь темп. Это слишком очевидно.
— Так и задумано, — отчетливо выговаривая каждое слово, сказал Колин. — И должно быть очевидно.
— Если ты будешь злиться, я ничего больше не скажу.
— Я уже разозлился, так что лучше говори. Ты сказала «две вещи». Какая же вторая?
— Ты долго показываешь его крупным планом и предполагаешь — зритель поверит, что он мучается, сомневается, запутался…
— Слава богу, хоть это до тебя дошло…
— Мне продолжать или пойдем завтракать?
— В следующий раз ни за что не женюсь на такой умной бабе. Продолжай.
— Так вот, ты думаешь, что этот эпизод показывает, как он мучается и сомневается, и актер тоже, вероятно, думает, что передает сомнения и страдания, но зритель-то видит совсем другое — красивый молодой человек любуется собой в зеркалах и обеспокоен лишь тем, удачно ли подсвечены его глаза.
— Черт! Ты стерва. Мы над этим эпизодом корпели четыре дня.
— На твоем месте я бы его вырезала, — сказала она.
— В таком случае следующую картину снимать будешь ты, а я останусь дома готовить обед.
— Ты же просил меня.
— Никогда я, видно, ничему не научусь. — Колин спрыгнул с кровати и зашагал в ванную. — Я буду готов через пять минут. — Он спал без пижамы, и смятые простыни оставили розовые рубцы на его мускулистой стройной спине. Подойдя к двери, он обернулся. — Все женщины, которых я знал, всегда считали: все, что я делаю, великолепно, а я взял и женился на тебе.
— Они так не считали, — ласково сказала она. — Просто говорили. — И, подойдя к нему, поцеловала в щеку.
— Мне будет недоставать тебя, — прошептал Колин. — Ужасно. — Затем он резко оттолкнул ее. — А теперь иди, и чтоб кофе был черным!
Бреясь, он что-то весело напевал. Чтобы Колин пел утром — неслыханно! Но она понимала: его тоже беспокоил этот эпизод, а теперь, зная, что не так, он испытывает облегчение и сегодня же с огромным удовольствием вырежет его из фильма — результат напряженной четырехдневной работы, обошедшейся студии в сорок тысяч долларов.
В аэропорт они приехали рано, и когда их сумки и чемоданы скрылись за багажной стойкой, с лица Билли исчезло напряжение. На нем были серый твидовый костюм, розовая рубашка и голубой галстук. Волосы тщательно приглажены, кожа чистая, без юношеских прыщей. Гретхен решила, что ее сын очень привлекательный мальчик и выглядит сейчас намного старше своих четырнадцати лет. Ростом он был уже с нее и, значит, выше Колина, который привез их в аэропорт и делал достойные похвалы усилия скрыть свое стремление побыстрее вернуться на студию и приступить к работе. Всю дорогу до аэропорта Гретхен пришлось держать себя в руках, так как манера Колина водить машину нервировала ее. Пожалуй, это единственное, что он делает плохо, подумала она. То он ехал очень медленно, будто во сне, углубившись в свои мысли, то вдруг начинал обгонять всех подряд и ругал других водителей, проскакивая у них под носом или не давая им вырваться вперед. Но каждый раз, когда она не выдерживала и предупреждала его об опасности, он огрызался: «Не будь типично американской женой!» Он был убежден, что водит машину превосходно. Он всякий раз говорил ей, что никогда не попадал в аварию, хотя его не раз штрафовали за превышение скорости.
— У нас еще масса времени, — сказал Колин, видя, что к стойке все еще подходят пассажиры. — Пойдем выпьем кофе.
Гретхен знала, что Билли хочется пойти к выходу на поле, чтобы первому войти в самолет.
— Слушай, Колин, — сказала она мужу, — тебе вовсе не обязательно ждать с нами. Прощание всегда такая докука…
— Пошли выпьем кофе, — сказал Колин. — А то я еще не проснулся.
И они направились к находившемуся в другом конце зала ресторану; Гретхен шла между сыном и мужем, сознавая, что они втроем являют собой красивое зрелище — недаром люди пялятся на них. «Гордость, — подумала она, — это грех, но какой прекрасный».
В ресторане она и Колин заказали по чашке кофе, а Билли — кока-колу, которой он запил таблетку драмамина, чтобы не тошнило в самолете.
— Меня до восемнадцати лет укачивало в автобусе, — наблюдая за мальчиком, сказал Колин, — но стоило мне первый раз переспать с девушкой, как это кончилось.
Билли бросил на него короткий оценивающий взгляд. Колин всегда разговаривал в присутствии мальчика, словно тот был взрослым, и Гретхен иногда сомневалась, правильно ли это. Билли никогда не проявлял своих чувств по отношению к отчиму. Колин же вроде и не прилагал особых усилий, чтобы завоевать симпатию подростка. Порой бывал с ним резок, порой проявлял большой интерес к его школьным делам и помогал готовить уроки, иногда играл с ним и был очень ласков, а иногда держался отчужденно. Колин никогда не делал скидок на свою аудиторию. То, что восхищало в его работе, по мнению Гретхен, не так уж и полезно для замкнутого мальчика, который жил с матерью, бросившей его отца ради вспыльчивого, трудного человека. Ей случалось ссориться с Колином, но Билли никогда не был предметом ссоры, и Колин платил за обучение пасынка, так как Вилли Эббот переживал трудные времена и сидел без денег. Колин запретил Гретхен говорить Билли, кто платит за его учебу, но Гретхен была уверена, что сын сам давно догадался.
— В твоем возрасте, — продолжал Колин, — меня тоже отправили учиться в другой город. Всю первую неделю я ревел. Весь первый год ненавидел школу. На второй год стал относиться к ней терпимо. На третий — уже был редактором школьной газеты и впервые испытал приятное чувство власти и, хотя никому в этом не признавался, полюбил школу. А в последний год плакал, потому что не хотел с ней расставаться.
— Я ничего не имею против школы, — сказал Билли.
— Вот и прекрасно. Это хорошая школа, если, конечно, таковые вообще сейчас существуют. В худшем случае ты выйдешь из нее, зная, как написать по-английски простое, нераспространенное предложение. Возьми. — Он протянул мальчику конверт. — Спрячь его и ни в коем случае не говори матери, что внутри.
— Спасибо, — поблагодарил Билли, засовывая конверт во внутренний карман пиджака. И взглянул на свои часы. — Вы не думаете, что нам пора?
Они направились втроем к выходу — Билли шел с гитарой. У Гретхен мелькнула мысль, как отнесутся к гитаре в старой пресвитерианской, уважаемой в Новой Англии школе. Скорее всего никак. Они теперь уже наверняка готовы ждать чего угодно от четырнадцатилетних юнцов.
В самолет еще только начинали загружать багаж, когда они подошли к выходу на посадку.
— Иди садись, Билли, — сказала Гретхен. — Я хочу попрощаться с Колином.
— Если что-нибудь понадобится, позвони мне. За мой счет. — И Колин крепко пожал Билли руку.
Пока Колин разговаривал с ее сыном, Гретхен смотрела на мужа и увидела на его тонко очерченном лице искреннюю нежность и заботу. Грозные глаза под густыми черными бровями светились любовью. «Нет, я не ошиблась в нем», — подумала она.
Билли сдержанно улыбнулся и, неся гитару как винтовку, направился к самолету, который помчит его от отца к отцу.
— Не беспокойся, — глядя ему вслед, сказал Колин. — У него все будет в порядке.
— Надеюсь, — ответила Гретхен. — В конверте деньги?
— Несколько долларов, — небрежно сказал Колин. — На мелкие расходы. Чтобы учиться было не так тяжело. Бывают моменты, когда мальчишке не выжить без лишнего молочного коктейля или свежего номера «Плейбоя». Вилли вас встретит?
— Да.
— Вы вместе повезете парня в школу?
— Да.
— Наверное, это правильно, — сухо произнес Колин. — При важных событиях в жизни подростка должны присутствовать оба родителя. — Он оторвался от нее и перевел взгляд на пассажиров, шедших к выходу на поле. — Всякий раз, как вижу рекламу авиакомпаний, где изображены люди, с широкой улыбкой поднимающиеся по лесенке в самолет, я понимаю, в каком лживом обществе мы живем. Никто не испытывает счастья, садясь в самолет. Ты сегодня ночью будешь спать со своим бывшим муженьком?
— Колин!
— За женщинами водится такое. Развод усиливает половое влечение.
— Пошел ты к черту, — сказал Гретхен. И направилась к выходу.
Он схватил ее за локоть и остановил.
— Прости. Я темный саморазрушитель, вечно сомневающийся в своем счастье. — И он печально улыбнулся. — Прошу тебя об одном: не говори обо мне с Вилли.
— Не буду.
Она уже простила его и стояла лицом к нему, совсем близко. Он поцеловал ее. По радио объявили об окончании посадки.
— Увидимся в Нью-Йорке через две недели, — сказал Колин. — Без меня не развлекайся и никуда не ходи.
— Об этом можешь не беспокоиться, — улыбнулась Гретхен, целуя его в щеку.
Он резко повернулся и пошел прочь, а Гретхен, улыбнувшись про себя, подумала, что у него всегда такой вид, будто он идет на опасную встречу, из которой намерен выйти победителем.
Она постояла немного, глядя ему вслед, и пошла к выходу на поле.
Несмотря на драмамин, Билли вырвало, когда они подлетали к аэропорту Айдлуайлд. Он успел воспользоваться специальным пакетом, но на лбу у него выступил пот и плечи конвульсивно сотрясались. Гретхен массировала ему сзади шею — она понимала, что ничего серьезного тут нет, и в то же время мучительно переживала, что не может спасти сына от боли. Матери не способны разумно рассуждать.
Справившись с рвотой, Билли аккуратно закрыл пакет и пошел в туалет, чтобы его выбросить и прополоскать рот. Он вытер пот с лица и был еще бледен, когда вернулся. Но держался спокойно, а сев рядом с Гретхен, с горечью произнес:
— Черт побери, какой я еще маленький.
Вилли Эббот стоял в небольшой толпе встречающих рейс из Лос-Анджелеса. Он был в темных очках, хотя день выдался пасмурный и влажный. Едва увидев Вилли, Гретхен догадалась, что всю ночь накануне он пил и темные очки предназначались для того, чтобы скрыть от нее и от сына красные, воспаленные глаза. «Хоть бы раз удержался, — подумала она, — хоть бы один вечер не пил перед приездом сына, которого не видел несколько месяцев». Но она подавила в себе раздражение. Дружеские мирные отношения между разведенными родителями в присутствии отпрыска — вынужденное лицемерие неудавшейся любви.
Заметив отца, Билли бросился к нему, обнял и поцеловал. Гретхен нарочно шла медленно, чтобы не мешать им. Сразу было видно, что это отец с сыном, хотя Билли был выше отца и привлекательнее. Гретхен снова почувствовала давнее раздражение от того, что ее генетический вклад никак не проявился в сыне.
Обласканный сыном Вилли широко улыбался. Он стоял, обхватив Билли за плечи.
— Привет, дорогая, — поздоровался он с подошедшей Гретхен и поцеловал ее в щеку.
Два поцелуя в один день на разных сторонах континента — при отъезде и при приезде. Во время развода Вилли вел себя во всех отношениях прекрасно, и она не могла сейчас не позволить ему называть ее «дорогая» или лишить права на жалкий поцелуй. Она не сказала ни слова о его темных очках и сделала вид, что не чувствует запаха перегара. Одет он был аккуратно и строго, как и полагалось отцу, собирающемуся представить своего сына директору хорошей школы в Новой Англии. Накануне, когда они поедут в школу, она сумеет как-нибудь удержать его от выпивки.
Она сидела одна в маленькой гостиной номера люкс. За окном светились огни вечернего Нью-Йорка, и с улицы доносился знакомый будоражащий шум большого города. Она наивно полагала, что сын переночует в отеле вместе с ней, но еще по дороге из аэропорта Вилли сказал ему:
— Надеюсь, ты согласишься лечь на диване? У меня только одна комната, но там есть диван. Правда, пара пружин лопнула, но, думаю, в твоем возрасте это не помешает выспаться. Так как? Согласен?
— Конечно! — отозвался Билли. В его тоне не было и намека на фальшь. Он даже не обернулся, даже не посмотрел на мать. А впрочем, что она могла бы сказать?
Вилли спросил, где она остановится, и когда она сказала: «В “Алгонквине”», — он иронически приподнял бровь.
— Колин любит этот отель, — в свое оправдание пояснила она. — Он находится поблизости от театров, и Колин сберегает время, добираясь пешком на репетиции и к себе в контору.
Остановив машину перед «Алгонквином», чтобы выпустить Гретхен, Вилли, не глядя ни на нее, ни на Билли, заметил:
— Как-то раз я поил в этом отеле одну девушку шампанским.
— Позвони мне, пожалуйста, утром, — сказала Гретхен. — Как проснешься. Мы должны приехать в школу до обеда.
Она вышла из машины, и швейцар взял ее чемоданы, — Билли сидел на переднем сиденье с другой стороны, поэтому она не могла поцеловать сына и лишь помахала рукой, отправляя его обедать с отцом и спать на диване с лопнувшими пружинами в единственной комнате.
В отеле ей вручили записку от Рудольфа. Накануне она телеграфировала ему о своем приезде и предложила поужинать с ней. Брат сообщал, что сегодня очень занят и позвонит ей завтра утром.
У себя в номере она распаковала вещи, приняла ванну и начала думать, что ей надеть. В конце концов просто накинула халат — она понятия не имела, как убить этот вечер. Все, кого она знала в Нью-Йорке, были либо друзьями Вилли, либо ее бывшими любовниками, либо случайными людьми, с которыми ее мимоходом познакомил Колин три года назад, когда она приезжала на премьеру его потерпевшего фиаско спектакля. Разумеется, никому из них она звонить не собиралась. Ей отчаянно хотелось выпить, но о том, чтобы спуститься в бар, сидеть там одной и пить, не могло быть и речи. «Этот паршивец Рудольф, — думала она, глядя из окна вниз, на Сорок четвертую улицу, — даже на один вечер не может оставить свою погоню за прибылью ради сестры». За эти годы Рудольф дважды приезжал в Лос-Анджелес по делам, и она проводила с ним все время, какое он мог ей уделить. «Пусть в другой раз приедет. В отеле его будет ждать теплая записочка», — пообещала она себе.
Она уже готова была позвонить Вилли: можно сделать вид, что она волнуется о самочувствии сына после того, как его вырвало в самолете, — и Вилли, наверное, пригласил бы ее поужинать с ними. Она уже даже подошла к телефону, но вовремя остановила себя: «Брось свои женские штучки. Имеет же право сын провести хотя бы один спокойный вечер с отцом, не чувствуя на себе ревнивого взгляда матери!»
Она беспокойно расхаживала по маленькой, старомодно обставленной комнате. Подумать только, ведь когда-то, приехав в Нью-Йорк впервые, она чувствовала себя здесь такой счастливой. Каким привлекательным и заманчивым казался тогда ей этот город. Она была молода, бедна, одинока, и Нью-Йорк принял ее радушно, она свободно и без страха бродила по его улицам. Сейчас же, став мудрее, старше и богаче, она чувствовала себя здесь узницей. Муж — за три тысячи миль от нее, сын — за несколько кварталов, но оба связывают ее невидимыми путами. Во всяком случае, она может спуститься вниз и поужинать в ресторане отеля. Что ж, еще одна женщина будет сидеть с полупустой бутылкой вина за маленьким столиком, стараясь не прислушиваться к чужим разговорам, и, постепенно пьянея, будет слишком громко и слишком много разговаривать с метрдотелем. Боже, до чего иногда утомительно быть женщиной.
Гретхен прошла в спальню и, вынув из шкафа свое самое скромное черное платье, стоившее чересчур дорого и абсолютно не нравившееся Колину, начала одеваться. Слегка накрасившись и проведя щеткой по волосам, она уже собиралась выйти, когда зазвонил телефон.
Она почти бегом вернулась. «Если это Вилли, — подумала она, — наплевать на все — поужинаю с ним». Но это был не Вилли, а Джонни Хит.
— Привет, — сказал он. — Рудольф говорил, что ты остановишься здесь, а я как раз проезжал мимо и подумал, может, тебя застану…
«Врун, — хотела сказать она, — никто вечером без четверти девять не проезжает просто так мимо “Алгонквина”». Но вслух радостно воскликнула:
— Джонни! Какой приятный сюрприз!
— Я здесь, внизу, и если ты еще не ужинала… — В его голосе звучало эхо прежних лет.
— Видишь ли, — сказала она уклончиво и в то же время презирая себя за притворство, — я не одета и собиралась заказать ужин в номер. Я ужасно устала в самолете, а завтра мне рано вставать…
— Жду тебя в баре, — сказал Джонни и повесил трубку.
«Холеный, самоуверенный стервец с Уолл-стрит», — подумала она. Потом пошла в спальню и переоделась в другое платье. Но намеренно заставила его ждать в баре целых двадцать минут.
— Рудольф ужасно огорчен, что не может сегодня с тобой увидеться, — сказал Джонни, сидя напротив нее.
— Не сомневаюсь, — сказала Гретхен.
— Нет, правда. Честное слово. Я по голосу понял, что он был огорчен. Он специально позвонил, чтобы я подменил его, и объяснил, почему сам не явился…
— Могу я попросить подлить мне вина? — сказала Гретхен.
Джонни знаком подозвал официанта, и тот наполнил ее бокал. Они сидели в маленьком французском ресторане на Пятидесятой улице. Народу было мало. «Осторожничает, — подумала Гретхен. — В таком месте вряд ли встретишь знакомых. Идеально подходит для ужина с замужней женщиной, которая когда-то была твоей любовницей. У Джонни наверняка есть длинный перечень подобных мест. Путеводитель по местам для тихого ужина в Нью-Йорке. Издать такой — получить настоящий бестселлер». Как только они вошли, метрдотель приветливо улыбнулся им и посадил за столик в углу, чтобы никто не подслушивал их разговор.
— Если бы Рудольф только мог, он непременно был бы здесь, — твердил Джонни, отличный посредник в напряженные минуты между друзьями, врагами, любовниками, родственниками. — Рудольф очень к тебе привязан, — продолжал Джонни. Сам он за всю свою жизнь ни к кому не испытал настоящей привязанности. — Ты единственная женщина, которой он восхищается. Он так мне и сказал.
— Неужели вам, мальчики, не о чем больше говорить долгими зимними вечерами?
И Гретхен отпила вина. По крайней мере она получила бутылку хорошего вина, значит, вечер не совсем пропащий. Возможно, она сегодня напьется. Надо только хорошенько выспаться перед завтрашним тяжелым днем. Интересно, Вилли с сыном ужинают тоже в каком-нибудь тихом ресторане? И ему надо прятать сына, с которым раньше жил вместе?
— Я даже думаю, что Руди именно из-за тебя до сих пор не женат: он восхищается тобой и не может найти женщину, похожую на тебя.
— Он так мной восхищается, что даже не мог уделить мне одного вечера после того, как мы не виделись почти год.
— На следующей неделе он открывает новый торговый центр в Порт-Филипе. Один из самых крупных. Разве он ничего не писал тебе об этом?
— Писал, — призналась она. — Наверное, я просто не обратила внимания на дату.
— В последнюю минуту у него, как всегда, еще тысяча дел. Он работает по двадцать четыре часа в сутки. Не представляю себе, как он только это выдерживает. Да ты сама знаешь, какой он, когда дело касается работы.
— Да, знаю, — согласилась Гретхен. — Работа у него на первом месте. Он просто одержим ею.
— А разве твой муж не такой? Разве он меньше работает? Наверняка он тоже восхищается тобой, но я что-то не вижу, чтобы он выкроил время приехать в Нью-Йорк.
— Он будет здесь через две недели. К тому же у него совсем другая работа.
— Конечно, снимать картину — святое дело, и женщина может гордиться, когда ее приносят этому в жертву. А бизнес Рудольфа — занятие презренное и омерзительное, и человек должен с радостью бросить всю эту грязь и кинуться в Нью-Йорк, чтобы встретить у трапа свою одинокую, невинную, чистую сестричку и повести ее ужинать.
— Ты защищаешь не Рудольфа, а себя, — сухо сказала Гретхен.
— Обоих, — уточнил Джонни. — И его, и себя. Впрочем, мне незачем кого-либо защищать. Если художник считает себя единственным ценным продуктом современной цивилизации — это его дело. Но ожидать, что такой ничтожный, развращенный деньгами тупица, как я, согласится с ним, по меньшей мере идиотизм. Искусство — хорошая приманка для девиц и приводит многих начинающих художников и будущих Толстых к ним в постель, но со мной этот номер не пройдет. Держу пари, если бы я работал не на Уолл-стрит, в офисе с кондиционером, а в какой-нибудь мансарде в Гринич-Виллидже, ты вышла бы за меня замуж задолго до того, как познакомилась с Колином.
— А вот и не угадал, — усмехнулась Гретхен. — Налей мне еще вина. — Она протянула ему бокал.
Хит наполнил ее бокал почти до краев, потом подозвал официанта и заказал еще бутылку. Он сидел молча, погрузившись в свои мысли. Гретхен была удивлена его недавней вспышкой — это было совсем на него не похоже. Даже предаваясь любви, он оставался холодным и отстраненным, но большим знатоком, как и во всем, за что брался. А теперь физически и умственно он обтесался еще больше. Стал этаким хорошо отполированным, большущим валуном, грозным, хотя и изысканным орудием.
— Дурак я, — наконец тихо произнес он. — Мне следовало сделать тебе предложение.
— Ты, вероятно, забыл, что в то время я уже была замужем, — заметила Гретхен.
— А ты, вероятно, забыла, что, когда познакомилась с Колином Берком, тоже была замужем, — парировал Джонни.
— Тогда был совсем другой год, а он — совсем другой человек, — сказала Гретхен.
— Я видел некоторые его фильмы, — сказал Джонни. — Совсем неплохо.
— Это все равно что ничего не сказать.
— Глаза-то какие влюбленные, — заметил Джонни, силясь улыбнуться.
— К чему все это, Джонни?
— Ни к чему. А, черт. Наверное, я веду себя как стервец, потому что так плохо использовал свое время. Не по-мужски. Сейчас возьмусь за ум и стану задавать вежливые вопросы моей гостье, бывшей супруге одного из моих лучших друзей. Я полагаю, ты счастлива?
— Очень.
— Хороший ответ. — Джонни одобрительно кивнул. — Очень хороший. Леди нашла наконец то, что искала, выйдя замуж во второй раз за коротышку, но зело активного деятеля волшебного экрана.
— Ты продолжаешь быть стервецом. Хочешь, я сейчас встану и уйду?
— Нам предстоит еще десерт. Не уходи. Послушай, — Джонни слегка дотронулся до нее мягкой рукой с гладкими круглыми пальцами, — у меня еще к тебе вопрос: чем ты, женщина, созданная для Нью-Йорка, ухитряешься заполнять свои дни в такой дыре, как Лос-Анджелес?
— Большую часть времени возношу Богу молитвы, благодаря за то, что я не в Нью-Йорке.
— А остальное время? Пожалуйста, не говори мне, будто тебе нравится сидеть дома и заниматься хозяйством в ожидании, когда папочка вернется из студии и расскажет, что Сэм Голдвин сказал за обедом.
— Если хочешь знать, — его слова задели ее, и она повысила голос, — я очень мало рассиживаюсь. Я — часть жизни человека, перед которым преклоняюсь, я помогаю ему, и это гораздо лучше того, чем я занималась здесь, напуская на себя важный вид, тайком изменяя мужу, печатая статьи в журналах и живя с человеком, который три раза в неделю напивался в стельку.
— О, новый вариант женской революции: церковь, дети, кухня… Боже мой, уж кто-кто, но ты…
— Если отбросить церковь, твое описание моей жизни абсолютно правильно. Ты доволен? — Она встала. — Я обойдусь без десерта. Эти коротышки, активные деятели волшебного экрана, предпочитают тощих женщин.
— Гретхен! — крикнул он ей вслед, но она уже решительно шагала к выходу из ресторана. В голосе его звенело искреннее удивление. То, что сейчас произошло, было совершенно невероятным и не допускалось четко установленными правилами знакомых ему игр. Но Гретхен, даже не обернувшись, вышла на улицу.
Она быстро зашагала в сторону Пятой авеню, затем, по мере того как остывал гнев, пошла медленнее. Глупо принимать это близко к сердцу, решила она. Собственно, какое ей дело до того, что думает Джонни Хит о ее жизни? Он делает вид, что ему нравятся так называемые свободные женщины, потому что с ними он тоже может вести себя свободно. Ему дали от ворот поворот, и он попытался заставить ее расплатиться за это. Разве ему понять, что значит для нее проснуться утром и увидеть в постели рядом с собой Колина? Да, она не свободна от мужа, а он — от нее, и именно поэтому они оба стали только лучше и счастливее. Все эти разговоры о свободе — ерунда!
Она чуть не бегом помчалась в отель, влетела к себе в номер, схватила телефонную трубку и попросила телефонистку соединить ее со своим домашним номером в Беверли-Хиллз. В Калифорнии было восемь часов вечера, и Колин должен быть уже дома. Гретхен необходимо было услышать его голос, хотя он терпеть не мог говорить по телефону и часто бывал раздражителен и груб даже с ней, когда она ему звонила. Но ей никто не ответил, а когда она позвонила на студию в монтажную, ей сказали, что мистер Берк уже уехал.
Она стала вышагивать по комнате из угла в угол. Затем села за письменный столик, достала лист бумаги и написала: «Дорогой Колин, я звонила тебе, но тебя не было ни дома, ни на студии, я опечалилась, тем более что мой бывший любовник наговорил мне много неприятных вещей, которые взвинтили меня, а потом, в Нью-Йорке слишком жарко, и Билли любит отца больше, чем меня, а мне плохо без тебя, тем более что тебя нет дома, и у меня рождаются всякие нехорошие мысли про тебя, спущусь сейчас в бар и выпью одну, две, три порции и, если кто-то станет ко мне приставать, позову полицию, просто не знаю, как я выживу эти две недели без тебя, и я надеюсь, что не слишком самоуверенно высказалась по поводу сцены с зеркалами, а если да — то прости, и я пообещаю не меняться и держать рот на замке при условии, что ты тоже пообещаешь не меняться и держать рот на замке, кстати, когда ты провожал нас в аэропорт, на тебе была рубашка с заношенным воротничком — я ужасно плохая хозяйка, но я — хозяйка, хозяйка и жена в твоем доме, это лучшая специальность в мире, и если в следующий раз, когда я позвоню, тебя не будет дома, одному Богу известно, как я тебе отомщу. Целую. Г.».
Гретхен не перечитывая вложила письмо в конверт, спустилась в вестибюль, наклеила марки и опустила его в ящик, установив связь посредством бумаги, чернил и ночного самолета с центром своей жизни, находившимся в трех тысячах миль от нее, на другом краю погруженного в ночной мрак континента.
Затем она прошла в бар, где никто не попытался к ней пристать, и, не вступая в разговор с барменом, выпила две порции виски, после чего поднялась к себе, разделась и легла в постель.
На следующее утро ее разбудил телефон. Звонил Вилли.
— Через полчаса мы за тобой заедем. Мы уже позавтракали, — сказал он.
Бывший муж и бывший летчик ехал быстро и хорошо вел машину. Подъезжая к школе, они заметили на пологих прелестных холмах Новой Англии первые признаки осени. Вилли снова был в темных очках, но на этот раз прятал глаза от солнца, а не из-за того, что перепил. Он крепко держал руль, и в голосе его не было хрипоты, обычно появляющейся после бурной ночи. Дважды они останавливались из-за Билли, которого тошнило, а в остальном это была приятная поездка — красивая моложавая состоятельная американская семья ехала в сверкающем новом автомобиле по зеленой Америке в солнечный сентябрьский день.
Главное здание школы было из красного кирпича в колониальном стиле, с белыми колоннами. Чуть поодаль от него стояло несколько старинных деревянных особняков — общежития учеников. Густые деревья, спортивные площадки. Подъехав к главному зданию, Вилли сказал:
— Ты запишешься в загородный клуб, Билли.
Они запарковали машину и поднялись по лестнице в актовый зал, где уже собрались родители и школьники. За столом, приветливо улыбаясь, пожилая дама регистрировала новеньких. Она дала Билли цветной жетон, который он должен был приколоть к лацкану пиджака, и, повернувшись к группе мальчиков постарше с жетонами разных цветов на лацканах, крикнула: «Дэвид Кроуфорд!» Высокий паренек лет восемнадцати, в очках, быстро подошел к столу.
— Уильям, это Дэвид, — сказала дама. — Он проводит тебя в твою комнату. Если сегодня или вообще в течение учебного года у тебя возникнут какие-либо проблемы, обращайся прямо к нему.
— Совершенно верно, Уильям, — авторитетным голосом старшеклассника подтвердил Кроуфорд. — Я всегда к твоим услугам. Где твои вещи? Пошли, я провожу тебя. — И повел семейство к выходу из здания, а пожилая дама улыбалась уже другой троице у ее стола.
— Уильям… — прошептала Гретхен, следуя рядом с Вилли за сыном и Дэвидом. — Вначале я даже не поняла, к кому она обращается.
— Это хороший признак, — заметил Вилли. — Когда я поступал в школу, все называли друг друга только по фамилии. Нас тогда готовили к армии.
Кроуфорд настоял на том, чтобы нести сумку Билли, и они направились в другой конец городка, к трехэтажному зданию из красного кирпича, явно более новому, чем большинство окружающих.
— «Силлитоу-Холл», — сказал Кроуфорд. — Ты будешь жить на третьем этаже, Уильям.
На стене у входа висела дощечка, оповещавшая о том, что это здание — дар Роберта Силлитоу, отца лейтенанта Роберта Силлитоу-младшего, погибшего при служении родине 6 августа 1944 года.
Гретхен пожалела, что увидела эту дощечку, но быстро переключилась на другое, услышав пение мужских голосов и грохот джаза, доносившиеся из комнат, когда они следом за Кроуфордом и Билли стали подниматься по лестнице.
Комната, отведенная Билли, была небольшой. В ней стояли две кровати, два небольших письменных стола и два платяных шкафа. Небольшой сундучок, который они послали заранее, стоял под одной из них, а ближе к окну стоял другой сундучок с биркой, на которой значилось «Фурнье».
— Твой сосед по комнате уже приехал. Ты с ним еще не познакомился? — спросил Кроуфорд.
— Нет, — ответил Билли таким тихим, необычным даже для него голосом, что Гретхен подумала: хоть бы этот Фурнье не был задирой, или педерастом, или курильщиком марихуаны. Она вдруг почувствовала себя совершенно беспомощной: жизнь сына больше не зависела от нее.
— Увидишь его за обедом, — сказал Кроуфорд. — Колокол прозвонит с минуты на минуту. — Он с любезной улыбкой повернулся к Вилли и Гретхен. — Всех родителей, конечно, приглашают, миссис Эббот.
Она поймала умоляющий взгляд Билли, словно говоривший: «Пожалуйста, только не сейчас», и не стала поправлять Кроуфорда. Билли еще успеет довести до всеобщего сведения, что фамилия отца — Эббот, а матери — Берк. Но не в первый день.
— Спасибо, Дэвид, — сказала она срывающимся голосом и посмотрела на Вилли. Он покачал головой. — Как любезно со стороны школы пригласить нас.
— Советую тебе, Уильям, — сказал Кроуфорд, указывая на незастеленную койку, — взять три одеяла. Ночи здесь бывают зверски холодные, а начальство не расщедривается на отопление. Они считают, что для становления характера хорошо померзнуть.
— Я сегодня же вышлю тебе одеяла из Нью-Йорка, — сказала Гретхен и повернулась к Вилли: — Как будем с обедом?..
— Проголодалась, дорогая? — В голосе Вилли чувствовалась тоска: Гретхен понимала, что ему меньше всего хочется обедать в школьной столовой без вина.
— Да не очень, — сказала Гретхен, пожалев его.
— Так или иначе, мне к четырем надо быть в городе. У меня встреча, очень… — И не докончил фразы.
Загудел колокол.
— Ну вот, наконец. Столовая в главном здании, где ты регистрировался, Уильям, — сказал Кроуфорд. — А теперь, если не возражаешь, я пойду мыть руки. И помни: если что, обращайся ко мне. — Подтянутый и официальный, в пиджаке с металлическими пуговицами и в потрепанных за три года пребывания в школе белых ботинках, он вышел в коридор, где по-прежнему соперничали друг с другом мелодии с трех проигрывателей, в которых преобладал голос Элвиса Пресли.
— Видно, очень симпатичный мальчик, — сказала Гретхен.
— Посмотрим, каким он будет, когда вы уедете, — заметил Билли. — Я потом вам скажу.
— Ну, тебе пора идти обедать, — сказал отец.
Гретхен чувствовала, что ему не терпится выпить. Хорошо уже, что он не предложил остановиться у одного из трактиров, мимо которых они проезжали, и вел себя все утро как настоящий отец. Так что он заслужил мартини.
— Мы проводим тебя до столовой, — сказала Гретхен. К горлу у нее подступал ком, но она не имела права расплакаться при Билли. Она окинула помещение взглядом. — Здесь будет уютно, когда вы с соседом немножко украсите комнату. К тому же у тебя прелестный вид из окна. — И, резко повернувшись, вышла в коридор.
Они пересекли территорию городка с группами других людей, направлявшихся к главному зданию. Не доходя до выхода, Гретхен остановилась. Пришло время прощаться, а ей не хотелось делать это в толпе родителей и школьников.
— Что ж, — сказала она, — давайте прощаться.
Билли обнял мать и быстро поцеловал. Она сумела даже улыбнуться. Потом он пожал руку отцу.
— Спасибо, что привезли меня, — сказал он, повернулся и неторопливо направился к ступенькам, ведущим в здание школы. Он слился с толпой других мальчишек и исчез из виду. Худенькая долговязая детская фигурка безвозвратно ушла из-под материнской опеки, чтобы присоединиться к братству мужчин, до которых теперь только издалека будут доноситься материнские голоса, что когда-то утешали, баюкали и предостерегали.
Гретхен смотрела ему вслед сквозь пелену слез. Вилли обнял ее за плечи, и, благодарные друг другу за теплоту, они молча пошли к машине. Затем поехали сначала по извилистой аллее, потом по обрамленной деревьями улице, шедшей вдоль спортивных площадок, где не было спортсменов, никто не защищал ворота, никто не бежал по дорожкам.
Гретхен сидела на переднем сиденье, сосредоточенно глядя прямо перед собой, и вдруг услышала какие-то странные звуки. Вилли резко остановил машину под деревом. Он всхлипывал, не пытаясь сдержаться, и Гретхен тоже больше не могла держать себя в руках. Она потянулась к нему, и они обнялись, оплакивая Билли, его будущее, себя, свою любовь, все свои ошибки и прежнюю, не получившуюся жизнь.
— Не обращайте на меня внимания, — твердила Рудольфу обвешанная фотоаппаратами девушка, когда Гретхен и Джонни Хит, выйдя из машины и пройдя через стоянку, приблизились к тому месту, где под огромной надписью «Колдервуд» на фоне голубого сентябрьского неба стоял Рудольф. Был день открытия нового торгового центра на северной окраине Порт-Филипа — Гретхен прекрасно знала этот район, так как через него проходила дорога к поместью Бойлена.
Гретхен и Джонни пропустили церемонию открытия, потому что Хит освободился только к обеденному перерыву. Джонни всячески старался загладить свою вину перед Гретхен как за опоздание, так и за недавний разговор в ресторане, и, пока они ехали в Порт-Филип, между ними почти восстановились дружеские отношения. В машине в основном говорил Джонни, но не о себе и не о Гретхен. Он подробно и с восхищением объяснял ей, каким образом Рудольф превратился в преуспевающего менеджера и предпринимателя. По словам Джонни, Рудольф намного лучше остальных бизнесменов его возраста разбирается в сложной механике современного предпринимательства. Джонни стал ей объяснять, какую блестящую провернул Рудольф сделку, уговорив в прошлом году Колдервуда приобрести компанию, понесшую за последние три года два миллиона долларов убытку, и Гретхен вынуждена была признать, что хотя и ничего в том не понимает, но готова поверить его мнению о сделке.
Когда Гретхен подошла к Рудольфу, он стоял, делая пометки в блокноте, а девушка-фотограф снимала его снизу, на фоне надписи «Колдервуд». Увидев сестру и Джонни, Рудольф широко улыбнулся и шагнул им навстречу. Этот человек, ворочающий миллионами, жонглирующий пакетами акций, знающий, как распорядиться страховым капиталом, был для Гретхен просто братом, загорелым красивым молодым мужчиной в отлично сшитом скромном костюме. И Гретхен снова поразилась тому, насколько они разные — ее брат и ее муж. Из рассказов Джонни ей было понятно, что Рудольф во много раз богаче Колина, Колину и не снилась та реальная власть над огромным числом людей, которую сосредоточил в своих руках Рудольф, но при всем этом Колина даже родная мать не могла бы упрекнуть в скромности. Он выделялся в любой компании, держался самоуверенно и заносчиво, легко наживая себе врагов. Рудольф же в любом обществе был своим и мягкостью обращения и доброжелательностью располагал к себе людей.
— Хорошо, — делая один снимок за другим, приговаривала девушка-фотограф, присевшая на корточки возле Рудольфа. — Очень хорошо.
— Разрешите вас познакомить, — повернулся к ней Рудольф. — Моя сестра миссис Берк, мой коллега мистер Хит, а это… э-э, мисс… Ради бога, извините.
— Прескотт. Можно просто Джин. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания. — Девушка застенчиво улыбнулась и выпрямилась. Она была маленькая, с прямыми длинными каштановыми волосами, перехваченными бантом на затылке. Лицо в веснушках, никакой косметики. Несмотря на висевшие на плече три фотоаппарата и тяжелую сумку с пленками, двигалась она легко и свободно.
— Пошли, — сказал Рудольф, — я покажу тебе центр. Если встретим Колдервуда, изобрази восхищение.
Рудольфа повсюду останавливали, пожимали ему руки, поздравляли, восхищенно говорили, что он сделал для города большое дело. Он скромно улыбался, отвечал: «Очень рад, что вам все понравилось», при этом демонстрировал блестящую память, называя всех по имени, а мисс Прескотт неутомимо щелкала фотоаппаратом.
Среди доброжелательниц Гретхен не обнаружила ни одной, с кем ходила в школу или работала у Бойлена. Зато, казалось, все школьные товарищи Рудольфа явились посмотреть, что сотворил их старый приятель, и поздравить его — одни искренне, другие с явной завистью. По странной прихоти времени мужчины, подходившие к Рудольфу с женами и детьми и говорившие: «Ты меня помнишь? Мы вместе кончали школу», казались старше, полнее, медлительнее ее неженатого, не обремененного семьей брата. Успех поставил его в один ряд с другим поколением — более стройным, более быстрым, более элегантным. Гретхен вдруг поняла, что Колин тоже выглядит моложе своих лет. Молодость — для победителей.
— Похоже, сегодня здесь собрался весь город, — заметила Гретхен.
— Почти, — ответил Рудольф и добавил: — Кто-то мне сказал, что даже Тедди Бойлен приехал. Мы, наверное, его увидим. — И он внимательно посмотрел на сестру.
— Тедди Бойлен, — повторила Гретхен без всякого выражения. — Он еще жив?
— По крайней мере так утверждают. Сам я давно с ним не встречался.
На какой-то миг между ними пробежал холодок.
— Подождите меня здесь минутку, — попросил Рудольф, — я поговорю с дирижером. Они играют слишком мало старых мелодий.
— Он явно хочет держать все под контролем, верно? — заметила Гретхен, обращаясь к Джонни и глядя вслед Рудольфу, спешившему к оркестровой раковине в сопровождении неутомимой мисс Прескотт.
Когда Рудольф снова подошел к ним, оркестр играл «Вновь настали счастливые дни»; вместе с Рудольфом были тоненькая, очень хорошенькая блондинка в накрахмаленном белом льняном платье и лысеющий, сильно вспотевший мужчина немного старше Рудольфа в мятом летнем костюме в полоску. Гретхен была уверена, что уже видела этого мужчину, но не могла вспомнить, кто он.
— Это Вирджиния Колдервуд, младшая дочь моего босса, — представил Рудольф девушку. — Я много говорил ей о тебе.
Мисс Колдервуд застенчиво улыбнулась:
— В самом деле, миссис Берк.
— И ты, Гретхен, конечно, помнишь Брэдфорда Найта?
— Помните, я приезжал к вам вместе с Руди после окончания колледжа и выпил тогда у вас все вино? — сказал Брэд.
И тут Гретхен его вспомнила: бывший сержант с оклахомским акцентом, тот, что ухаживал в ее квартире за всеми женщинами подряд. Акцент у него за это время немного стерся, и, к сожалению, бывший сержант начал лысеть. Она вспомнила также, как несколько лет назад Рудольф уговорил его переехать в Уитби, чтобы впоследствии стать помощником директора в торговом центре Колдервуда. Рудольфу этот человек нравился, хотя сейчас, глядя на Найта, она не понимала, чем он привлекает ее брата. Рудольф говорил ей, что Брэд Найт вопреки внешнему виду умен, прекрасно ладит с людьми и выполняет все приказания с неукоснительной точностью.
— Конечно, я вас помню, Брэд, — сказала Гретхен. — Я слышала, вы незаменимый человек.
— Вы заставляете меня краснеть, мэм, — сказал Найт.
— Мы все незаменимые люди, — улыбнулся Рудольф.
— Нет, не все, — серьезно возразила девушка, не отрывая взгляда от Рудольфа, что не укрылось от Гретхен.
Все, кроме девушки, рассмеялись. «Бедняжка, — подумала Гретхен, — лучше бы тебе смотреть так на кого-нибудь другого».
— А где же ваш отец? — спросил Рудольф у Вирджинии. — Я хочу представить ему мою сестру.
— Он уехал домой, — сказала девушка. — Ему не понравилось кое-что в речи мэра. Мэр говорил только о вас и ни слова о нем.
— Просто я родился здесь, и, по-видимому, мэр считает это своей заслугой, — пошутил Рудольф.
— И потом, ему не понравилось, что она все время снимает только вас. — Вирджиния махнула рукой в сторону мисс Прескотт, которая, отойдя на несколько шагов, снимала их группу.
— Случайности нашей профессии, — заметил Джонни Хит. — У него это пройдет.
— Вы не знаете моего отца, — сказала девушка. — Вам лучше позвонить ему и успокоить.
— Позвоню позже, если будет время, — небрежно бросил Рудольф. — Кстати, мы все собираемся через часок пойти куда-нибудь выпить. Может, вы с Брэдом составите нам компанию?
— Мне нельзя появляться в барах, вы же знаете, — сказала Вирджиния.
— Хорошо, в таком случае пошли ужинать, — сказал Рудольф. — Брэд, поболтайся тут и, если начнутся потасовки, разнимай дерущихся. Попозже молодежь начнет танцевать. Не давай им слишком уж разойтись.
— Я буду требовать, чтоб они танцевали менуэт. Пошли, Вирджиния, — продолжал Найт, — я угощу тебя апельсиновой шипучкой, которую бесплатно предлагает фирма твоего отца.
Очень неохотно Вирджиния позволила Найту увести себя.
— Мужчина не ее мечты, это очевидно, — глядя им вслед, заметила Гретхен.
— Не вздумай заикнуться об этом Брэду, — сказал Рудольф. — Он спит и видит, как бы жениться на ней, войти в их семью и создать новую империю…
— Она милая девушка, — сказала Гретхен.
— Довольно милая, особенно если учесть, что она — дочь босса, — сказал Рудольф.
Рудольфа остановила грузная женщина, нарумяненная, с подведенными глазами, — тюрбан делал ее похожей на персонаж из фильма двадцатых годов.
— Eh bien, mon cher Rudolph, — сказала она, кокетливо прищурясь и жеманно кривя губы, — tu parles français toujours bien? [20]
Рудольф официально поклонился:
— Bonjour, M-lle Lenaut. Je suis très content de vous voir [21]. Разрешите представить вам мою сестру миссис Берк. И моего друга мистера Хита.
— Рудольф был самым блестящим моим учеником, — сказала мисс Лено, закатывая глаза. — Я была уверена, что он далеко пойдет. Это было ясно по всему, что он делал.
— Вы слишком добры, — сказал Рудольф, и они пошли дальше. — Когда я учился у нее, я писал ей любовные письма, — сказал он с усмешкой. — Но никогда их не отсылал. Папа однажды обозвал ее французской шлюхой и ударил по лицу.
— Я никогда об этом не слышала, — сказала Гретхен.
— Ты о многом не слышала.
— Как-нибудь вечером давай сядем, и ты расскажешь мне про Джордахов.
— Как-нибудь вечером.
— Ты, наверное, испытываешь огромное удовлетворение, вернувшись в свой город в такой день, — заметил Джонни.
— Это уже другой город, — немного подумав, сказал Рудольф. — Пошли, посмотрите, чем мы торгуем.
Он провел их по магазинам. Приобретательский инстинкт, по мнению Колина, был слабо развит у Гретхен, и вид этого умопомрачительного обилия товаров, этого гигантского скопления выставленных для продажи вещей, потоком поступающих с фабрик Америки, раздражал ее.
Все — или почти все, — что возмущало Гретхен в эпохе, в которую она жила, было втиснуто в этот конгломерат белых зданий, и собрал все это под одной крышей благодаря своему уму ее мягкий, скромный и любимый брат. Когда он станет рассказывать ей историю Джордахов, она дополнит ее главой о себе.
После магазинов Рудольф провел их по театру. В тот вечер его открывала труппа из Нью-Йорка, которая привезла комедию, и, когда они зашли в зал, там шла репетиция со светом. Здесь вкус старика Колдервуда не был принят во внимание. Тускло-розовые стены и обитые темно-красным плюшем стулья смягчали голую строгость стен, и, по тому как режиссер добивался сложных световых эффектов, Гретхен поняла, что за кулисами стоит дорогое оборудование. Впервые она на миг пожалела, что ушла из театра.
— Прелестный театр, Руди, — сказала она.
— Мне хотелось показать тебе хоть что-то, что ты одобришь, — ровным тоном ответил он.
Она дотронулась до его руки, прося этим жестом прощения за свою невысказанную критику остальных его достижений.
— В конце концов мы создадим в стране шесть таких театров, где будем ставить пьесы по своему вкусу, которые будут идти на каждой сцене по крайней мере две недели. Таким образом, каждая пьеса будет прокручиваться месяца три, и мы ни от кого не будем зависеть. Если Колин захочет поставить у меня пьесу…
— Я уверена, он с радостью поработал бы в таком месте. А то он вечно ворчит, что приходится ставить в сараях на Бродвее. Когда он приедет в Нью-Йорк, я привезу его сюда. Хотя, возможно, это и не очень хорошая мысль…
— Почему? — спросил Рудольф.
— Он иногда страшно ссорится с теми, с кем работает.
— Со мной он не поссорится, — уверенно сказал Рудольф. Они с Берком понравились друг другу с первой встречи. — Я с уважением отношусь к художникам и отдаю им пальму первенства. Так как, мы пойдем выпить?
— Боюсь, мне придется отказаться. — Гретхен взглянула на часы. — В восемь позвонит Колин и страшно рассердится, если меня не будет в отеле. Джонни, ты не против, если мы поедем сейчас?
— К вашим услугам, мэм, — галантно ответил тот.
Гретхен поцеловала на прощание Рудольфа и оставила его в театре вместе с мисс Прескотт, которая то и дело меняла насадки и щелкала фотоаппаратом, — хорошенькая, ловкая, деловая.
Джонни и Гретхен по дороге к машине прошли мимо бара, и она порадовалась, что они туда не пошли, так как, по ее глубокому убеждению, мужчина, сидевший в темной глубине, был Тедди Бойлен, который даже через пятнадцать лет мог ее сексуально завести. А ей этого не хотелось.
Когда она открывала дверь в свой номер, там уже вовсю заливался телефонный звонок. Звонили из Калифорнии, но это был не Колин. Звонил директор студии, сообщивший, что сегодня в час дня Колин погиб в автомобильной катастрофе. Ее муж уже полдня как мертв, а она не знала об этом…
Гретхен сдержанно поблагодарила директора за его сумбурные соболезнования, повесила трубку и долго сидела в номере, не зажигая света.
Глава 2
1960 год
Прозвучал гонг, возвестивший начало последнего раунда тренировочного матча, и Шульц крикнул:
— Постарайся побольше прижимать его к канатам, Томми!
Боксер, с которым Куэйлс должен был встретиться через пять дней, славился тем, что прижимал противника к канатам, и Томасу как спарринг-партнеру полагалось вести себя, как он. Но Куэйлса не так-то легко было прижать к канатам. Быстрый и скользкий, он чуть не танцевал на ринге и, молниеносно работая руками, наносил короткие точные удары. Он никогда никого серьезно не калечил, но благодаря умному поведению на ринге вырвался вперед. Предстоящий матч собирались показывать по телевидению на всю страну, и за участие в нем Куэйлс получал двадцать тысяч, а Томасу как его спарринг-партнеру причиталось шестьсот долларов. Ему хотели заплатить меньше, но Шульц, будучи менеджером обоих боксеров, нажал на организаторов матча. Встречу негласно финансировала мафия, а мафиози не увлекаются благотворительностью.
Тренировочный ринг был устроен в театре, и зрители, пришедшие посмотреть тренировки, сидели в партере в своих пестрых лас-вегасских рубашках и канареечно-пестрых брюках. Томас чувствовал себя на сцене скорее актером, чем боксером.
Он шагнул к Куэйлсу — из-под кожаного шлема со злого плоского лица на него смотрели холодные бесцветные глаза. Когда Куэйлс тренировался с Томасом, на губах его всегда играла насмешливая улыбка, точно само присутствие Томаса на одном с ним ринге было абсурдом. За все время тренировок Куэйлс не сказал ему ни слова, даже не здоровался с ним. Во всей этой ситуации Томаса утешало лишь то, что он регулярно спал с женой Куэйлса и собирался в один прекрасный день сказать ему об этом.
Куэйлс танцевал перед Томасом, нанося ему резкие удары и ловко уворачиваясь от его хуков. Томас загнал противника в угол, но он, вскинув голову, увернулся от очередного удара под рев толпы.
Спарринг-партнерам не полагалось наносить травмы основным участникам встречи, но шел последний раунд тренировочного матча, и Томас, не думая о ждущем его наказании, упорно наступал, чтобы нанести хотя бы один хороший удар и посадить мерзавца на пол. Куэйлс догадался об этом намерении, и улыбка его стала еще более надменной. Он отскакивал в сторону, в воздухе отбивал удары Томаса, не давая им достигнуть цели, и к концу раунда даже не вспотел, а на теле его не было ни одного синяка, хотя Томас все две минуты упорно пытался «достать» его.
— Ты должен заплатить мне за урок бокса, бездельник, — сказал Куэйлс, когда прозвенел гонг.
— Надеюсь, в пятницу тебя убьют, дешевка, — ответил Томас, перелез через канаты и пошел в душевую, а Куэйлс еще попрыгал через скакалку, сделал несколько гимнастических упражнений и поработал с легкой тренировочной грушей. Этот негодяй никогда не уставал, работал как одержимый, и, судя по всему, в конце концов его ждали титул чемпиона в среднем весе и миллион на счете в банке.
Когда Томас после душа вернулся в зал и увидел, что вытворяет Куэйлс, боксируя с тенью под охи и ахи зрителей, он покраснел до ушей.
Получив от Шульца конверт с пятьюдесятью долларами за два раунда, Томас быстро протиснулся сквозь толпу и вышел в палящую жару Лас-Вегаса. После прохлады оборудованного кондиционерами зала жара казалась искусственной и зловредной, словно какой-то маньяк-ученый поджаривал город, чтобы уничтожить его самым болезненным способом.
После тренировки Томасу страшно хотелось пить, и, пройдя по раскаленной улице, он вошел в какой-то большой отель. В вестибюле был прохладный полумрак. Дорогие проститутки прохаживались в ожидании клиентов, пожилые дамы стояли у игральных автоматов. Он прошел в бар мимо столов, за которыми играли в рулетку и кости. У всех в этом вонючем городе карманы набиты деньгами. У всех, кроме него. За прошлые две недели он просадил за игорным столом пятьсот долларов, почти все заработанные деньги.
Он чувствовал в кармане конверт с пятьюдесятью долларами Шульца и с трудом сдерживал желание сыграть в кости. Вместо этого он попросил у бармена пива. Вес у него сейчас был в норме, а Шульца рядом не было, значит, вопить никто не станет. Впрочем, Шульц на него плевал с тех пор, как появился Куэйлс, верный претендент на чемпионский титул.
Выпив еще пива, Томас встал и направился к выходу, но задержался посмотреть, как идет игра. Перед одним малым, похожим на провинциального гробовщика, высилась целая стопка фишек. Игра шла по-крупному. Томас вынул из кармана конверт с деньгами и купил фишек. Через десять минут от его денег осталось всего десять долларов, и у него хватило здравого смысла на этом остановиться.
Швейцар попросил одного из гостей подвезти Томаса до его отеля — таким образом он сэкономил деньги на такси. Отель у него был паршивенький, с несколькими игральными автоматами и всего одним столом для игры в кости. А Куэйлс жил в фешенебельном отеле «Сэндз», где останавливались все кинозвезды. Его жена целый день загорала у бассейна, но неизменно улучала полчасика, чтобы тайком заскочить к Томасу. У нее страстная натура, объясняла она Томасу, а Куэйлс спит отдельно, потому что он серьезный боксер и ему предстоит важный матч. Томас же больше не был серьезным боксером, и ему не предстояли важные матчи, так что он мог позволить себе все. Дамочка была горячей штучкой, и в иные дни с ней стоило повозиться.
В отеле его ждало письмо от Терезы, но он даже не стал его распечатывать. Он и так знал содержание — очередное требование денег. Тереза теперь работала и зарабатывала больше, чем он, но это ее не останавливало. Она устроилась в какой-то ночной клуб — работала там в гардеробе и продавала сигареты, виляя задом и демонстрируя ноги, оголенные до еще допустимого законом предела, и получала щедрые чаевые. Она заявила, что ей обрыдло сидеть с ребенком дома, когда муж все время в разъездах, и она желает сделать собственную карьеру. В ее представлении торговля сигаретами в ночном клубе была чем-то вроде шоу. Сына она сплавила своей сестре в Бронкс и, даже когда Томас бывал в Нью-Йорке, возвращалась домой в пять-шесть утра с сумочкой, набитой двадцатидолларовыми бумажками. Бог знает как она их зарабатывала. Но Томаса это уже не волновало.
Он поднялся к себе в номер и лег на кровать. Ему нужно было придумать, как на десять долларов дотянуть до следующей пятницы. Кожу на скулах саднило от недавних ударов Куэйлса. Кондиционер в комнате почти не работал, и от жаркого дыхания пустыни Томас обливался потом.
Он закрыл глаза и заснул тяжелым, нездоровым сном. Ему снилась Франция. Там прошло лучшее в его жизни время, и ему часто снилась та короткая пора на берегу Средиземного моря, хотя все это было почти пять лет назад и яркость воспоминаний начала стираться.
Он проснулся, все еще продолжая видеть свой сон, и, когда море и белые здания скрылись, перестали маячить перед его мысленным взором, тяжело вздохнул, поглядев на окружавшие его потрескавшиеся стены захудалой гостиницы в Лас-Вегасе.
На Лазурный берег он приехал после победы на матче в Лондоне. Победа была легкой, а следующий матч, о котором договорился Шульц, должен был состояться в Париже через месяц, и возвращаться в Нью-Йорк на такой короткий срок не имело смысла. Том подцепил в Лондоне лихую девчонку, которая сказала, что знает отличный укромный отель в Канне, а так как после победы Томас впервые купался в деньгах и возомнил, будто теперь ему ничего не стоит уложить любого боксера в Европе одной рукой, он покатил с ней на два дня в Канн. Два дня растянулись на десять. Шульц слал отчаянные телеграммы, а Томас валялся на пляже, много ел, успел полюбить местное розовое вино и прибавил лишних пятнадцать фунтов. Когда он наконец добрался до Парижа, французский боксер чуть не убил его на ринге. Впервые в жизни Томас был нокаутирован, и сразу выяснилось, что больше его никто не приглашает выступать в Европе. Почти все деньги, полученные за предыдущий матч, он просадил на лихую лондонскую девчонку, которая, помимо своих прочих достоинств, отличалась любовью к драгоценностям, и Шульц, когда они летели в Нью-Йорк, с ним не разговаривал.
Французский боксер лишил Томаса чего-то, что уже было не восполнить, и теперь матчи предлагались ему все реже, а платили за них все меньше. Дважды он прикарманивал деньги, полученные женой за вихляние задом; Тереза прекратила с ним всякие отношения, и, если бы не сын, Томас хлопнул бы дверью и ушел.
Лежа на измятой постели в душной комнате, он раздумывал обо всем этом, и на память ему пришли слова, сказанные братом в тот далекий день в отеле «Уорвик». Если Рудольф следил за его карьерой, то, наверное, говорит сейчас их надменной сестрице: «Я предупреждал его, что так будет».
А, плевать ему на брата!
Кто знает, может, в следующий раз у него появится прежний задор и он одержит блестящую победу. Вокруг него снова начнут увиваться, и он вернет себе былую славу. Бывало же такое со многими другими боксерами, даже гораздо старше его. Просто Шульц должен тщательнее подбирать для него противников, держать его подальше от «танцоров», брать тех, кто хочет драться. Надо будет поговорить с Шульцем. И не только об этом. Надо, чтобы Шульц авансировал его до пятницы, иначе ему не продержаться в этом сволочном городе.
Две-три победы, и он может об этом забыть. Две-три победы — и его снова пригласят в Париж, и он снова поедет на Лазурный берег и будет сидеть на террасе кафе, пить розовое вино и смотреть на мачты яхт, пришвартованных в гавани. Если по-настоящему повезет, может, он даже сумеет зафрахтовать одну из них и уплыть подальше от всех и вся. Разве что давать два-три боя в год, просто чтобы в банке не кончались денежки.
От этой мысли у Томаса улучшилось настроение, и он уже собрался спуститься вниз и на последние десять долларов поиграть в кости, как вдруг зазвонил телефон.
Звонила Кора, жена Куэйлса. Истерически рыдая, она визжала в трубку как оглашенная:
— Он все узнал! Узнал! — повторяла она. — Какой-то продажный коридорный донес. Он чуть меня не убил. Кажется, сломал мне нос. Теперь я всю жизнь буду уродкой.
— Помолчи немного, — сказал Томас. — Что он узнал?
— Ты же знаешь что. Он направился сейчас…
— Подожди минутку. Что ты ему сказала?
— А что, по-твоему, я должна была ему сказать? Я сказала «нет». Он ударил меня по лицу. Я вся в крови. Он мне не верит. У мерзавца коридорного из твоей гостиницы, видно, был телескоп или что-то в этом роде. Так что тебе лучше смыться из города. Сию же минуту! Он поехал к тебе. Один Бог знает, что он сделает с тобой, а потом и со мной! Но я не собираюсь ждать! Я сейчас же еду в аэропорт и беру себе билет. Даже чемодан не пакую. Советую тебе сделать то же самое. Но только держись от меня подальше. Ты его не знаешь. Он убийца!.. Так что уезжай на чем-нибудь, и быстро.
Томас, не дослушав ее панические визги, повесил трубку. Он взглянул на свой единственный чемодан, стоявший в углу, затем подошел к окну и посмотрел сквозь щель в венецианских ставнях. Улица, залитая ярким дневным солнцем, была пуста. Потом подошел к двери проверить, открыта ли она. И переставил стул в угол. Он вовсе не хотел, чтобы ворвавшийся перекинул его через стул.
С легкой улыбкой он сел на кровать. Томас никогда еще не уклонялся от драки, а эта, кажется, доставит ему самое большое удовольствие в его боксерской жизни. Маленький гостиничный номер не позволит противнику плясать по углам и уворачиваться от ударов.
Он надел кожаную куртку, застегнул молнию до конца и поднял воротник, чтобы защитить горло. И снова сел на край кровати, в ожидании свесив меж колен руки. Он услышал, как перед гостиницей с визгом остановилась машина, но не пошевелился. Через минуту в коридоре послышались шаги, затем дверь распахнулась, и в комнату ворвался Куэйлс.
— Привет, — сказал Томас. И медленно поднялся.
Куэйлс закрыл за собой дверь и повернул ключ в замке.
— Я все знаю, Джордах, — сказал Куэйлс.
— Про что? — невинно спросил Томас, глядя Куэйлсу на ноги, чтобы не пропустить первого выпада.
— Про тебя и мою жену.
— А-а… да-да, — сказал Томас. — Я иногда сплю с ней. Разве я тебе не говорил об этом?
Он был готов к его нападению и чуть не засмеялся, когда Куэйлс, этот денди ринга, этот приверженец стильного бокса, вслепую стрельнул в него правой — типичный удар неопытного сопляка. И именно потому, что Томас ждал этого, он, с легкостью ускользнув от удара, перешел в ближний бой. Рядом не было рефери, растащить их было некому, и Томас избивал Куэйлса со сладостной, неистовой яростью. Старый уличный боец, знающий все приемы, он припер Куэйлса к стене и, отступив немного назад, нанес жестокий апперкот, а потом снова прижал его и бил локтями, коленями, головой, бил, прислонив его к стене, держа левой рукой за горло, чтобы тот не упал, а правой наносил зверские удары по лицу. Когда он наконец отступил, Куэйлс рухнул на забрызганный кровью ковер и остался лежать вниз лицом, без сознания.
В дверь заколотили, и раздался голос Шульца. Томас отпер дверь и впустил его. Шульц с первого взгляда оценил ситуацию.
— Болван, — сказал он. — Я видел эту его курицу-жену, и она мне все рассказала. Я думал, что успею. Ты великий боксер, Томми, когда бой идет при закрытых дверях, а? За деньги ты не сумел бы побить и собственную бабушку, а за бесплатно готов развернуться во всей красе и мощи. — Он опустился на колени у неподвижного тела Куэйлса, перевернул его, внимательно осмотрел разбитый лоб, затем ладонью провел по его подбородку. — Кажется, ты сломал ему челюсть. Два идиота! Теперь он не сможет выйти на ринг не только в пятницу, но и через тридцать пятниц. Да, кое-кому это очень понравится. Очень! Ребята поставили немалые деньги на эту лошадиную задницу. — Шульц свирепо пнул ногой неподвижное тело Куэйлса. — Вот уж они обрадуются, узнав, как ты его разделал. Мой тебе совет: сейчас же, не теряя ни минуты, убирайся отсюда поскорее, пока я не доставил этого… этого муженька в больницу. На твоем месте я бежал бы без оглядки до океана, а добежав, тотчас пересек бы его, и, если бы мне была дорога жизнь, я бы не возвращался сюда минимум лет десять. Кстати, не вздумай лететь самолетом: как только ты сойдешь с трапа где бы то ни было, тебя уже будут поджидать, и, конечно, не с розами.
— Что же ты мне предлагаешь? Идти пешком? — спросил Томас. — У меня всего десять долларов.
Шульц с тревогой взглянул на Куэйлса, который начал шевелиться. Он даже встал с колен.
— Давай выйдем в коридор. — Он вынул ключ из замка, а когда они вышли в коридор, закрыл за собой дверь на ключ. — Ты, конечно, заслужил, чтобы тебя изрешетили пулями, но мы проработали вместе слишком долгое время, и… — Он окинул встревоженным взглядом коридор, затем достал бумажник, вытащил из него деньги и протянул их Томасу. — Вот. Все, что у меня при себе. Здесь сто пятьдесят долларов. Возьмешь мою машину. Она внизу — ключ в зажигании. Оставишь ее на стоянке в аэропорту в Рено, а оттуда поезжай автобусом на восток. Я скажу, что ты украл машину. Ни в коем случае не вступай в контакт со своей женой. За ней будут следить. Я сам ей позвоню. Скажу, что ты сбежал неизвестно куда и пусть не ждет от тебя вестей. И я не шучу, тебе действительно нужно убраться из этой страны подальше. Здесь, в Соединенных Штатах, где бы ты ни был, за твою жизнь никто не даст и цента. — Шульц сосредоточенно нахмурил обезображенные шрамами брови. — Самое безопасное для тебя — наняться на какой-нибудь пароход. Когда доберешься до Нью-Йорка, зайди в гостиницу «Эгейский моряк». Это на Западной Восемнадцатой улице. Там полно греческих матросов. Спроси администратора. У него какое-то длинное греческое имя, но все зовут его Пэппи. Он набирает людей на грузовые суда, которые плавают не под американским флагом. Скажешь, что это я прислал тебя и прошу как можно скорее вывезти из Америки. Он не будет ни о чем спрашивать. Когда-то во время войны я служил в торговом флоте и оказал ему большую услугу. И не считай, что ты всех умнее. Не думай, что тебе удастся подзаработать боксом где-нибудь в Европе или Японии, даже под другой фамилией. Запомни, с этой минуты ты просто матрос, и больше никто. Ясно?
— Ясно, Шульц, — ответил Томас.
— И я не желаю никогда больше ничего о тебе знать. Понял?
— Понял. — Томас шагнул к двери своего номера.
— Ты куда?! — остановил его Шульц.
— У меня там остался паспорт. Он мне может понадобиться.
— Где он?
— В верхнем ящике тумбочки.
— Подожди здесь, — сказал Шульц, — я сам его принесу. — Он открыл дверь, вошел в комнату и через минуту вернулся с паспортом. — Вот, бери и постарайся в дальнейшем думать головой, а не тем местом, которое так нравилось жене Куэйлса. А теперь убирайся. Мне надо собирать по частям этого идиота.
Томас спустился по лестнице в вестибюль и прошел мимо стола, где играли в кости. Он ничего не сказал клерку, с любопытством посмотревшему на него, так как на его куртке были пятна крови. Томас вышел на улицу. Машина Шульца стояла как раз за «кадиллаком» Куэйлса. Томас сел в машину, завел мотор и медленно поехал в направлении магистрального шоссе. Он вовсе не хотел, чтобы его остановили в Лас-Вегасе за нарушение скорости. А пятна с куртки он смоет позже.
Глава 3
Они договорились встретиться в одиннадцать, но Джин позвонила и предупредила, что немного опоздает. Рудольф сказал, что это не страшно: ему все равно надо сделать несколько звонков. Было субботнее утро. Всю неделю у него было столько дел, что он не сумел позвонить сестре, и его мучила совесть. После возвращения из Калифорнии с похорон он обычно звонил сестре по меньшей мере два-три раза в неделю. Он предложил Гретхен переехать в Нью-Йорк и жить в его квартире — в основном квартира была бы целиком в ее распоряжении, так как Колдервуд отказался перевести контору в Нью-Йорк и Рудольф жил в городе всего около десяти дней в месяц. Но Гретхен решила остаться в Калифорнии — пока. Берк не оставил завещания — во всяком случае, еще никто не сумел его найти, — и бывшая жена через суд требовала большую часть его недвижимого имущества и пыталась выселить Гретхен из дома.
В Калифорнии было сейчас восемь часов утра, но Рудольф знал, что Гретхен рано встает. Он заказал междугородный разговор, сел за стол в малой гостиной и попытался докончить кроссворд в «Таймс», не решенный им за завтраком.
Эту меблированную квартиру, безвкусно выкрашенную в яркие тона и обставленную металлическими угловатыми стульями, он снял временно. Главным ее достоинством была маленькая хорошая кухня с холодильником, где не иссякал лед. Рудольфу нравилось стряпать самому и есть в одиночестве, читая газету. Иной раз приходила Джин и готовила завтрак на двоих, но в это утро она была занята. Она никогда не соглашалась остаться на ночь и никогда не объясняла почему.
Зазвонил телефон. Рудольф снял трубку, но это была не Гретхен. В трубке раздался невыразительный гнусавый старческий голос Колдервуда. Субботы и воскресенья не существовали для него, если не считать двух часов по воскресным утрам, которые он проводил в церкви.
— Руди, — сказал он, как обычно без всяких вежливых предисловий, — ты сегодня к вечеру вернешься в Уитби?
— Откровенно говоря, не собирался, мистер Колдервуд, — ответил Рудольф. — У меня здесь есть кое-какие дела в выходные, а в понедельник намечено совещание, и…
— Мне срочно нужно тебя видеть, — раздраженно продребезжал Колдервуд. С годами он становился все более нетерпимым и вспыльчивым. Он словно негодовал по поводу собственного богатства и тех, кто его приумножал, как и по поводу того, что все больше зависел от решений, принимаемых финансистами и юристами Нью-Йорка.
— Я буду в конторе во вторник утром, мистер Колдервуд. Это дело может подождать до вторника?
— Нет, не может. И я хочу видеть тебя не в конторе, а у себя дома. — Голос у него был резким и напряженным. — Жду тебя завтра после ужина.
— Хорошо, мистер Колдервуд, — сказал Рудольф, и старик, даже не попрощавшись, бросил трубку.
Рудольф хмуро посмотрел на телефон. На воскресенье он купил два билета на футбол, для себя и Джин, а теперь из-за срочного вызова Колдервуда придется пропустить матч. У Джин когда-то был роман с одним из игроков в Мичигане, и она поразительно разбиралась в футболе, так что с ней было интересно смотреть игру. Ну почему бы старику не лечь в постель и спокойно не умереть.
Снова зазвонил телефон — на этот раз его соединили с Гретхен. После смерти Берка живость, звонкость и мелодичность, с юности отличавшие ее голос, куда-то пропали. Чувствовалось, что она рада слышать Рудольфа, но это была вялая радость — так больные разговаривают со знакомыми, навещающими их в больнице. Она сказала, что у нее все в порядке, что она разбирает бумаги Колина, отвечает на бесконечные соболезнования и консультируется с юристами по вопросам наследства. Поблагодарила за чек, который он послал ей на прошлой неделе, и сказала, что, как только тяжба о наследстве будет улажена, полностью вернет все деньги, которые он ей то и дело переводит.
— Об этом не беспокойся, пожалуйста, — сказал Рудольф. — Не надо ничего мне возвращать.
— Хорошо, что ты позвонил, — продолжала Гретхен, словно не слыша его. — Я сама собиралась позвонить тебе и попросить еще об одном одолжении.
— А именно? — спросил он и тут же добавил: — Подожди минутку, — так как по домофону звонили снизу. Он подскочил к аппарату и нажал кнопку.
— К вам мисс Прескотт, мистер Джордах, — доложил бдительный швейцар.
— Пусть поднимется, — сказал Рудольф и вернулся к телефону. — Извини, Гретхен, так что ты говорила?
— Вчера я получила письмо от Билли, и мне не понравилось настроение, с которым оно написано. Вроде бы ничего особенного в письме нет, ни к чему не придерешься, но Билли ведь вообще такой: никогда не скажет прямо, что его беспокоит. И все же у меня возникло ощущение, что Билли в отчаянии. Не мог бы ты выкроить время и съездить к нему, выяснить, в чем дело?
Рудольф замялся. Едва ли племянник благоволит к нему настолько, чтобы откровенно в чем-то признаться. Как бы своим визитом в школу не сделать только хуже.
— Конечно, я съезжу, если ты этого хочешь. Но ты не считаешь, что было бы лучше, если бы поехал его отец?
— Нет. Он все только испортит. Скажет что-нибудь не то.
Раздался звонок в дверь.
— Подожди еще минутку, — попросил Рудольф. — Кто-то пришел. — И поспешил к двери. — Я говорю по телефону, — сказал он вошедшей Джин и снова взял трубку. — Да, Гретхен, — сказал он, намеренно употребив ее имя, чтобы Джин знала, что он разговаривает с сестрой. — Я, пожалуй, сделаю так: завтра с утра съезжу к нему, поведу куда-нибудь пообедать и попробую во всем разобраться.
— Мне очень неприятно тебя беспокоить, — сказала Гретхен, — но письмо такое… такое мрачное.
— Наверняка какие-нибудь пустяки. Может, он просто занял только второе место на соревнованиях, или завалил экзамен по алгебре, или еще что-нибудь в этом роде. Ты знаешь, как это бывает у ребят.
— Да, но не у Билли, — ответила Гретхен. — Я говорю тебе, он в отчаянии. — Чувствовалось, что она едва сдерживает слезы.
— Хорошо, я позвоню тебе завтра вечером, после того как повидаюсь с ним, — пообещал Рудольф. — Ты будешь дома?
— Да, буду.
Он медленно повесил трубку и представил себе, как сестра ждет телефонного звонка в пустом доме, разбирая бумаги покойного мужа. Он тряхнул головой. Об этом подумаем завтра. И улыбнулся Джин, которая скромно сидела на деревянном стуле. На ногах у нее были красные шерстяные чулки и мокасины. Гладко зачесанные волосы, перехваченные на затылке черной бархоткой, свободно свисали вдоль спины. Лицо ее, как всегда, казалось тщательно вымытым, и все в ней напоминало школьницу. Хрупкое тело утопало в просторном спортивном пальто из верблюжьей шерсти. Джин было двадцать четыре года, но в такие минуты, как сейчас, ей нельзя было дать больше шестнадцати. Она пришла прямо с работы, и на полу возле двери лежали небрежно брошенные ею фотоаппараты и сумка с пленками и объективами.
— У тебя такой вид, что мне хочется предложить тебе стакан молока и печенье, — улыбнулся Рудольф.
— Можешь предложить мне что-нибудь покрепче. Я на ногах с семи утра, и все время на улице. Только не слишком много воды.
Он подошел к ней и поцеловал в лоб. Она наградила его улыбкой. «Ох уж эти девушки», — подумал он и пошел на кухню за водой.
Потягивая бурбон, Джин проглядывала в «Санди таймс» список картинных галерей. Когда Рудольф бывал свободен в субботу, они обычно ходили по музеям. Она была «вольным» фотографом и часто выполняла заказы журналов по искусству и издателей каталогов.
— Надень туфли поудобнее, — сказала она. — Нам сегодня предстоит много ходить. — Для ее роста у нее был на удивление низкий, слегка хрипловатый голос.
— За тобой — на край света, — шутливо ответил он.
Они уже выходили, когда снова зазвонил телефон.
— Пусть звонит, — сказал он. — Пошли отсюда.
Она остановилась в дверях.
— Ты хочешь сказать, что можешь слышать телефонный звонок и не подходить к аппарату?
— Безусловно, могу.
— А я вот не могу. Что, если мне хотят сообщить что-то совершенно чудесное? Подойди к телефону. Тебе это не даст покоя, если ты не подойдешь.
— Нет, не стану подходить.
— Ну, тогда это не даст мне покоя. Я подойду. — И она шагнула в комнату.
— Ладно-ладно. — Рудольф опередил ее и взял трубку. Звонила мать из Уитби. По тому, каким тоном она произнесла его имя, он понял, что ничего чудесного она ему не сообщит.
— Рудольф, я не хочу портить тебе выходной. — Мэри была убеждена, что он ездил в Нью-Йорк только ради тайных порочных развлечений. — Но отопление не работает, я замерзаю и погибаю в этой продуваемой насквозь развалине.
Три года назад Рудольф купил на окраине Уитби отличный фермерский дом восемнадцатого века с уютными низкими потолками, но мать называла его не иначе как «этот старый темный погреб» или «эта продуваемая насквозь развалина».
— А Марта не может тут помочь? — спросил Рудольф.
Прислуга Марта жила вместе с ними, вела хозяйство, готовила и ухаживала за матерью; Рудольф понимал, что за такую работу он ей должен бы платить гораздо больше.
— Марта! — возмущенно фыркнула мать. — Я готова уволить ее сию же минуту.
— Мам…
— Да-да. Когда я велела ей спуститься в котельную и посмотреть, что случилось, она отказалась наотрез. — Голос матери поднялся на пол-октавы. — Она, видите ли, боится подвалов! Вместо этого она посоветовала мне надеть свитер. Будь ты с ней построже, она не позволяла бы себе давать мне советы, уверяю тебя. Сама-то она так растолстела на наших харчах, что не замерзнет и на Северном полюсе. Когда вернешься домой, если вообще соизволишь вернуться, умоляю тебя, поговори с этой женщиной.
— Завтра днем я буду в Уитби и поговорю с ней, — сказал Рудольф. Он заметил, что Джин смотрит на него со злорадной усмешкой. Еще бы: ее родители жили где-то на Среднем Западе, и она не видела их уже два года. — А пока что позвони к нам в контору. Сегодня там дежурит Брэд Найт. Скажи ему, что я прошу прислать какого-нибудь техника.
— Он подумает, что я рехнулась от старости.
— Ничего такого он не подумает. Сделай, пожалуйста, как я говорю.
— Ты даже не представляешь себе, как здесь холодно, — не унималась мать. — Ветер дует изо всех щелей. Не понимаю, почему мы не можем жить в приличном новом доме, как все нормальные люди.
Это была старая песня, и Рудольф не счел нужным отвечать. Когда мать наконец поняла, что он много зарабатывает, у нее вдруг прорезалась необузданная тяга к роскоши. Каждый месяц, получая из универмага счета за ее покупки, он невольно морщился.
— Скажи Марте, чтобы затопила камин в гостиной и закрыла дверь, — посоветовал Рудольф. — Тогда тебе сразу станет тепло.
— Чтобы Марта затопила камин?! — возмутилась мать. — Если она снизойдет до этого. Ты завтра приедешь к ужину?
— Боюсь, что нет. Я должен поехать к мистеру Колдервуду. — Это была полуложь: он не собирался ужинать у него, но встретиться с ним действительно собирался. В любом случае ужинать с матерью ему не хотелось.
— Колдервуд, Колдервуд! Иногда мне кажется, я просто закричу, если еще хоть раз услышу это имя.
— Мам, я должен идти, меня ждут, — сказал Рудольф и, вешая трубку, услышал, как мать заплакала.
— Ну почему старушки не могут лечь и умереть? — заметил он Джин. — Эскимосы, например, выставляют их на холод. Пошли скорее, пока еще кто-нибудь не позвонил.
Выйдя за дверь, Рудольф с радостью отметил, что Джин оставила свои фотоаппараты в квартире. Это означало, что она намерена вернуться. Заранее предсказать ее поведение было невозможно. Иногда она после их походов возвращалась вместе с ним, точно это само собой разумелось. В другие разы, ничего не объясняя, брала такси и уезжала к себе на квартиру, которую снимала вместе с одной девушкой. А порой появлялась у него без всякого предупреждения в надежде застать его дома.
Джин жила своей собственной жизнью — и жила так, как ей нравилось. Он ни разу не был у нее дома. Они встречались либо у него, либо в каком-нибудь баре. Почему ей так было удобнее, она не объясняла. Несмотря на молодость, она производила впечатление вполне уверенного в себе и независимого человека. Работала она, как убедился Рудольф, увидев снимки, сделанные на открытии торгового центра в Порт-Филипе, очень профессионально, и ее фотографии поразили его смелой манерой, несколько неожиданной для застенчивой молоденькой девушки, какой она показалась ему при первой встрече. Не была она застенчивой и в постели и, как бы себя там ни проявляла, никогда не жеманничала. И никогда не жаловалась, что из-за его работы в Уитби они иногда по две недели не видятся. Огорчался Рудольф. Он прибегал к разным хитростям, устраивал ненужные встречи, лишь бы провести вечер с Джин.
Она не принадлежала к категории девиц, которые обрушивают на любовника подробности своей биографии. Он знал о ней очень мало. Она родилась на Среднем Западе. У нее были плохие отношения с родными. Ее старший брат работал в принадлежавшей семье фирме, занимавшейся, кажется, производством лекарств. В двадцать лет она окончила колледж. Специализировалась в социологии. Фотографией увлекалась с детства. Чтобы чего-то добиться, надо начинать в Нью-Йорке, поэтому она и приехала в этот город. Ей нравились работы Картье-Брессона, Пенна, Данкена, Клайна. Сюда можно добавить и женское имя. И возможно, это будет ее имя.
В ее жизни были и другие мужчины. На эту тему она не распространялась. Лето она проводила на море. Названия пароходов не сообщала. Побывала и в Европе. Ей понравился какой-то югославский остров, и она была не прочь посетить его еще раз. Она удивилась, узнав, что Рудольф никогда не выезжал из Штатов.
Одевалась она по-молодежному и выбирала неожиданные цвета, которые на первый взгляд никак не сочетались, но стоило присмотреться, и становилось ясно, что они отлично дополняют друг друга. У нее не было дорогих вещей, и уже после первых трех встреч с ней Рудольф был уверен, что видел весь ее гардероб.
Она разгадывала кроссворды в воскресной «Нью-Йорк таймс» быстрее его. Почерк у нее был мужской, без завитушек. Любила современную живопись, которую Рудольф не понимал. «А ты все равно смотри на эти картины, — говорила она, — и наступит день, когда барьер рухнет».
Она не ходила в церковь. Никогда не плакала в кино. Не познакомила его ни с кем из своих друзей. Джонни Хит не произвел на нее никакого впечатления. Она не обращала внимания на дождь и не боялась испортить прическу. Никогда не жаловалась на погоду или пробки на улицах. Никогда не говорила: «Я люблю тебя».
— Я люблю тебя, — сказал он.
Они лежали рядом на кровати, натянув одеяло до подбородка, его рука покоилась на ее груди. Было семь часов вечера, и в комнате стоял полумрак. Они обошли двадцать картинных галерей. Никакой барьер в его восприятии не рухнул. Потом пообедали в итальянском ресторанчике, владелец которого ничего не имел против девушек в красных шерстяных чулках. За обедом Рудольф сказал, что не сможет завтра пойти с ней на футбол, и объяснил почему. Джин приняла это спокойно и взяла у него билеты. Она сказала, что пойдет с одним знакомым, который когда-то играл полузащитником в команде Колумбийского университета. И продолжала с аппетитом есть.
Когда они вернулись после долгих хождений по городу, оба почувствовали, что продрогли: декабрьский день выдался пронзительно-холодный. Рудольф поставил чайник, и они выпили по чашке горячего чая с ромом.
— Хорошо бы разжечь огонь, — сказала она, свернувшись клубочком на диване и сбросив на пол туфли.
— В следующей квартире, которую я сниму, будет камин, — сказал он.
В дыхании обоих чувствовался ром с лимоном.
Они не спеша предались любви.
— Таким и должен быть субботний вечер зимой в Нью-Йорке, — сказала она, когда, устав от ласк, они умиротворенно лежали рядом. — Искусство, спагетти, ром и постель.
Он рассмеялся и крепче прижал ее к себе, сожалея о годах воздержания. Возможно, именно воздержание подготовило его к встрече с ней, сделало его открытым для нее. И даже зависимым от нее.
— Я люблю тебя, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.
Минуту она лежала молча, потом отодвинулась от него, откинула одеяло, встала и начала одеваться. «Я все испортил», — подумал он.
— Ты что?
— Эту тему я никогда не обсуждаю голой, — серьезно ответила она.
Рудольф снова рассмеялся, но ему было далеко не весело. Сколько же раз эта прелестная, уверенная в себе девушка, с собственными загадочными правилами поведения, обсуждала вопрос о замужестве? И со сколькими мужчинами? Никогда раньше он не испытывал ревности. Бесполезное, нерентабельное чувство.
Он смотрел, как стройная тень движется по темной комнате, слышал шуршание одежды. Джин вышла в гостиную. Плохой знак? Или хороший? Лучше лежать здесь и не идти за ней? У него ведь это вырвалось — «Я люблю тебя» и «Я хочу на тебе жениться».
Он вылез из постели и быстро оделся. Джин сидела в гостиной и настраивала приемник. Голоса дикторов звучали исключительно доброжелательно, вежливо и сладко, тем не менее произнеси такой голос: «Я люблю тебя» — никто бы не поверил.
— Налей чего-нибудь, — сказала она, не поворачиваясь.
Он налил ей и себе бурбона с водой. Она пила, как мужчина. Какой предыдущий любовник научил ее этому?
— Ну так как? — Он стоял перед ней, чувствуя, что положение складывается не в его пользу и он похож на просителя. Он пришел из спальни босиком, без пиджака и без галстука. Не самый подходящий вид для мужчины, делающего предложение.
— У тебя на голове настоящий ералаш, — сказала она. — Ты гораздо симпатичнее такой взъерошенный.
— Может, у меня и в словах ералаш? Или ты не поняла, что я сказал в спальне?
— Почему же, поняла. — Она выключила радио и села в кресло, держа обеими руками стакан с бурбоном. — Ты хочешь на мне жениться.
— Совершенно верно.
— Давай пойдем в кино. Тут за углом идет картина, которую мне хочется посмотреть.
— Не увиливай.
— Завтра ее показывают последний день, а тебя завтра здесь не будет.
— Я жду ответа.
— Я должна быть польщена?
— Нет.
— Ну а я действительно польщена. Теперь пошли в кино.
Но она не двигалась. Сидела в полутени, освещенная сбоку лампой, хрупкая, уязвимая. Глядя на нее, он понял, что сказал ей то, что хотел сказать, что его слова были продиктованы не чувственностью, вспыхнувшей в нем в холодный день, а глубокой потребностью.
— Если ты скажешь «нет», это меня убьет.
— Ты в этом убежден? — Наклонив голову, она смотрела в свой стакан и помешивала бурбон пальцем. Ему были видны только ее макушка и поблескивающие в свете лампы распущенные по плечам волосы.
— Да.
— А если правду?
— Отчасти, — сказал он. — В какой-то мере я убежден. Меня это в какой-то мере убьет.
Теперь рассмеялась она.
— По крайней мере ты будешь честным мужем.
— Я жду ответа, — настаивал Рудольф. Он взял ее за подбородок и заставил посмотреть себе в глаза. В ее взгляде были сомнение и испуг, маленькое личико побледнело.
— В следующий раз, когда приедешь в Нью-Йорк, позвони мне, — сказала она.
— Это не ответ, — сказал Рудольф.
— В какой-то мере ответ, мне надо подумать.
— Почему?
— Потому что я позволила себе нечто отнюдь не делающее мне чести и теперь должна сообразить, как сделать, чтобы я вновь могла себя уважать.
— Что же ты такого наделала? — Он не был уверен, что ему хочется узнать правду.
— Когда мы познакомились с тобой, у меня был роман. Он до сих пор продолжается. Я поступаю так, как, я думала, никогда не поступлю в жизни: сплю сразу с двумя мужчинами! И тот тоже хочет на мне жениться.
— Счастливая девушка, — с горечью сказал Рудольф. — Это он выступает под видом девушки, с которой ты делишь квартиру?
— Нет. Девушка действительно существует. Могу тебе ее продемонстрировать.
— Ты поэтому никогда не приглашала меня к себе? Он живет с тобой?
— Нет.
— Но он бывал у тебя? — Рудольф с удивлением почувствовал, что это его глубоко ранило, и тем не менее ему хотелось разбередить в себе эту рану еще больше.
— Знаешь, что делало тебя особенно милым? — сказала Джин. — То, что ты был слишком уверен в себе и поэтому не задавал никаких вопросов. Если любовь меняет тебя в худшую сторону, то уж лучше не люби никого.
— Что за паршивый день, — пробормотал Рудольф.
— Насколько я понимаю, вот все и решилось. — Джин встала и осторожно поставила стакан на стол. — Кино отменяется.
Он смотрел, как она надевает пальто. «Если она сейчас уйдет, — подумал он, — я больше никогда ее не увижу». Он подошел к ней, обнял и поцеловал.
— Ты ошибаешься. Кино не отменяется.
Она улыбнулась ему, но губы ее дрожали, словно улыбка далась ей с трудом.
— Тогда поскорее одевайся. Терпеть не могу опаздывать к началу.
Он прошел в спальню, причесался, надел галстук и туфли. Надевая пиджак, он взглянул на смятую постель, арену сражения.
Вернувшись в гостиную, Рудольф обнаружил, что Джин повесила себе на плечо сумку с аппаратурой. Он попытался отговорить ее, но она упорствовала.
— Я уже достаточно долго пробыла здесь для одной субботы, — сказала она.
На следующее утро, когда он ехал по мокрому от дождя шоссе, на котором было мало машин, Рудольф думал не о Билли, своем племяннике, а о Джин. Они сходили в кино — картина оказалась отвратительной. Потом ужинали в забегаловке на Третьей авеню и говорили о вещах, представлявших мало интереса для них обоих: о фильме, который только что видели, о других фильмах, о спектаклях, о книгах, о журнальных статьях, о политических сплетнях. Это был разговор плохо знакомых между собой людей. Оба избегали упоминать о женитьбе и о любви втроем. Оба были какие-то непонятно усталые, словно физически перетрудились. Пили больше обычного. Если бы они впервые проводили вечер вместе, оба сочли бы друг друга занудами. Когда они доели бифштекс и выпили напоследок по рюмке коньяку, Рудольф с облегчением посадил ее в такси, а сам пошел домой пешком. Спал он тяжело, а когда, проснувшись, вспомнил вчерашний вечер и дела, ожидающие его сегодня, серый декабрьский дождь за окном показался ему вполне соответствующим оформлением этого воскресного утра.
Рудольф позвонил в школу и попросил передать Билли, что он приедет в половине первого и поведет его обедать, а он приехал немного раньше, сразу после полудня. Хотя дождь прекратился и сквозь облака проглядывало холодное бледное солнце, в городке не видно было ни души. Гретхен говорила ему, что в хорошую погоду и более приятное время года здесь удивительно красиво, а сейчас под низкими дождевыми тучами пустынный городок со своими сбившимися в кучу зданиями и мокрыми грязными лужайками был похож на тюрьму. Рудольф остановил машину, видимо, у главного здания школы, вышел и неуверенно огляделся, не зная, где искать племянника. Из стоявшей неподалеку часовни доносились молодые голоса, дружно певшие: «Вперед, вперед, воинство Христово».
Воскресенье. Обязательное присутствие на церковной службе, подумал он. Неужели в частных школах это до сих пор сохранилось? Когда ему было столько же лет, сколько Билли, от него требовали лишь каждое утро отдавать салют флагу и клясться в верности Соединенным Штатам. Вот оно, преимущество бесплатного обучения — церковь отделена от государства.
Рядом с ним остановился шикарный «линкольн». Школа дорогая. Здесь воспитываются будущие правители Америки. Сам он приехал на «шевроле». Интересно, что бы говорили о нем в учительской среде, если бы он приехал на мотоцикле, который у него до сих пор сохранился, но теперь по большей части стоял в гараже? Из «линкольна» вышел важного вида мужчина в элегантном плаще, его спутница осталась сидеть в машине. Явно родители. Приезжают время от времени по уик-эндам пообщаться с будущим правителем Америки. Судя по манерам, мужчина был по крайней мере президентом какой-нибудь компании — румяный, энергичный, в хорошей спортивной форме. Рудольф уже давно научился распознавать этот тип людей.
— Доброе утро, сэр, — поздоровался Рудольф тем голосом вежливого автомата, каким обычно обращался к президентам компаний. — Не скажете ли вы, где «Силлитоу-Холл»?
— Доброе утро, доброе утро, — приветливо ответил тот, широко улыбаясь и показывая прекрасные искусственные зубы стоимостью в пять тысяч долларов. — Сейчас я вам его покажу. Мой сын жил там в прошлом году. Это, пожалуй, лучший дом на всей территории школы. Вон там. — Он махнул рукой на здание, стоявшее примерно в четырехстах ярдах от них. — Вы можете к нему подъехать. Поезжайте по этой дороге дальше.
— Благодарю вас, — сказал Рудольф.
Из часовни громче зазвучало пение. Мужчина прислушался.
— Все хвалят Господа, — сказал он. — И все принимают в этом участие. Придется подождать.
Рудольф сел в свой «шевроле» и поехал в «Силлитоу-Холл». Входя в пустынное здание, он обратил внимание на дощечку, напоминавшую о лейтенанте Силлитоу. По заставленному мебелью холлу ездила на трехколесном велосипеде девочка лет четырех в голубом комбинезончике. Бегавший вокруг девочки большой сеттер залаял на него. Рудольф был немного озадачен. Он не ожидал увидеть в мужской школе четырехлетнюю девочку.
Дверь открылась, и в холл вошла миловидная круглолицая молодая женщина.
— Замолчи, Бонни, — приказала она собаке и улыбнулась Рудольфу. — Не бойтесь, он не кусается.
Рудольфу было непонятно, что она тут делает.
— Вы чей-нибудь отец? — спросила женщина, ухватив собаку за ошейник и чуть не задушив ее, в то время как пес отчаянно махал хвостом.
— Не совсем, — ответил он. — Я дядя Билли Эббота. Я звонил сегодня утром.
На приятном круглом лице появилось странное выражение. Сочувствие?.. Подозрение?.. Облегчение?..
— Да-да, он вас ждет. Я — Молли Фейруэзер, жена старшего воспитателя. Мальчики должны вот-вот вернуться из часовни.
Это объясняло присутствие и девочки, и собаки, и ее самой. Рудольф тотчас решил, что эта здоровая приятная женщина никак не могла быть виновата в переживаниях Билли.
— Может быть, пока зайдете к нам и чего-нибудь выпьете?
— Мне не хочется доставлять вам беспокойство, — сказал Рудольф, но все же последовал за ней.
Гостиная была просторной и уютной. Старая мебель, множество книг.
— Мой муж тоже в часовне, — объяснила миссис Фейруэзер. — По-моему, у нас где-то осталось немного хереса. — Из другой комнаты донесся детский плач. — Это мой младший о себе напоминает, — сказала она и торопливо налила Рудольфу рюмку хереса. — Извините, я сейчас. — Она вышла, и плач тотчас стих. Вернувшись, она поправила волосы и налила себе хереса. — Да вы присаживайтесь.
Наступила неловкая пауза. Глядя на эту женщину, Рудольф подумал, что, хотя миссис Фейруэзер познакомилась с Билли всего несколько месяцев назад, она должна знать мальчика гораздо лучше, чем он, приехавший сюда в полном неведении с поручением спасти племянника. Надо было попросить Гретхен прочесть ему по телефону расстроившее ее письмо.
— Билли очень хороший мальчик, — наконец нарушила молчание миссис Фейруэзер. — Такой красивый и воспитанный. У нас здесь есть и сорвиголовы, мистер… — Она запнулась.
— Джордах, — подсказал Рудольф.
— Поэтому мы ценим тех, кто умеет себя вести.
Она глотнула хереса. Глядя на нее, Рудольф решил, что мистер Фейруэзер — счастливый человек.
— Его мать очень о нем беспокоится… — начал Рудольф.
— Правда? — Ее реакция была слишком быстрой. Значит, неладное почувствовала не только Гретхен.
— На этой неделе она получила от него письмо. Конечно, матери склонны преувеличивать… однако у нее сложилось впечатление, что мальчик в полном отчаянии. — Не имело смысла утаивать цель своего приезда от этой явно рассудительной и доброжелательно настроенной женщины. — Слово «отчаяние» мне лично кажется слишком сильным, но я все же приехал выяснить, в чем дело. Его мать живет в Калифорнии, и… — Он замялся. — В общем, она вышла замуж второй раз.
— О, в нашей школе этим никого не удивишь, — рассмеялась миссис Фейруэзер. — Я имею в виду не то, что родители живут в Калифорнии, а то, что они разводятся и женятся по второму разу.
— Ее муж несколько месяцев назад погиб.
— Вот оно что, — сочувственно сказала миссис Фейруэзер. — Какое горе. Может, поэтому Билли… — Она замолчала на полуслове.
— Вы тоже заметили, что с ним что-то происходит? — спросил Рудольф.
— Пожалуй, вам лучше побеседовать об этом с моим мужем. — Она неуверенно провела рукой по коротко остриженным волосам. — Это, как говорится, по его части.
— Я уверен, вы не скажете ничего такого, с чем ваш муж не согласился бы, — заметил Рудольф. Он не сомневался, что в отсутствие мужа она будет держаться менее настороженно и не станет так уж выгораживать школу, если школа в чем-то виновата.
— У вас пустая рюмка, — сказала миссис Фейруэзер. Взяла ее и наполнила.
— У него плохие отметки? Или, может, кто-нибудь из ребят почему-то над ним издевается?
— Нет, — ответила миссис Фейруэзер, протягивая ему вторую рюмку хереса. — Занимается он хорошо, и, по-моему, учеба не представляет для него трудностей. И мы не разрешаем детям издеваться друг над другом. Просто… — Она пожала плечами. — Он необычный мальчик. Мы с мужем пытались понять, в чем дело, но безуспешно. Он… он очень замкнутый. У него ни с кем нет контакта: ни с другими мальчиками, ни с учителями. Сосед Билли по комнате попросил перевести его в другую комнату…
— Они дерутся?
— Нет, — отрицательно покачала головой миссис Фейруэзер. — Сосед жалуется, что Билли не разговаривает с ним. Никогда! Ни о чем! Он аккуратно убирает свою половину комнаты, в положенные часы готовит уроки, ни на что не жалуется, но когда с ним заговаривают, отвечает только «да» или «нет». Физически он хорошо развит, но не участвует ни в каких играх. По субботам мы проводим спортивные соревнования с другими школами, и все мальчики собираются на стадионе, а он сидит в своей комнате и читает. — Голос миссис Фейруэзер звучал сейчас так же тревожно, как голос Гретхен. — Будь он взрослым, я бы, пожалуй, сказала, что он страдает меланхолией. Я понимаю, это ничего не объясняет… — Она виновато улыбнулась. — Это лишь описание симптомов, а не диагноз, но это единственный вывод, к которому пришли мы с мужем. Если вам удастся узнать что-нибудь более определенное, что-то такое, чему школа, знай она это, сумеет помочь, мы будем очень признательны.
Вдали зазвонили колокола часовни, и Рудольф увидел первых мальчиков, выходящих из нее.
— Могу я пройти в комнату Билли? — спросил Рудольф. — Я подожду его там. — Быть может, что-нибудь в комнате подскажет ему, как вести себя с мальчиком.
— Пожалуйста. Она на третьем этаже. Последняя дверь налево.
Рудольф поблагодарил ее и оставил с двумя детьми и сеттером. «Какая славная женщина», — подумал он, поднимаясь по лестнице. Когда он учился, рядом не было никого, похожего на нее. И если она волнуется по поводу Билли, значит, есть о чем волноваться.
Дверь в комнату Билли, как и большинство других дверей по коридору, была открыта. Казалось, комната была разделена пополам невидимой стеной. С одной стороны — измятая постель, заваленная пластинками. Рядом на полу — куча книг, а на стене — вымпелы и фотографии девушек и спортсменов, вырезанные из журналов. В другой половине комнаты кровать была тщательно заправлена, а стена совершенно голая. Только на письменном столе две фотографии: Гретхен и Берка. Гретхен на снимке сидела в шезлонге в саду своего калифорнийского дома, а фотография Берка была вырезана из какого-то журнала. Карточки Вилли Эббота на столе не было. На кровати лежала раскрытая книга, обложкой вниз. Рудольф наклонился и увидел, что это «Чума» Камю. Весьма своеобразное чтение для четырнадцатилетнего подростка и едва ли способное избавить его от меланхолии.
Если исключительная аккуратность считается признаком подростковой неврастении, то Билли был явным неврастеником. Однако Рудольф помнил, каким аккуратным был он сам в этом возрасте, и никто тогда не считал это ненормальным.
И все же комната произвела на него гнетущее впечатление. Ему не хотелось встречаться с соседом Билли, поэтому он спустился вниз и встал у входа в здание. Солнце сейчас светило ярче, из часовни шли группами причесанные и умытые мальчики, и все вокруг утратило ту тюремную мрачность, которая вначале неприятно поразила Рудольфа. Большинство мальчиков были гораздо выше, чем в их возрасте одноклассники Рудольфа. Американцы прибавляют в росте. Все считали само собой разумеющимся, что это хороший признак. Но так ли это? Им будет легче смотреть на тебя сверху вниз, приятель.
Билли он увидел издалека. Единственный из всех, он шагал в полном одиночестве. Шел медленно и вполне непринужденно, с высоко поднятой головой. В его виде не было ничего жалкого. Рудольф вспомнил, как сам в этом возрасте отрабатывал походку, стараясь не двигать плечами и ходить легкими, скользящими шагами, чтобы казаться старше и грациознее своих сверстников.
— Привет, Руди, — без улыбки поздоровался Билли, подойдя к зданию общежития. — Спасибо, что приехали навестить меня.
Они обменялись рукопожатием. Билли крепко, быстро сжал Рудольфу руку. Ему пока не надо было бриться, но лицо у него было уже не детское и голос сломался.
— К вечеру я должен быть в Уитби, — сказал Рудольф, — а так как это по пути, я решил заскочить к тебе, чтобы вместе пообедать. Это крюк всего на пару часов.
Билли бесстрастно смотрел на него, и Рудольф был уверен: парень понял, что этот визит вовсе не случаен.
— Здесь поблизости есть какой-нибудь приличный ресторан? Я умираю от голода.
— Отец в прошлый раз водил меня обедать в довольно пристойное место.
— Когда это было?
— Месяц назад. Он собирался снова приехать на прошлой неделе, но потом написал, что в последнюю минуту человек, у которого он обычно берет машину, должен был срочно выехать за город.
Вероятно, фотография Вилли вначале стояла на столе рядом с карточками Гретхен и Колина, подумал Рудольф; скорее всего Билли убрал ее оттуда после этого письма.
— Тебе надо что-то взять в комнате или сообщить кому-нибудь, что ты поедешь обедать со своим дядей?
— Мне ничего не надо брать и никому ничего не надо сообщать, — сухо ответил Билли.
Только сейчас Рудольф обратил внимание на то, что ребята, смеясь и дурачась, шагают мимо них, но Билли ни с кем не обменивается ни словом и никто не подходит к нему. Наверное, все действительно так, как предполагает Гретхен, подумал он, а может быть, и хуже.
— Тогда поехали. Покажешь мне дорогу. — Рудольф обнял племянника за плечи, но тот остался к этому равнодушен.
Проезжая с насупившимся мальчиком по красивой территории школы, мимо прекрасных зданий и дорогих спортивных площадок, построенных и расположенных с таким расчетом, чтобы подготовить молодых людей к полезной и счастливой жизни и превратить их в мужчин и женщин типа миссис Фейруэзер, Рудольф недоумевал, как педагоги умудряются чему-то обучить своих подопечных.
— Я знаю, почему тот человек отказался одолжить отцу машину, — сказал Билли, уплетая бифштекс. — В прошлый раз, выезжая со стоянки, он врезался в дерево и помял крыло. Он перед обедом выпил три мартини, а после обеда — две рюмки коньяку и бутылку вина.
Нетерпимость юности. Рудольф был рад, что пьет сейчас только воду.
— Может, отец был чем-нибудь расстроен? — сказал он. Не для того он сюда приехал, чтобы разрушить любовь, возможно, существующую между сыном и отцом.
— Наверное. Он всегда чем-нибудь расстроен, — заметил Билли, продолжая жевать. Если он и страдал от чего-то, это никак не отражалось на его аппетите.
Еда была сытная, американская — бифштексы, омар, морские гребешки, ростбиф, поджаренный хлеб; обслуживали хорошенькие официантки в скромной форме. Зал был большой, гулкий, столики накрыты скатертями в красную клетку, и было много школьников — за иными столиками сидело по пять-шесть мальчиков с родителями одного из них, пригласившими друзей сына. Интересно, подумал Рудольф, будет ли такой день, когда он приедет в школу за своим сыном и поведет его с товарищами на обед. Если Джин скажет «да» и выйдет за него замуж, возможно, так оно и будет лет через пятнадцать. Каким он будет через пятнадцать лет, и какой будет она, и каким будет их сын? Замкнутый, мрачный, нервный, как Билли? Или открытый и веселый, как мальчики, сидящие за другими столами? Будут ли еще существовать такие школы, будут ли еще готовить такие блюда, будут ли отцы налетать спьяну на деревья в два часа дня? Через какие испытания прошли нежные женщины и благополучные отцы, которые горделиво сидят сейчас за столиками со своими сыновьями, в ту пору, когда война только что кончилась и облако атомного взрыва еще плывет где-то в небесах над планетой?
«Скажу-ка я, пожалуй, Джин, что передумал».
— В школе хорошо кормят? — спросил Рудольф, просто чтобы нарушить затянувшуюся паузу.
— Прилично.
— А как ребята, хорошие?
— Ничего. А… впрочем, они не такие уж и хорошие. Слишком любят хвастаться: мол, отец у него большая шишка, обедает с самим президентом и дает ему советы, как управлять страной, а он на каникулы летом ездит не куда-нибудь, а в Ньюпорт, и у них собственная конюшня, и как родители бухнули двадцать пять тысяч на бал по случаю совершеннолетия сестры…
— А ты что говоришь в таких случаях?
— Я молчу. — Билли посмотрел на него с неприязнью. — Что я могу сказать? Что мой отец живет в однокомнатной квартире и за последние два года его уволили с трех работ? Или, может, мне рассказать, как он замечательно водит машину после обеда? — Все это он произнес ровным, обычным тоном, слишком по-взрослому.
— Ты бы мог рассказать им про твоего отчима.
— А что он? Его уже нет. И даже когда он был жив, во всей школе не нашлось бы и шести мальчиков, которые слышали о нем. Они здесь считают тех, кто пишет пьесы или снимает кино, вроде как придурками.
— А как учителя? — спросил Рудольф, тщетно надеясь, что хоть что-то в школе нравится Билли.
— Какое мне до них дело? — ответил мальчик, кладя масло на печеную картофелину. — Я выполняю домашние задания, и все.
— В чем дело, Билли? — Пришло время спросить напрямик. Рудольф слишком плохо знал племянника, чтобы подойти к этому вопросу окольным путем.
— Это мать просила вас приехать ко мне, да? — Билли смотрел на него пытливо и вызывающе.
— Если тебе непременно нужно это знать — да.
— Зря я ее встревожил. Мне не нужно было посылать то письмо.
— Нет, ты совершенно правильно поступил. Так все же, Билли, в чем дело?
— Сам не знаю. — Билли перестал есть. Рудольф видел, как он старается держать себя в руках и говорить спокойно. — Все плохо. У меня такое чувство, что я умру, если останусь здесь.
— Ничего ты не умрешь, — резко сказал Рудольф.
— Да, конечно, наверное, не умру. Просто я так чувствую. — Билли произнес это тоном капризного ребенка. — А это не то же самое. Верно? Но такое чувство во мне сидит.
— Да, это не то же самое. Но ты выговорись.
— Это место не для меня. Мне совсем не хочется стать таким, какими станут все эти парни. Я вижу их отцов. Многие из них двадцать пять лет назад тоже учились в этой школе. Они такие же, как их дети, только старше, — указывают президенту, что делать, но не понимают, что Колин Берк был великим человеком, и даже не знают, что он умер. Я здесь чужак, Руди. И мой отец здесь чужак. Колин Берк тоже был бы здесь чужаком. Если я тут останусь, то к концу четвертого года буду таким же, как все они, а я не хочу этого. В общем, не знаю… — Он уныло покачал головой, и прядь светлых волос упала на высокий, унаследованный от отца лоб. — Вы, наверное, считаете, что я говорю чепуху. Наверное, думаете, я просто соскучился по дому, или расстроен оттого, что меня не выбрали капитаном команды, или еще что-нибудь в этом роде…
— Я совсем так не думаю, Билли. Не знаю, прав ты или нет, но у тебя определенно есть свои причины, — сказал Рудольф. Соскучился по дому, мысленно повторил он слова Билли. Но по какому дому?
— Надо обязательно ходить на службу в часовню, — продолжал Билли. — Семь раз в неделю притворяться, будто я христианин. А я не христианин. Моя мама не христианка, отец не христианин. Колин тоже им не был. Почему я должен отдуваться за всю семью и выслушивать эти бесконечные проповеди? «Будь честным, гони прочь нечистые помыслы, не думай о сексе. Господь наш Иисус Христос умер во искупление грехов наших…» Вам понравилось бы семь раз в неделю слушать всю эту дребедень?
— Нет, не очень, — согласился Рудольф. Мальчик, безусловно, был прав. Атеисты обязаны думать о воздействии религии на своих детей.
— А деньги? — Мимо прошла официантка, и Билли понизил голос, но говорил все так же горячо: — Откуда возьмутся деньги на мое шикарное респектабельное образование теперь, когда Колин умер?
— Об этом не беспокойся, — сказал Рудольф. — Я уже говорил твоей матери, что это я беру на себя.
Билли взглянул на него со злостью, словно Рудольф признался, что готовит против него заговор.
— Вы мне недостаточно нравитесь, дядя Рудольф, чтобы я мог принять от вас такой подарок.
Рудольф был потрясен, но постарался не показать виду: как бы там ни было, а Билли еще совсем ребенок, ему лишь четырнадцать лет.
— А почему я тебе недостаточно нравлюсь? — спокойно спросил он.
— Потому что эта школа для таких, как вы. Можете посылать сюда своего собственного сына.
— На это я, пожалуй, отвечать не буду.
— Извините, что я так сказал, но я действительно так думаю. — Окаймленная длинными ресницами голубизна влажно заблестела. Глаза Эббота.
— Я уважаю тебя за прямоту, — сказал Рудольф. — В твои годы ребята обычно уже умеют скрывать свои истинные чувства от богатых дядюшек.
— Как я могу здесь оставаться, когда на другом конце страны моя мать сидит совершенно одна в пустом доме и каждую ночь плачет? — Билли говорил торопливо, захлебываясь. — Погиб такой человек, как Колин, а я, значит, должен орать во всю глотку на идиотских футбольных матчах или слушать, как какой-то бойскаут в черном костюме сообщает, что спасение в Иисусе Христе? Так, что ли? — По его щекам текли слезы, и он вытирал их платком, не прекращая своего гневного монолога. — Я вот что вам скажу. Если вы не заберете меня отсюда, я сбегу и уж как-нибудь сумею добраться домой к матери и постараюсь помочь ей чем смогу.
— Хорошо, — сказал Рудольф. — Хватит об этом. Я пока не знаю, что мне удастся сделать, но обещаю что-нибудь предпринять. Это тебя устраивает?
Билли с несчастным видом кивнул, еще раз вытер слезы и положил платок в карман.
— А сейчас давай разделаемся с обедом, — сказал Рудольф. Сам он почти не ел, просто смотрел, как Билли подчистил свою тарелку, как заказал себе яблочный пирог и так же успешно с ним расправился. Четырнадцать лет — всеядный возраст. Слезы, смерть, жалость, яблочный пирог и мороженое перемешиваются без угрызений совести.
После обеда, когда они ехали в школу, Рудольф сказал:
— Иди к себе в комнату. Собери вещи и жди меня внизу в машине.
Он посмотрел вслед мальчику, направлявшемуся в общежитие в своем воскресном костюме, затем вышел из машины и следом за ним вошел в здание. Позади него на пожелтевшей траве лужайки шла игра в мяч, мальчики кричали: «Мне пасовку, мне!» — шла одна из сотен юношеских игр, в которых никогда не участвовал Билли.
В общей комнате полно было мальчишек: одни играли в пинг-понг, другие сидели за шахматами, третьи читали журналы или слушали по транзисторам передачу об игре «Гигантов». Сверху из другого приемника несся грохот песни, исполняемой какой-то фольклорной группой. Мальчики, игравшие в пинг-понг, вежливо посторонились, пропуская взрослого, направлявшегося к входу в квартиру Фейруэзеров. Они производили впечатление славных ребят, красивые, здоровые, хорошо воспитанные, всем довольные, слава Америки. Будь у Рудольфа сын, он был бы счастлив видеть его в этот воскресный день в такой компании. А его неприкаянный племянник, находясь среди них, чувствовал, что вот-вот задохнется и умрет. Конституция дает ему такое право — быть неприкаянным.
Рудольф позвонил в квартиру Фейруэзеров. Дверь открыл высокий сутуловатый мужчина, его румяное здоровое лицо светилось приветливой улыбкой. Какие же нервы надо иметь, чтобы жить среди таких разных мальчишек?!
— Мистер Фейруэзер, простите, что я вас беспокою, но это всего на несколько минут. Я дядя Билли Эббота и…
— А, да-да. — Фейруэзер протянул ему руку. — Жена мне говорила, что вы заходили к нам перед обедом. Проходите, пожалуйста. — Он провел Рудольфа по уставленному книгами коридору в забитую книгами гостиную. Как только дверь закрылась, шум из общей комнаты мгновенно исчез. Укрытие от молодежи. Изоляция с помощью книг. Рудольф подумал, правильно ли он поступил, отказавшись в свое время от предложения Дентона преподавать в колледже и вести жизнь книжника.
Миссис Фейруэзер сидела на диване и пила кофе; на полу, возле ее ног, сидела девочка, переворачивая страницы книжки с картинками, рядом с ней спал, растянувшись, сеттер. Миссис Фейруэзер улыбнулась Рудольфу и в знак приветствия приподняла чашку.
«Не могут они быть такими счастливыми», — не без зависти подумал Рудольф.
— Прошу вас, садитесь, — сказал хозяин. — Хотите кофе?
— Нет, спасибо. Кофе я только что пил, и я всего на минутку, — сказал Рудольф, чувствуя себя не в своей тарелке оттого, что он не отец, а лишь дядя Билли.
Фейруэзер уютно устроился рядом с женой. На нем были вымазанные зеленью теннисные туфли и шерстяная рубашка — в воскресенье он явно отдыхал.
— Сумели вы как следует поговорить с Билли? — спросил он. В его голосе чувствовался отзвук Юга, напоминание о Виргинии, крае джентльменов.
— Я говорил с ним, мистер Фейруэзер. Не знаю, насколько этот разговор удался. Но я хочу забрать Билли. По крайней мере на несколько дней. По-моему, это совершенно необходимо.
Фейруэзеры обменялись взглядами.
— Неужели действительно все так плохо?
— Достаточно плохо.
— Мы делали все, что в наших силах, — сказал Фейруэзер, но без малейшей попытки оправдаться.
— Я в этом не сомневаюсь. Просто Билли не рядовой мальчик, и за последнее время, притом очень короткое, в его жизни произошли не рядовые события. — Он подумал: слышали ли Фейруэзеры о Колине Берке, и если да, то сожалели ли о погибшем таланте?
— Сейчас нет смысла говорить об этом. Причины, которые приводит мальчик, могут быть надуманны, но чувства его существуют? — спросил мистер Фейруэзер.
— Да.
— Когда вы уезжаете?
— Через десять минут.
— О господи! — вырвалось у миссис Фейруэзер.
— Значит, вы хотите его забрать? И надолго? — спокойно спросил Фейруэзер.
— Трудно сказать. Возможно, на несколько дней, возможно, на месяц, а возможно, и насовсем.
Воцарилось неловкое молчание. Со двора глухо доносился голос мальчика, считавшего в игре очки: 22, 45, 38. Фейруэзер поднялся с дивана, подошел к столику, на котором стоял кофейник, и налил себе кофе.
— Вы уверены, что не хотите кофе, мистер Джордах?
Рудольф отрицательно покачал головой.
— Рождественские каникулы наступают через две с половиной недели, — сказал Фейруэзер. — А экзамены за семестр начинаются через несколько дней. Не разумнее ли подождать до тех пор?
— Думается, с моей стороны было бы неразумно уехать отсюда без Билли, — сказал Рудольф.
— А вы говорили с директором?
— Нет.
— Мне кажется, стоило бы посоветоваться с ним, — сказал Фейруэзер. — Я не обладаю полномочиями…
— Чем меньше мы поднимем шума, чем меньше народу будет разговаривать с Билли, тем лучше для мальчика, — возразил Рудольф. — Поверьте.
Фейруэзеры снова обменялись взглядами.
— Я думаю, Чарльз, — сказала миссис Фейруэзер мужу, — мы сможем объяснить это директору.
Фейруэзер, продолжая стоять у столика, задумчиво отхлебнул кофе. Луч бледного солнца, пробившись сквозь окно, очертил его силуэт на фоне книжных полок. Здоровый мужчина, глава семьи, раздумывающий над тем, как быть с молодежью.
— Пожалуй, сможем. Пожалуй, сумеем объяснить. А вы позвоните мне через день-два и скажите, к какому пришли решению, хорошо?
— Конечно.
— Казалось бы, спокойная у нас, учителей, профессия, а сколько бывает провалов, — вздохнул Фейруэзер. — Передайте Билли, что мы всегда готовы принять его обратно. Он способный мальчик и легко нагонит пропущенное.
— Я ему передам, — сказал Рудольф. — И благодарю вас. Благодарю обоих.
Фейруэзер проводил его по коридору, открыл входную дверь, за которой бесновались мальчишки, без улыбки пожал Рудольфу руку и закрыл за ним дверь.
Когда они выехали за ворота школы, Билли, сидевший рядом с Рудольфом на переднем сиденье, сказал:
— Я больше никогда сюда не вернусь. — Он даже не спросил, куда они едут.
В Уитби они приехали в половине шестого, но уличные фонари уже горели в ранних зимних сумерках. Добрую часть пути Билли спал. Рудольф со страхом думал о той минуте, когда ему придется представить матери ее внука. С присущей ей изысканностью слога мать вполне может сказать что-нибудь вроде: «Отродье блудницы!» Но у него назначена встреча с Колдервудом на семь часов, после воскресного ужина Колдервуда, и он никак не успел бы отвезти Билли в Нью-Йорк и вовремя вернуться в Уитби. Да и будь у него время отвезти мальчика, у кого он бы его оставил? У Вилли Эббота? Гретхен просила ведь обойти Вилли, не вмешивать его в это дело, и Рудольф так и поступил. А после того, что рассказал ему за обедом Билли про отца, отдать его на попечение алкоголика было бы ничуть не лучше, чем оставить в школе.
На секунду Рудольфу пришла в голову мысль отвезти Билли в гостиницу, но он тотчас отказался от этой идеи: было бы слишком жестоко после такого дня оставить мальчика одного. К тому же это было бы еще и трусостью. Нет, придется наконец поставить старуху на место.
И все же, проведя Билли в дом, Рудольф почувствовал облегчение, когда увидел, что в гостиной матери нет. Он скользнул взглядом по коридору — дверь в ее комнату была закрыта. Вероятно, она поскандалила с Мартой и сейчас дуется. Так лучше, теперь он сможет поговорить с ней наедине и подготовить к первой встрече с внуком.
Они с Билли прошли на кухню. Из духовки пахло чем-то вкусным. Марта сидела за столом и читала газету. Она вовсе не была толстой, как злословила о ней мать. Угловатая, худая пятидесятилетняя старая дева, она знала, что в этой жизни добра ждать не от кого, и всегда была готова платить за свои обиды той же монетой.
— Марта, — сказал он, — это мой племянник Билли. Он поживет с нами несколько дней. Он устал с дороги, ему надо приготовить ванну и покормить чем-нибудь горячим. Вы могли бы помочь? Спать он будет в комнате рядом с моей.
Марта разгладила газету на кухонном столе.
— Ваша мать сказала, что вы не будете ужинать.
— Я не буду. Я сейчас снова уеду.
— Тогда ему хватит еды, а то она ничего не говорила мне ни о каком племяннике, — сказала Марта, свирепо кивнув в ту сторону, где была комната матери.
— Она еще сама о нем не знает, — ответил Рудольф, стараясь ради Билли, чтобы голос звучал весело и звонко.
— Сегодня ей только не хватает выяснить, что у нее есть внучек, — заметила Марта.
Билли молча стоял в стороне. Он не понимал, в чем дело, но все это ему уже не нравилось. Марта встала из-за стола. Лицо у нее было недовольное, как всегда. Правда, откуда об этом знать Билли?
— Идем, молодой человек, — сказала она. — Думаю, у нас хватит места для такого тощенького, как ты.
Рудольф был поражен: на языке Марты это было чуть ли не нежностью.
Билли нерешительно пошел следом за Мартой из кухни. Теперь он был при дяде, и любое расставание с ним могло обернуться бедой.
Рудольф слышал, как они поднимались по лестнице. Мать наверняка услышит, что в доме что-то происходит. Она знает шаги сына и всегда окликает его, когда он поднимается к себе в комнату.
Он достал из холодильника лед. Ему необходимо было выпить после тяжелого дня и перед встречей с матерью. Он понес лед в гостиную и порадовался, что там тепло. Должно быть, Брэд присылал вчера человека наладить печь. Во всяком случае, нет холода, который мог бы усугубить злость матери.
Он налил себе бурбона, разбавил его водой, бросил в стакан побольше льда, уселся в мягкое кресло и, задрав ноги, с наслаждением стал пить. Ему нравилась эта комната — в ней было не много мебели: современные кожаные кресла, лампы со стеклянными шарами, датские деревянные столы и простые, нейтральных тонов, занавески, — все это продуманно контрастировало с низкими потолками и маленькими окошками восемнадцатого века с мозаичными стеклами.
Пил он не спеша, чтобы подготовиться к ожидавшей его сцене. Наконец заставил себя встать с кресла, прошел по коридору и постучал в дверь. Комната матери была на первом этаже, чтобы старухе не приходилось подниматься по лестнице. Впрочем, сейчас, после двух операций — первая избавила ее от флебита, а вторая — от катаракты, — она передвигалась вполне свободно, но при этом постоянно жаловалась.
— Кто там? — резко спросила она из-за двери.
— Это я, мам. Ты не спишь?
— Теперь уже не сплю.
Он открыл дверь.
— Разве тут уснешь, когда по дому словно стадо слонов топает, — сказала она с кровати.
Мэри сидела, откинувшись на подушки в наволочках с кружевными аппликациями. На ней была розовая ночная кофта, отделанная чем-то вроде розоватого меха, на глазах — очки с толстыми стеклами, прописанные врачом после операции. Она могла теперь читать, смотреть телевизор и ходить в кино, но очки придавали ее увеличенным до невероятия глазам ненормальное, тупое и бездушное выражение.
За время, прошедшее с их переезда в новый дом, врачи сумели сделать с ней чудеса. Еще когда они жили над магазином, Рудольф уговаривал ее согласиться на операции — он видел, что ей это необходимо, — но она категорически отказывалась. «Не хочу лежать в палате для бедных, чтобы на мне экспериментировали медики-недоучки, которых нельзя подпускать с ножом и к собаке», — говорила она, пропуская все доводы Рудольфа мимо ушей. Пока они жили в убогой квартире, ее невозможно было убедить, что она не бедна и ей не грозит судьба бедняков, отданных на бездушное попечение благотворительных больниц. И только переехав в новый дом, только после того, как Марта прочитала ей вслух, что пишут газеты об успехах Руди, только прокатившись на купленной сыном новой машине, она наконец позволила себя уговорить и, предварительно удостоверившись, что ее будут оперировать самые лучшие и самые дорогие хирурги, смело вошла в операционную.
Вера в богатство буквально возродила ее, отвела от края могилы. Рудольф считал, что заботы опытных врачей помогут матери сносно дожить ее последние годы. А она, можно сказать, обрела вторую молодость. Теперь, когда машина бывала ему не нужна, за руль мрачно садилась Марта и возила мать, куда той вздумается. Она часто ездила в парикмахерскую и салоны красоты (волосы у нее теперь были завиты и выкрашены в почти голубой цвет); стала завсегдатаем городских кинотеатров; не думая о расходах, вызывала такси; посещала службу в церкви; два раза в неделю играла в бридж со своими новыми знакомыми по церковному приходу; когда Рудольфа не было дома, приглашала на ужин священников; купила себе новое издание романа «Унесенные ветром», а также книги Фрэнсиса Паркинсона Кейза.
Ее шкаф ломился от платьев, костюмов и шляпок на все случаи жизни, а заставленная мебелью комната походила на антикварный магазин: позолоченные столики, большое кресло, трельяж с десятком флаконов французских духов. Впервые в жизни она стала ярко красить губы. Рудольфу казалось, что с намалеванным лицом, в безвкусных туалетах мать похожа на страшное привидение, хотя, бесспорно, жизни в ней было куда больше, чем раньше. Но если таким образом она восполняла лишения своих беспросветных детства и юности, долгие мучения замужества, он не считал себя вправе лишать мать ее игрушек.
Одно время он подумывал снять ей квартиру в городе и перевезти ее туда вместе с Мартой, но отказался от этой мысли, представив себе, какое будет у матери лицо, когда он в последний раз выведет ее за порог дома, как она будет потрясена неблагодарностью сына, которого любила больше всего на свете, которому по ночам, отстояв на ногах двенадцать часов в булочной, гладила рубашки, ради которого пожертвовала своей молодостью, мужем, друзьями и двумя другими детьми.
И потому она оставалась здесь. Рудольф был не из тех, кто забывает платить долги.
— Кто там наверху? Ты привел в дом женщину? — осуждающе спросила она.
— Ты знаешь, я никогда не приводил, как ты говоришь, в дом женщину, хотя не понимаю, почему, если бы мне захотелось, я не мог это себе позволить, — ответил Рудольф.
— В тебе течет кровь твоего отца, — сказала мать. Ужасное обвинение.
— Там твой внук. Я привез его из школы.
— Шестилетние дети так не топают, — сказала она. — Я еще не глухая.
— Это ребенок не Томаса. Это сын Гретхен.
— Слышать не хочу этого имени! — Мать заткнула уши пальцами: сидение у телевизора обогатило ее жестикуляцию.
Рудольф сел на край кровати, осторожно взял мать за руки и опустил их вниз. «Я был слишком слабохарактерным, — подумал он, продолжая держать ее руки в своих. — Этот разговор должен был состояться много лет назад».
— А теперь послушай меня, мам, — начал он. — Билли — хороший мальчик. Сейчас у него неприятности и…
— Я не потерплю в своем доме ублюдка этой шлюхи, — заявила мать.
— Гретхен не шлюха, и ее сын не ублюдок, — сказал Рудольф. — А этот дом не твой.
— О, я знала, что придет день и ты скажешь мне эти слова.
Рудольф оставил без внимания эту прелюдию к мелодраме.
— Мальчик поживет у нас всего несколько дней. Он сейчас нуждается в заботе и душевной теплоте. Я, Марта и ты дадим ему это.
— Что я скажу отцу Макдоннеллу? — Мать подняла расширенные стеклами пустые глаза к небесам, где у врат теоретически должен стоять отец Макдоннелл.
— Ты скажешь отцу Макдоннеллу, что наконец познала христианскую добродетель, — сказал Рудольф.
— Только тебе и говорить о христианской добродетели. Ты хоть в церкви-то бывал когда-нибудь?
— У меня нет времени спорить с тобой, — сказал Рудольф, — Колдервуд уже ждет меня. Я просто говорю тебе, как ты должна держаться с мальчиком.
— Я не желаю терпеть его присутствия рядом с собой, — сказала она, цитируя какую-то из своих любимых книг. — Я запру эту дверь, и пусть Марта приносит мне еду на подносе.
— Поступай как знаешь, мама, — спокойно сказал Рудольф. — Но если ты так сделаешь — все, конец. Не будет тебе больше ни машины, ни вечеров за бриджем, ни кредита в магазинах, ни салонов красоты, ни ужинов с отцом Макдоннеллом. Подумай об этом. — Он встал. — А сейчас мне пора идти. Марта собирается кормить Билли ужином. Советую тебе присоединиться к ним.
Когда он выходил из комнаты, по щекам матери текли слезы. Дешевый это трюк — пугать старуху, подумал он. Ну почему бы ей просто не умереть? Достойно — незавитой, неподкрашенной, ненарумяненной.
В коридоре стояли дедушкины часы, и Рудольф увидел, что у него еще есть время позвонить Гретхен, если он сразу получит связь с Калифорнией. Он заказал разговор и в ожидании звонка налил себе еще виски. Колдервуд может учуять запах алкоголя и осудить его, но Рудольф на такие вещи уже не обращал внимания. Потягивая бурбон, он вспоминал, что делал в этот час накануне. Лежал в погруженной во мрак комнате в теплой мягкой постели, на полу валялись красные шерстяные чулки, с его дыханием смешивалось другое — ароматное теплое дыхание, отдававшее ромом и лимоном. Лежала ли его мать когда-нибудь холодным декабрьским вечером в ласковых объятиях любимого, окруженная разбросанной в спешке одеждой? Такой картины не возникало перед его мысленным взором. Неужели Джин, состарившись, будет лежать вот так же на взбитых подушках, глядя сквозь толстые стекла очков, растянув в презрительной гримасе старые накрашенные губы? Лучше об этом не думать.
Зазвонил телефон — это была Гретхен. Рудольф постарался побыстрее поставить ее в известность о том, что произошло за день, сказал, что Билли благополучно доставлен к нему в дом и, если она считает нужным, он через два-три дня может отправить Билли на самолете в Лос-Анджелес. Или же она хочет сама приехать на восток?
— Нет, — сказала она. — Посади его на самолет.
Рудольф сразу обрадовался, получив предлог во вторник или в среду поехать в Нью-Йорк. А там — Джин.
— Я и выразить не могу, как я благодарна тебе, Руди, — сказала Гретхен.
— Ерунда, — сказал он, — когда у меня появится сын, я тоже буду рассчитывать на тебя. Я дам тебе знать, каким рейсом Билли полетит. И очень может быть, что скоро сам приеду тебя навестить.
Познать жизнь других людей…
Когда Рудольф позвонил, дверь открыл сам Колдервуд. Одет он был по-воскресному, хотя священная для евреев суббота была уже позади: темный костюм с жилетом, белая рубашка, галстук приглушенных тонов, черные ботинки. В большом доме Колдервуда, где чувствовалась скаредность, всегда было мало света, и потому Рудольф не мог разглядеть выражение его лица.
— Проходи же, Руди, — ровным тоном произнес Колдервуд. — Ты немного опоздал.
— Извините, мистер Колдервуд, — сказал Рудольф, следуя за стариком, который стал тяжело передвигаться, экономно отмеряя оставшиеся до могилы шаги.
Колдервуд провел Рудольфа в темную комнату, отделанную дубовыми панелями, которую он называл кабинетом. Здесь стояли большой письменный стол красного дерева и несколько кожаных кресел с потрескавшимися дубовыми подлокотниками. Застекленные книжные шкафы были битком набиты папками с оплаченными счетами и протоколами деловых операций, которые за двадцать лет провел Колдервуд.
— Садись, Руди, — пригласил он, указав на одно из кресел, и скорбно заметил: — Я вижу, ты уже успел выпить. Мои зятья, к сожалению, тоже пьют. — Две старшие дочери Колдервуда уже вышли замуж, и одна жила теперь в Чикаго, а другая — в штате Аризона. Рудольф подозревал, что обеих девушек побудила к замужеству не столько любовь, сколько география: лишь бы уехать подальше от отца. — Но я пригласил тебя не за тем, чтобы беседовать на эту тему, — продолжал Колдервуд. — Мне хочется поговорить с тобой как мужчина с мужчиной в отсутствие миссис Колдервуд и Вирджинии. Они пошли в кино, так что мы можем говорить свободно. — Такие долгие предисловия были не в характере старика. Держался он несколько смущенно, что тоже было на него не похоже. Рудольф ждал продолжения — от него не ускользнуло то, как Колдервуд перебирал лежавшие на столе предметы, взял нож для разрезания бумаг, дотронулся до чернильницы.
— Рудольф… — Он зловеще откашлялся. — Признаться, меня удивляет твое поведение.
— Мое поведение? — На секунду у Рудольфа мелькнула нелепая мысль, что Колдервуд каким-то образом пронюхал о нем и Джин.
— Да, твое поведение, — повторил Колдервуд и огорченно продолжал: — Это на тебя совсем не похоже. Ты для меня был все равно что сын. Больше, чем сын. Я всегда считал тебя честным, открытым и полностью доверял тебе. И вдруг на тебя как будто что-то нашло. Ты начал действовать за моей спиной, притом без всяких на то оснований. Ты ведь знаешь, что мог просто позвонить в дверь моего дома, и я бы с радостью тебя принял.
— Простите, мистер Колдервуд, но я не понимаю, о чем вы говорите, — сказал Рудольф. Старость есть старость. Значит, и Колдервуд не исключение.
— Я говорю о чувствах моей дочери Вирджинии, Руди. И не отрицай!
— Но, мистер Колдервуд…
— Ты играешь ее чувствами. Неизвестно зачем. Ты украл там, где имел право попросить, — гневно закончил Колдервуд.
— Уверяю вас, мистер Колдервуд, я…
— Не в твоем характере лгать, Руди.
— Я не лгу. Я просто не знаю…
— Хорошо, в таком случае я должен сообщить тебе, что она во всем призналась! — прогремел Колдервуд.
— Да ведь ей не в чем признаваться! — Рудольф чувствовал свою беспомощность, но в то же время его разбирал смех.
— А моя дочь говорит совсем другое. Она объявила матери, что любит тебя и собирается ехать в Нью-Йорк учиться на секретаршу, чтобы вы могли свободно встречаться.
— Господи помилуй!
— В этом доме не упоминают имя Господа всуе, Руди.
— Мистер Колдервуд, мои отношения с Вирджинией исчерпываются тем, что я приглашал ее перекусить или угощал лимонадом и мороженым, когда случайно сталкивался с ней в магазине.
— Ты ее околдовал, — сказал Колдервуд. — Она из-за тебя плачет пять раз в неделю. Невинная молодая девушка не станет так себя вести, если она не попала в силки, искусно расставленные мужчиной.
«Пуританское наследие наконец проявилось, — подумал Рудольф. — Дух предков, высадившихся два века тому назад на скалах Плимута, окреп в здоровом воздухе Новой Англии и теперь взыграл. Ну, это уж слишком: в один день и Билли, и школа, и мать, и теперь еще это!..»
— Так вот, молодой человек, я хочу знать, что ты намерен делать?
Раз Колдервуд произнес «молодой человек», это было уже опасно. Рудольф лихорадочно соображал, чем ему это грозит. У него твердое положение в компании, и все же основная власть в руках Колдервуда. Можно побороться, но в конечном счете Колдервуд, вероятно, победит. Ну и дура же, ну и сучка эта Вирджиния!
— А что, по-вашему, я должен делать, сэр? — спросил Рудольф, пытаясь выиграть время.
— Все очень просто, — сказал Колдервуд. Было очевидно, что он обдумывал эту проблему с того момента, как миссис Колдервуд сообщила ему «счастливую» новость о позоре их дочери. — Женись на Вирджинии. Но ты должен обещать мне, что не переедешь в Нью-Йорк. — Он просто помешался, решил Рудольф. Считает Нью-Йорк обителью дьявола. — Я сделаю тебя своим полноправным партнером. А в завещании, после того как должным образом позабочусь о миссис Колдервуд и дочерях, оставлю тебе основную часть моих акций. Корпорация будет у тебя в руках. Об этом разговоре мы забудем, и я никогда не буду тебя упрекать. Я просто выброшу все это из головы. Руди, для меня большое счастье, что такой парень, как ты, станет членом моей семьи. Я мечтал об этом много лет, и мы с миссис Колдервуд были разочарованы тем, что, бывая в нашем гостеприимном доме, ты внешне не проявлял никакого интереса к моим дочерям, хотя они по-своему миловидны, хорошо воспитаны и, позволю себе заметить, вполне обеспечены. И мне совершенно непонятно, почему, сделав выбор, ты не мог прямо сказать мне обо всем.
— Никакого выбора я не делал! — в смятении воскликнул Рудольф. — Вирджиния — очаровательная девушка, и я уверен, она будет кому-нибудь прекрасной женой. Но я и понятия не имел, что нравлюсь ей.
— Руди, — сурово сказал Колдервуд, — я знаю тебя много лет. Ты один из самых умных людей, с которыми мне довелось встречаться. И сейчас у тебя хватает наглости сидеть здесь и утверждать…
— Да, хватает! — К черту бизнес, подумал он. — Я скажу вам, что я сейчас сделаю. Я буду сидеть здесь с вами, пока не вернутся миссис Колдервуд и Вирджиния, и тогда при вас и вашей жене спрошу Вирджинию, ухаживал ли я за ней когда-нибудь и пытался ли хотя бы поцеловать. Если она скажет «да», она солжет, но мне на это наплевать. Я тут же встану и уйду, и вы можете делать что хотите с вашей чертовой корпорацией, вашими чертовыми акциями и вашей чертовой дочерью!
— Руди! — Колдервуд был явно потрясен, но Рудольф заметил, что уверенность старика в прочности своих позиций поколебалась.
— Если бы у нее хватило ума раньше признаться мне в своей любви, — продолжал Рудольф, искусно используя возникшее преимущество и уже не думая о последствиях, — из этого, возможно, что-нибудь и получилось бы. Мне она действительно нравится. Но сейчас слишком поздно. Вчера в Нью-Йорке я сделал предложение другой девушке.
— В Нью-Йорке, — со злостью повторил Колдервуд. — Вечно этот Нью-Йорк.
— Ну, так вы хотите, чтобы я сидел тут и ждал, пока вернутся дамы? — И Рудольф вызывающе скрестил на груди руки.
— Ты можешь лишиться кучи денег, Руди, — сказал Колдервуд.
— Ну и лишусь, — решительно произнес Рудольф, а у самого болезненно екнуло сердце.
— А эта… эта дама в Нью-Йорке ответила согласием?
— Нет.
— Господи, какое счастье! — Безрассудство любви, перечеркивающие все вспышки желания, анархия секса — это было выше понимания Колдервуда. — Да через два месяца ты забудешь ее, и тогда, возможно, вы с Вирджинией…
— Вчера она сказала мне «нет». Но она будет думать. Так ждать мне миссис Колдервуд и Вирджинию? — Он по-прежнему сидел, скрестив руки. Так по крайней мере не видно было, что они дрожат.
— Я вижу, ты говоришь правду. Не знаю, что нашло на эту дуреху, — раздраженно отодвигая в сторону чернильницу, сказал Колдервуд. — Хм, представляю себе, что будет говорить мне жена: «Ты ее неправильно воспитал, из-за тебя она выросла слишком застенчивой, ты ее слишком берег!» Знал бы ты, какие бои приходилось мне выдерживать с этой женщиной! Нет, в мое время было иначе. Девушки не докладывали матерям, что они влюблены в мужчин, которые на них и не смотрят. Это все из-за кино. У женщин оно последний ум отшибает. Нет, тебе не надо их дожидаться. Я сам все улажу. Иди. Мне нужно успокоиться.
Рудольф встал, и Колдервуд тоже поднялся на ноги.
— Хотите, я вам дам совет? — сказал Рудольф.
— Ты только и знаешь, что давать мне советы, — раздраженно буркнул Колдервуд. — Я даже во сне вижу, как ты нашептываешь мне на ухо советы. И уже сколько лет подряд. Иногда я жалею, что ты вообще появился в моем магазине в то лето. Какой еще совет?
— Отпустите Вирджинию в Нью-Йорк, пусть она выучится на секретаря и год-другой поживет там одна.
— Прекрасный совет, — горько сказал Колдервуд. — У тебя нет дочерей, тебе легко советовать. Идем, я провожу тебя до двери. — У двери он остановился и, положив руку на плечо Рудольфу, сказал: — Руди, если та женщина в Нью-Йорке скажет «нет», ты подумаешь о Вирджинии, хорошо? Может, она и дурочка, но я просто не в силах видеть ее страдания.
— Не беспокойтесь, мистер Колдервуд, — уклончиво сказал Рудольф и пошел к машине.
А мистер Колдервуд продолжал стоять в дверях на фоне неярко освещенного коридора, пока Рудольф не отъехал.
Рудольф был голоден, но решил не сразу ехать в ресторан ужинать. Ему хотелось вернуться домой, чтобы посмотреть, как там Билли. И он хотел сказать мальчику, что разговаривал с Гретхен и что он полетит в Калифорнию через два-три дня. Узнав об этом, мальчик спокойнее заснет: на него уже не будет давить мысль о неизбежном возвращении в школу.
Открыв входную дверь, Рудольф услышал голоса на кухне. Он тихо прошел через гостиную и столовую и, остановившись у двери на кухню, прислушался.
— Ты растешь и должен есть как следует. Я люблю, когда у мальчиков хороший аппетит, — говорила мать. — Марта, положи ему еще кусок мяса и добавь салата. Не возражай, Билли! В моем доме все дети едят салат.
«Слава тебе, Господи», — подумал Рудольф.
— Хоть я уже стара, — продолжала мать, — и мне пора бы забыть о такой женской слабости, но я люблю, когда мальчики красивы и хорошо воспитаны. — Голос ее звучал кокетливо и игриво. — Знаешь, на кого ты, по-моему, похож? Я, конечно, никогда не говорила ему этого в глаза, боясь испортить — нет ничего хуже тщеславного ребенка, — так вот, ты напоминаешь мне твоего дядю Рудольфа, а он, как все считали, был самым красивым мальчиком в городе, да и теперь он самый красивый молодой человек.
— Все говорят, что я похож на отца, — заявил Билли с прямотой четырнадцатилетнего, но без враждебности. Судя по его тону, он чувствовал себя как дома.
— К сожалению, я не имела счастья познакомиться с твоим отцом. — В голосе матери почувствовался холодок. — Но конечно, у тебя наверняка должно быть какое-то сходство с ним, хотя в основном в тебе больше от нашей линии, в особенности от дяди Рудольфа. Правда ведь, Марта?
— Да, кое в чем, — сказала Марта. Она не собиралась устраивать матери праздник из воскресного ужина.
— Такие же глаза, — продолжала мать, — такой же волевой рот. Только волосы другие. Но я считаю, что волосы — это второстепенная деталь. Они почти не отражают характер человека.
Рудольф толкнул дверь и вошел на кухню. Билли сидел в конце стола, а женщины — по обе стороны от него. С гладко зачесанными и еще мокрыми после ванны волосами, он, казалось, блестел чистотой и с улыбкой уплетал за обе щеки. Мать в скромном коричневом платье разыгрывала роль доброй бабушки. Марта выглядела менее сердитой, и губы ее не были, как обычно, поджаты — казалось, ей было приятно, что в доме повеяло юностью.
— Все в порядке? — спросил Рудольф. — Они хорошо тебя покормили?
— Ужин — блеск, — ответил Билли. На лице его не осталось и следа от недавних переживаний.
— Надеюсь, ты любишь шоколадный пудинг, Билли? — сказала мать, лишь мельком взглянув на стоявшего в дверях сына. — Марта готовит изумительно вкусный шоколадный пудинг.
— Ага, — кивнул Билли. — Очень люблю.
— Рудольф в детстве тоже его любил больше всего. Правда, Рудольф?
— Угу, — согласился он, хотя не помнил, чтобы ел его чаще раза в год, и уж тем более не припоминал, чтобы когда-нибудь хвалил, но не стоило сейчас мешать полету мамашиной фантазии. Чтобы лучше войти в роль бабушки, она даже не стала румянить щеки — за это ее тоже следовало похвалить. — Билли, — повернулся Рудольф к мальчику, — я разговаривал с твоей мамой.
Билли с опаской поглядел на него, словно ожидая удара.
— Что она сказала?
— Она ждет тебя. Во вторник или в среду я посажу тебя на самолет. Словом, как только я сумею вырваться отсюда и поехать с тобой в Нью-Йорк.
— А как она с тобой говорила? — дрожащим голосом, но уже без страха спросил Билли.
— Она счастлива, что увидит тебя, — ответил Рудольф.
— Бедная девочка. Боже, что у нее была за жизнь: столько ударов судьбы! — вздохнула мать. Рудольф старался не смотреть на нее. — Но как это плохо, Билли, — продолжала она, — мы только что нашли с тобой друг друга, а ты не можешь даже немного побыть со своей старой бабушкой. Впрочем, сейчас, когда первый шаг сделан, я, возможно, смогу навестить тебя в Калифорнии. Это было бы замечательно, правда, Рудольф?
— Разумеется, — подтвердил он.
— Калифорния… — мечтательно произнесла мать. — Мне всегда хотелось побывать там. Тамошний климат милостив к старым костям. Я слышала, это настоящий рай. Так что прежде чем умереть… Марта, пожалуй, пора дать Билли пудинга.
— Сейчас, мэм, — сказала Марта, поднимаясь из-за стола.
— А ты, Рудольф, не хочешь кусочек? Присоединяйся к счастливому семейному застолью.
— Нет, спасибо. — Меньше всего ему хотелось присоединяться к этому застолью. — Я не голоден.
— Ну а мне пора спать. — Мать тяжело встала. — В моем возрасте надо рано ложиться. Но я надеюсь, после ужина ты зайдешь поцеловать свою бабушку на сон грядущий, да, Билли?
— Да, мэм, — ответил он.
— Бабушка, — поправила его мать.
— Да, бабушка, — послушно повторил Билли.
И Мэри, бросив торжествующий взгляд на сына, вышла из кухни. Леди Макбет, пролившая кровь, но не пойманная за руку, победоносно воцарилась теперь в детской для непокорных детей в более теплом краю, чем Шотландия.
— Спокойной ночи, мам, сладких тебе снов, — сказал Рудольф, а сам подумал: тайны матерей не следует выдавать. Их надо просто расстреливать.
Он вышел из дома, поужинал в ресторане, попытался позвонить Джин в Нью-Йорк, чтобы узнать, когда они смогут увидеться — во вторник или в среду. Телефон в ее квартире молчал.
Глава 4
Задергивай шторы, когда заходит солнце. Не сиди по вечерам на веранде и не смотри на огни распростертого внизу города. Колин любил сидеть там рядом с тобой и смотреть на город. Он говорил, что этот вид нравится ему больше всего на свете, Америка прекрасна ночью.
Не одевайся в черное. Траур — не в одежде.
Не пиши взволнованных писем в ответ на соболезнования друзей и незнакомых и не употребляй в письмах слова наподобие «гений», «незабвенный», «щедрый», «сильный духом». Отвечай вежливо и кратко. Не более.
Не плачь в присутствии сына.
Не принимай приглашений на ужин от друзей или коллег Колина, желающих избавить тебя от страданий в одиночку.
Когда возникнет какая-нибудь трудность, не протягивай руку к телефону, чтобы позвонить Колину на студию. Его кабинета там уже нет.
Не поддавайся искушению и не говори людям, заканчивающим его последнюю картину, как ему хотелось ее сделать.
Не давай интервью и не пиши статей. Не будь источником биографических подробностей. Не становись вдовой великого человека. Не гадай, как бы он поступил в том или ином случае, если бы был жив.
Не отмечай его дни рождения и годовщины вашей свадьбы.
Не поощряй ретроспективных показов, фестивалей, собраний с хвалебными речами, на которые тебя станут звать.
Не ходи ни на какие просмотры или премьеры.
Когда низко над головой пролетают самолеты, поднявшись с аэродрома, не вспоминай ваши совместные путешествия.
Не пей в одиночестве или в компании, как бы тебе этого ни хотелось. Избегай снотворного. Сноси все молча.
Убери со стола в гостиной все книги и сценарии. Теперь это выглядит фальшью.
Вежливо откажись принять фолианты вырезок, рецензий на пьесы и фильмы, которые ставил твой муж, а студия любезно собрала и переплела в кожу. Не читай хвалебных отзывов критики.
Оставь в доме лишь одну, любительскую, фотографию мужа. Все остальные собери, сложи в коробку и спрячь в подвал.
Когда готовишь ужин, не выбирай блюда, которые любил твой муж. (Крабы, чили, пиккату из телятины.)
Одеваясь, не гляди на платья, висевшие в шкафу, и не говори себе: «Он любил меня больше в этом».
С сыном держись спокойно и просто. Не впадай в истерику, если у него неприятности в школе, если его обокрала группа хулиганов или он пришел домой с расквашенным носом. Не льни к нему и не позволяй ему льнуть к тебе. Когда его приглашают друзья в бассейн, или на бейсбол, или в кино, говори: «Конечно, иди. У меня ужасно много дел по дому, и одна я управлюсь быстрее».
Не пытайся заменить ему отца. То, чему положено учиться у мужчин, он должен узнать от мужчин. Не старайся развлекать его, боясь, что ему скучно жить с убитой горем женщиной, здесь, в этом доме на холме, вдали от тех мест, где веселится молодежь.
Не думай о сексе. Не удивляйся, если будешь об этом думать.
Ни в коем случае не попадись на удочку, если позвонит твой бывший муж и в порыве сострадания предложит снова на тебе жениться. Если даже когда вы любили друг друга, ваш союз был так недолог, то брак, построенный на смерти, будет катастрофой.
Не избегай, но и не ищи тех мест, где вы были счастливы вместе.
Работай в саду, загорай, мой посуду, аккуратно веди хозяйство, помогай сыну готовить уроки, не подавай виду, что ты ждешь от него больше, чем другие родители от своих детей. Вовремя подводи его к углу, где он садится на школьный автобус, вовремя встречай автобус, когда он идет из школы. Не целуй его слишком часто.
Будь снисходительной к собственной матери, которую сын собирается навестить на летних каникулах. Говори себе: «До лета еще далеко».
Старайся не оставаться наедине с мужчинами, которыми ты восхищалась или которыми восхищался Колин и которые восхищались тобой, а также восхищались многими другими женщинами в этом городе, где переизбыток женщин, — с мужчинами, чье сочувствие через три-четыре встречи искусно перерастет в нечто другое, и они попытаются уложить тебя в постель и скорее всего преуспеют. Старайся не оставаться наедине с мужчинами, которые восхищались Колином, — их сочувствие будет искренним, и тем не менее они тоже захотят уложить тебя в постель. И тоже, по всей вероятности, преуспеют.
Не строй свою жизнь вокруг сына. Так ты наверняка потеряешь его.
Старайся все время быть чем-то занятой. Но чем?
— Вы абсолютно уверены? Вы всюду посмотрели, миссис Берк? — спросил мистер Гринфилд, адвокат, к которому ее направил агент Колина. Или, вернее, один из целой баталии адвокатов, чьи фамилии значились на двери конторы в изысканном доме на Беверли-Хиллз. Все, кто значился на двери, казалось, были равно озадачены ее проблемой, равно умны, хорошо одеты, вежливы, улыбчивы, исполнены сочувствия, все они были равно дорогими и равно беспомощными.
— Я перевернула весь дом, мистер Гринфилд, — ответила Гретхен. — Нашла сотни рукописей, сотни счетов, многие из которых еще не оплачены, но никакого завещания.
Мистер Гринфилд хотел вздохнуть, но удержался. Это был моложавый мужчина в рубашке, застегивающейся на пуговицы, что указывало на его принадлежность к юридическим институтам Восточного побережья, и с яркой бабочкой, что указывало на нынешнюю принадлежность к Калифорнии.
— Вам известно, имел ли ваш муж сейфы?
— Нет, по-моему, у него их не было. В этом отношении он был человеком небрежным.
— Боюсь, он небрежно относился к целому ряду вещей, — сказал мистер Гринфилд. — Чтоб не оставить завещания…
— Ну откуда же он знал, что вот-вот умрет? Он ни одного дня в жизни не болел.
— Это облегчает дело, когда человек думает о разных возможностях, — сказал мистер Гринфилд. Гретхен была уверена, что он составил свое первое завещание, когда ему был двадцать один год. Мистер Гринфилд наконец разрешил себе вздохнуть.
— Со своей стороны мы тоже предпринимали тщательный розыск. Это совершенно невероятно, но у вашего мужа даже не было своего постоянного юриста. Все контракты составлял его агент, и, как этот агент утверждает, ваш муж зачастую даже не читал их. А во время развода со своей первой женой он позволил ее адвокату составить бракоразводное соглашение.
Гретхен никогда не приходилось встречаться с бывшей миссис Берк, но сейчас, после смерти Колина, она узнала о ней немало. Когда-то она была стюардессой, потом манекенщицей. Страшно любила деньги, но зарабатывать их считала не женским и отвратительным занятием. После развода она получала от Колина двадцать тысяч долларов в год, а незадолго до его смерти затеяла судебную тяжбу с целью добиться увеличения алиментов до сорока тысяч, так как доходы Колина, с тех пор как он начал работать в Голливуде, резко возросли. Много времени она проводила за границей, а в Америке сожительствовала с каким-то молодым человеком, проживая с ним то в Нью-Йорке, то в Палм-Бич, то в Солнечной долине. Замуж за своего любовника выходить не собиралась, и это было разумно: единственный пункт, который Колину удалось вставить в контракт о разводе, предусматривал автоматическое прекращение выплаты алиментов в случае ее вторичного замужества. Судя по всему, она и ее адвокаты отлично разбирались в законах, и сразу же после похорон, на которые она не приехала, на счет Колина в банке и на его недвижимое имущество был наложен арест, чтобы воспрепятствовать Гретхен продать дом.
Поскольку у Гретхен не было отдельного счета в банке — при необходимости она брала деньги у Колина, а его секретарь оплачивал счета, — она осталась без единого цента, и, если бы не Рудольф, ей было бы не на что жить. Колин не был застрахован, так как считал американские страховые компании величайшими грабителями, поэтому Гретхен не получила после его смерти страховки. Катастрофа произошла исключительно по вине Колина — он врезался в дерево из-за собственной небрежности, и округ Лос-Анджелеса собирался предъявить счет за нанесенный дереву ущерб, — поэтому Гретхен некому было предъявить претензии и требовать компенсации.
— Мне необходимо уехать из этого дома, мистер Гринфилд, — сказала Гретхен. Особенно тяжело ей было по вечерам: неясные шорохи в темных углах, смутная надежда, что в любую минуту откроется дверь и войдет Колин, на ходу ругая какого-нибудь актера или оператора.
— Я хорошо вас понимаю, — откликнулся мистер Гринфилд. Он действительно оказался порядочным человеком. — Но если вы освободите дом, если просто перестанете здесь жить, бывшая жена мистера Берка наверняка сумеет найти какой-нибудь удобный для нее параграф в законе и въедет туда. У нее очень хорошие адвокаты, очень хорошие. — Восхищение другим профессионалом было искренним: все, чьи фамилии значились на двери изысканного дома, искренне воздали должное всем, чьи фамилии значились на двери соседнего изысканного дома. — И если существует какая-то лазейка, они непременно ее отыщут. А в законах — стоит только как следует покопаться — почти всегда можно найти удобную лазейку.
— Удобную, только не для меня, — безнадежно сказала Гретхен.
— Это вопрос времени, дорогая миссис Берк. — Мягкий укор клиентке за нетерпение. — Дело слишком запутанное. Дом записан на имя вашего мужа. По закладной деньги за него полностью пока не выплачены. Размеры состояния не определены и, возможно, еще много лет не будут определены. Мистер Берк получал солидные, весьма солидные, проценты с доходов от проката поставленных им трех фильмов, его авторские права предусматривали долгосрочное участие в прибылях кинокомпании, гонорары за прокат его картин за границей, а также за возможную экранизацию пьес, к которым он имел непосредственное отношение. — Перечисление всех этих проблем, с которыми придется разбираться до того, как на папке с именем «Колин Берк» будет написано «Дело закрыто», явно доставило мистеру Гринфилду неизъяснимое удовольствие. Если бы этому законнику пришлось заниматься менее сложными делами, он нашел бы для себя другую, предъявляющую большие требования профессию. — Надо будет собрать мнения экспертов, свидетельства служащих студии, пойти на переговоры с другой стороной — где-то уступить, на чем-то настоять.
— У Колина был всего один брат, — сказала Гретхен. — И он заявил мне, что ему ничего не нужно.
Брат приезжал на кремацию. Это был подтянутый молодой полковник авиации, сражавшийся в качестве летчика в Корее и на похоронах взявший все в свои руки, даже отстранив Рудольфа. Это он настоял на том, чтобы не было никакой религиозной церемонии, и сказал Гретхен, что когда они с Колином говорили о смерти, они обещали друг другу, что тела их просто сожгут. После кремации брат Колина нанял частный самолет и развеял прах Колина над Тихим океаном. Он просил Гретхен звонить ему, если что-то понадобится. Но что мог сделать прямолинейный полковник авиации для вдовы своего брата, опутанной законом, — разве только расстрелять из пулемета на бреющем полете бывшую миссис Берк или разбомбить контору адвокатов?!
Гретхен поднялась с кресла.
— Спасибо вам за все, мистер Гринфилд, — сказала она. — Извините, что отняла у вас столько времени.
— Ну что вы, — с положенной адвокату любезностью ответил мистер Гринфилд. — Я, естественно, буду держать вас в курсе дел.
Он проводил ее до выхода из конторы. Она была уверена, что он не одобрял ее туалета — а она была в голубом платье, — хотя по его лицу ничего нельзя было сказать.
Гретхен шла по длинному проходу между рядами столов, за которыми, не поднимая головы, быстро печатали машинистки: акты, завещания, жалобы, вызовы, контракты, петиции по поводу банкротства, трансферты, докладные, резюме, предписания, иски.
Печатая, они стирают память о Колине Берке, подумала она. День за днем, день за днем.
Глава 5
На палубе было холодно, но Томасу нравилось стоять здесь в одиночестве и глядеть на гряду серых волн Атлантики. Даже когда была не его вахта, он часто приходил сюда и в любую погоду молча стоял рядом с вахтенным, часами наблюдая, как нос парохода то резко зарывается в воду, то вздымается ввысь в белом кружеве пены, — Томас чувствовал себя умиротворенным, не думая ни о чем, и не испытывал ни желания, ни необходимости о чем-либо думать.
Судно плавало под либерийским флагом, но за два рейса ни разу даже близко не подходило к берегам Либерии. Пэппи, администратор гостиницы «Эгейский моряк», как и обещал Шульц, очень помог Томасу. Он снабдил его одеждой и сумкой старого норвежского матроса, умершего в этой гостинице, и устроил на принадлежавший греческой компании пароход «Эльга Андерсон», который возил грузы из Хобокена в Роттердам, Альхесирас, Геную, Пирей. Все те восемь дней, что Томас оставался в Нью-Йорке, он просидел в своем номере, и Пэппи приносил ему еду, так как Томас сказал, что не хочет, чтобы его видела прислуга — ему были ни к чему расспросы. Накануне отплытия «Эльги Андерсон» Пэппи отвез его в порт Хобокена и оставался на пирсе до тех пор, пока Томас не поднялся на палубу. По-видимому, услуга, которую Шульц в годы войны, служа в торговом флоте, оказал Пэппи, действительно была немалой.
«Эльга Андерсон» (водоизмещение десять тысяч тонн, класс «Либерти») была построена в 1943 году и знавала лучшие времена. Судно переходило из рук в руки; его часто менявшихся владельцев интересовала быстрая нажива, и о ремонте никто не думал — делалось лишь самое необходимое, чтобы посудина держалась на воде и хоть как-то двигалась. Корпус оброс ракушками, механизмы скрипели и тарахтели, судно много лет не красили, все покрывала ржавчина; кормили на «Эльге Андерсон» отвратительно, капитаном был старый религиозный маньяк, которого во время войны списали на берег за симпатии к нацистам, в шторм он опускался на колени прямо на своем мостике и молился. Офицеры с документами, выданными в десяти разных странах, были уволены с других кораблей — кто за профессиональную непригодность, кто за пьянство, кто за воровство. Команда — пестрый сброд почти из всех стран, омываемых Атлантическим океаном и Средиземным морем: греки, югославы, норвежцы, итальянцы, марокканцы, мексиканцы, американцы — документы большинства из них при проверке наверняка оказались бы фальшивыми. В кают-компании, где ни на минуту не прекращалась игра в покер, чуть не каждый день затевались драки, но офицеры предпочитали не вмешиваться.
Томас за покер не садился, в драки не ввязывался, разговаривал только в случае необходимости, ни на какие вопросы не отвечал, и у него было спокойно на душе. Он чувствовал, что нашел свое место на планете, бороздя воды Мирового океана: никаких женщин, ни забот о том, чтобы не набрать лишний вес, ни крови в моче по утрам, ни судорожных поисков денег в конце каждого месяца. Когда-нибудь он вернет Шульцу те сто пятьдесят долларов, которые тот дал ему в Лас-Вегасе. Вернет с процентами.
Он услышал позади себя шаги, но не обернулся.
— Ночка будет тяжелая, — сказал подошедший к нему человек. — Плывем прямо навстречу шторму.
Томас хмыкнул. Он узнал голос Дуайера, парня родом со Среднего Запада. Иногда в его интонациях проскальзывало что-то не мужское. Зубы у Дуайера торчали вперед, и на судне за ним закрепилась кличка Кролик.
— Это я по капитану понял, — продолжал Дуайер. — Молится на мостике. Говорят ведь: взял на борт священника — жди плохой погоды.
Томас молчал.
— Надеюсь, что хоть не в очень сильный шторм попадем, — сказал Дуайер. — А то многие посудины вроде нашей, класса «Либерти», в шторм просто раскалываются пополам. К тому же загрузили нас будь здоров. Ты заметил, какой у нас крен на левый борт?
— Нет.
— Ну, так он есть. Ты впервой плаваешь?
— Во второй раз.
Дуайер нанялся на судно в Саванне, куда они заходили после первого плавания Томаса.
— Чертова галоша! Я нанялся сюда только потому, что мне тут кое-что светит.
Томас знал: Дуайер хочет, чтобы он спросил его, что тот имеет в виду, но молчал, вглядываясь в темнеющий горизонт.
— Понимаешь, — продолжал Дуайер, поняв, что Томас не собирается поддерживать разговор, — у меня диплом третьего помощника. На американских судах мне пришлось бы ждать повышения много лет. А на корыте вроде этого, глядишь, кто-нибудь из наших подонков-офицеров по пьянке свалится за борт или в каком-нибудь порту угодит в полицию, и вот тут-то у меня появится шанс, ясно?
Томас промычал в ответ что-то невразумительное. Он ничего не имел против Дуайера, но и не испытывал к нему особой симпатии.
— Ты тоже собираешься сдать на помощника, да? — спросил Дуайер.
— Я об этом не думал, — нехотя ответил Томас.
Погода ухудшалась, и вода стала окатывать палубу. Спасаясь от брызг, Томас плотнее запахнулся в куртку. Под ней у него был надет толстый синий свитер. Старый норвежец, умерший в гостинице, был, должно быть, большим мужиком, и Томас чувствовал себя уютно в его одежде.
— Это единственный стоящий вариант. Я это понял сразу, как только вышел в море в первый раз. Простой матрос остается ни с чем. Пока плавает, живет как собака, а в пятьдесят лет его списывают как развалину. Даже на американских пароходах, где тебе и профсоюзы, и еще не знаю что, и свежие фрукты. Большое дело — свежие фрукты! Так что надо думать о будущем. Офицерская нашивка на погонах не помешает. После этого рейса я поеду в Бостон держать экзамен на второго помощника.
Томас взглянул на него с любопытством. На Дуайере были белая матросская шапочка, натянутая поверх желтой зюйдвестки, и высокие крепкие рабочие сапоги на резиновой подошве. Он был небольшого роста и походил на мальчишку, нарядившегося на карнавал в новый аккуратный костюмчик матроса дальнего плавания. От морского ветра его лицо приобрело розоватый оттенок, но не такой, как у людей, проводящих целые дни на воздухе, а скорее как у непривычной к холоду девушки, разрумянившейся на морозе. Длинные темные ресницы окаймляли мягкие черные глаза, в которых застыло почти просительное выражение. Рот у него был слишком большой, а беспокойные губы — слишком пухлые. Дуайер то совал руки в карманы, то вынимал их.
Черт, подумал Томас, неужели он поэтому поднялся ко мне на палубу и заговорил. И вообще, чего это он всегда улыбается мне, когда проходит мимо? Лучше сразу показать ему, что не на того напал.
— Если ты такая образованная шишка с дипломом помощника в кармане и все такое, чего ради торчишь тут с нами, простыми матросами? — грубо сказал Томас. — Может, твое место на шикарном теплоходе? Нацепил бы офицерский белый китель и танцевал бы с какой-нибудь богатой наследницей!
— Я нисколько не задаюсь, Джордах, — виновато сказал Дуайер. — Честное слово, не задаюсь. Просто иногда хочется с кем-нибудь поговорить, а ты вроде одного со мной возраста, к тому же американец, и потом знаешь себе цену, я это сразу заметил. Все остальные на этом пароходе — просто скоты. Вечно надо мной насмехаются. А я не такой, как они, у меня есть честолюбие. Я не играю с ними в их шулерский покер. Ты наверняка это заметил.
— Ничего я не заметил, — сказал Томас.
— Они думают, что я гомик. Ты и этого не заметил?
— Нет, не заметил, — ответил Томас. В кают-компании он бывал только во время завтрака, обеда и ужина.
— Это моя беда, — сказал Дуайер. — Куда бы я ни пришел наниматься третьим помощником, всюду повторяется одно и то же. Сначала проверяют мои документы и рекомендации, потом пару минут со мной разговаривают, потом начинают этак странно на меня поглядывать и говорят, что вакансий нет. А я уже наперед знаю, что вот сейчас опять на меня так посмотрят. Но только я вовсе не гомик, Джордах! Клянусь Богом!
— Тебя никто не заставляет ни в чем клясться, — сказал Томас. От этого разговора ему стало не по себе. Он не желал ничего знать о чужих секретах и неприятностях. Ему хотелось просто выполнять свою работу, заходить на судне в разные порты и плавать по морям в одиночестве.
— Да у меня, черт побери, невеста есть! — крикнул Дуайер, вытащил из заднего кармана брюк бумажник и вынул из него фотографию. — На, посмотри. — Он сунул фотографию Томасу под нос. — Это моя девушка и я. Прошлым летом в Наррангасс-Бич. — На снимке очень хорошенькая пухлая девушка со светлыми кудряшками стояла рядом с Дуайером, невысоким, но поджарым и мускулистым, как боксер легкого веса. Оба были в купальных костюмах. — Ну разве я похож на гомика? И разве девушка похожа на такую, что пойдет за гомика?
— Нет, — признался Томас.
Волна, ударившись о нос судна, обдала фотографию брызгами.
— Спрячь лучше, — сказал Томас. — А то от воды испортится.
Дуайер достал носовой платок, вытер карточку и убрал ее в бумажник.
— Я просто хотел, чтоб ты знал, — сказал он, — что, если мне иногда захочется подойти к тебе поговорить, в этом ничего такого нет.
— Ладно, — сказал Томас. — Буду знать.
— Главное, чтоб была ясность, — почти воинственно сказал Дуайер. — Вот и все. — Он резко повернулся и зашагал прочь по проходу между банками с нефтью, выставленными на палубу.
Томас тряхнул головой, почувствовав на лице холодные брызги. У всех свои заботы. Полный пароход забот. Но если каждый на этом чертовом судне будет рассказывать тебе о том, что его гложет, впору сигануть за борт.
Он присел на носу, чтобы избежать брызг, и лишь время от времени поднимался, чтобы посмотреть, нет ли чего впереди, — он ведь был на вахте.
«Стать помощником, — подумал он. — Если собирается работать на море — почему бы и нет? Надо расспросить как бы между прочим Дуайера, что требуется, чтобы им стать. Не важно, гомик Дуайер или нет».
Они были уже в Средиземном море и шли через Гибралтар, но погода стала еще хуже. Капитан, без сомнения, возносил на мостике молитвы Господу Богу и Адольфу Гитлеру. Никто из офицеров не свалился по пьянке за борт, и Дуайер пока не получил повышения. Он и Томас сидели за металлическим столом, привинченным к палубе в кубрике на корме. Противовоздушные пушки давно демонтировали, но никто не потрудился переделать помещение для команды. Там стояло по крайней мере десять писсуаров. Должно быть, ребята-артиллеристы писали как сумасшедшие, стоило им услышать гул самолета над головой, подумал Томас.
Шторм был настолько сильным, что судно бросало с волны на волну и гребной винт то и дело выныривал из воды, а корма моталась из стороны в сторону и трещала — Дуайеру и Томасу приходилось хватать разложенные на столе бумаги, книги и карты, чтобы все это не свалилось на пол. Но кают-компания была единственным местом, где они могли вместе посидеть и поработать. Они занимались каждый день по меньшей мере часа по два, и Томас, никогда не утруждавший себя в школе, удивлялся, как быстро он схватывает объяснения Дуайера о правилах навигации, о работе с секстантом, о звездных картах, о погрузке — все это Томас должен знать как свои пять пальцев, когда будет сдавать экзамен на третьего помощника. А еще его удивляло, какое удовольствие доставляют ему эти занятия. Размышляя об этом, когда он лежал на своей узкой койке, прислушиваясь к храпу двух других матросов, спавших с ним в одной каюте, он чувствовал, что понимает, почему в нем произошла такая перемена. Дело не только в возрасте. Он по-прежнему ничего не читал, даже газеты, даже спортивные колонки. Но морские карты, технические проспекты, чертежи двигателей и формулы обещали ему помочь найти выход из этой гнусной жизни. Долгожданный выход.
Дуайер за свою жизнь успел поработать и палубным матросом, и в машинном отделении, и у него было, возможно, не слишком глубокое, но достаточное представление о корабельной технике, а Томасу опыт работы в гараже помогал легче улавливать, о чем ведет речь Дуайер.
Дуайер вырос на берегах Верхнего озера и с малолетства плавал на маленьких суденышках, а как только окончил школу, автостопом добрался до Нью-Йорка, пошел на Бэттери посмотреть на корабли, заходящие в порт и выходящие из него, и записался матросом на танкер каботажного плавания. И ничто, случившееся с ним после этого, не уменьшило его восторженного отношения к морю.
Он никогда не расспрашивал Томаса о его прошлом, а сам Томас предпочитал помалкивать. Благодарность за уроки Дуайера постепенно зарождала в Томасе симпатию к этому человеку.
— Настанет день, — сказал Дуайер, удерживая поехавшую по столу морскую карту, — и у тебя и у меня будут свои суда. Капитан Джордах, капитан Дуайер приветствует вас и спрашивает, не соблаговолите ли посетить его корабль.
— Угу, — сказал Томас, — так и вижу, как это происходит.
— Особенно в войну. Я не имею в виду большую, вроде Второй мировой войны, когда даже на озере в Центральном парке разрешалось садиться на весла, только если ты капитан какого-нибудь судна. Нет, я имею в виду малую войну, вроде корейской. Ты и представить себе не можешь, с какими деньгами возвращались домой ребята, получив их за работу в районе боевых действий. И сколько ребят, не умеющих отличить нос корабля от своей задницы, становились хозяевами, собственниками кораблей. Черт побери, должны же Соединенные Штаты ввязаться в какую-нибудь заварушку, и, если мы будем к этому готовы, можем высоко взлететь.
— Подожди, может, тебе это приснится, — сказал Томас. — А пока давай работать.
И они склонились над морской картой.
Эта мысль посетила Томаса в Марселе. Было около полуночи. Они с Дуайером только что поужинали в рыбном ресторанчике в Старом порту. Томас вспомнил, что они не где-нибудь, а на южном побережье Франции, и они вдвоем выдули три бутылки розового вина. А почему бы и нет — они все-таки на южном побережье Франции, хоть Марсель и не назовешь туристским курортом. «Эльга Андерсон» должна была сняться с якоря в пять утра, и, если они к тому времени успеют вернуться на борт, об остальном можно не беспокоиться.
После ужина они побродили по городу, ненадолго заходя то в один бар, то в другой, и сейчас напоследок заглянули в маленький темный бар неподалеку от набережной Канебьер. Играл музыкальный автомат, несколько толстых проституток у стойки поджидали, когда им предложат выпить. Томас не отказался бы переспать с девчонкой, но у этих был слишком замызганный вид, к тому же не исключено, что они могут наградить триппером, да и вообще они не соответствовали его представлению о женщинах, с которыми приятно развлечься на южном побережье Франции.
Попивая вино за столиком у стены и поглядывая затуманенными глазами на толстые ноги одетых в яркие синтетические платья проституток, Томас вспомнил десять лучших дней в своей жизни, те десять дней, что он провел в Канне с лихой англичанкой, любившей драгоценности.
— Слушай, — сказал он Дуайеру, который сидел напротив него и пил пиво. — У меня есть идея.
— То есть?
Дуайер настороженно косился на девиц у стойки, боясь, что какая-нибудь из них подсядет за их столик и положит руку ему на колено. Он раньше предлагал подцепить проститутку, чтобы раз и навсегда доказать Томасу, что он не гомик, но Томас сказал, что в этом нет необходимости, — плевать ему, гомик Дуайер или нет, а кроме того, это ничего не докажет, так как он знает немало гомиков, которые интересуются женщинами.
— То есть — что? — спросил Томас.
— Ты сказал, у тебя есть идея.
— Угу. Есть идея наплевать на эту проклятую посудину.
— Ты с ума сошел! Какого черта мы будем делать в Марселе? Нас тут же упекут в тюрьму.
— Никто никуда нас не упечет. Я же не предлагаю удрать с парохода навсегда. У него следующий заход в какой порт? В Геную, если не ошибаюсь. Так?
— Ну, так, — нехотя подтвердил Дуайер.
— В Генуе мы его и нагоним. Скажем, напились и проспали отплытие. Что они нам сделают? Ну, вычтут деньги за несколько дней. У них все равно не хватает рабочих рук. После Генуи корабль прямиком пойдет в Хобокен, верно?
— Угу.
— Так что им не придется держать нас на борту во время стоянок. А в Нью-Йорке мы наверняка найдем что-нибудь получше.
— Хорошо, а что мы все это время будем делать? — с беспокойством спросил Дуайер.
— Путешествовать. Устроим себе грандиозное турне! Сядем на поезд и махнем в Канн. В этот приют миллионеров, как любят писать в газетах. Я однажды там был. Лучшее время в моей жизни. Будем валяться на пляже, найдем себе женщин. Деньги мы еще не истратили…
— Я коплю деньги, — сказал Дуайер.
— В кои-то веки можно позволить себе пожить по-человечески, — нетерпеливо перебил его Томас. Сейчас, когда Канн был так близок и доступен, он не представлял себе, как можно вернуться к тоскливой жизни на обшарпанном суденышке, стоять вахты и есть помои, которыми там кормили матросов.
— У меня с собой нет даже зубной щетки, — сказал Дуайер.
— Куплю я тебе зубную щетку! Разве ты сам не прожужжал мне все уши, какой ты замечательный моряк и как ты еще мальчишкой гонял плоскодонку по озеру Верхнему?..
— Какое отношение имеет Верхнее к Канну?
— Морячок… — обратилась к Томасу проститутка в расшитом стеклярусом платье, низко вырезанном на груди. — Морячок, хочешь купить славной дамочке славненького винца, а потом весело проведем время еще с одной девочкой? — И она улыбнулась, сверкнув золотыми зубами.
— Пошла вон, — сказал Томас.
— Salaud [22], — произнесла безо всякой враждебности женщина и отошла к музыкальному автомату.
— Какое отношение имеет Верхнее озеро к Канну? — повторил Томас. — Я тебе объясню какое. Значит, если тебе верить, ты недурно плавал по Верхнему…
— Ну, я…
— Так плавал или не плавал?
— Бога ради, Томми, — взмолился Дуайер. — Я же никогда не говорил, что я Христофор Колумб или еще какой-нибудь великий мореплаватель. Просто в детстве я действительно плавал на плоскодонке и катерах и…
— Короче, ты умеешь с ними обращаться, так или нет? — настаивал Томас.
— Да, конечно, умею, — признал Дуайер. — Но я пока не понимаю…
— В порту в Канне можно взять напрокат яхту, — прервал его Том. — Мне хочется собственными глазами поглядеть, на что ты годишься. По части теории, карт и книг ты дока. А вот как у тебя дело обстоит на практике? Или я должен просто принять твои слова на веру, как и то, что ты не гомик?
— Томми! — воскликнул обиженный Дуайер.
— Ты мог бы поучить меня. Я хочу перенять опыт настоящего специалиста. А впрочем, черт с тобой. Если ты такой трус, я поеду один. Возвращайся как паинька на судно.
— Ладно, пусть будет по-твоему, — сказал Дуайер. — Я никогда в своей жизни ничего подобного не делал, но я согласен. Хрен с этим пароходом! — И он залпом осушил кружку пива.
— Устроим грандиозное турне! — сказал Томас.
Все было не так прекрасно, как в запомнившуюся ему далекую пору, потому что на этот раз с ним был Дуайер, а не та лихая англичанка. Но тем не менее было хорошо. И уж куда лучше, чем стоять вахту на «Эльге Андерсон», жрать всякую дрянь и спать в вонючей каюте с двумя храпящими марокканцами.
Они сняли номер в маленькой дешевой, но не слишком плохой гостинице позади улицы Антиб и пошли купаться, хотя еще стояла весна и вода была такой холодной, что долго в ней не просидишь. Но белые здания были такими же, как и тогда; такое же розовое вино; такое же голубое небо, а в порту, как и тогда, замерли на воде роскошные яхты.
Они взяли напрокат маленький парусник. Дуайер не врал — он действительно умел управлять малыми суденышками. За два дня Томас многому у него научился и уже почти уверенно ставил парусник на якорь, спускал паруса, плавно подходил к причалу и швартовался.
Но большую часть времени они проводили в порту: медленно бродили по пирсам и молча восхищались застывшими у причалов и отдраенными к предстоящему летнему сезону парусниками, шхунами, большими яхтами и катерами.
— Подумать только, в мире такая уйма денег, а нам ничего не перепало, — качал головой Томас.
Они облюбовали бар на набережной Сен-Пьер, куда часто захаживали матросы и капитаны прогулочных катеров. Среди них были англичане, а многие знали английский. Том и Дуайер при любой возможности вступали с моряками в разговор. Никто из них, казалось, не работал до десятого пота, и бар всегда, во все часы дня, был наполовину полон. Томас и Дуайер научились пить анисовую водку, потому что все вокруг пили ее и она была дешевая. Девчонок они так и не подцепили: те, что зазывали их из машин на Круазетт или позади порта, слишком много запрашивали. Впрочем, Томас впервые в жизни готов был обходиться без женщины. Его вполне устраивало любоваться портом, кипевшей в нем жизнью, взрослыми мужчинами, жившими круглый год, работая на красавцах судах. И никакого над тобой начальства девять месяцев в году. А летом стоять у штурвала стотысячной яхты, ездить в Сен-Тропез, в Монте-Карло, на Кипр и заходить в порт с девушками в купальных костюмах на палубе. И у всех, казалось, были деньги. Жалованье они пополняли за счет магарычей от агентов по снабжению и ремонтных мастерских, а также подправкой счетов. Ели и пили они как короли, и те, что постарше, просто не просыхали.
— Эти ребята, — сказал Томас после четырех дней пребывания в городе, — решили для себя все проблемы.
Он подумал было совсем распроститься с «Эльгой Андерсон» и попытаться пристроиться на одну из яхт на лето, но выяснилось, что, если ты не капитан, тебя скорее всего наймут на три-четыре месяца с мизерной оплатой, а весь остальной год живи как знаешь. Хоть Томасу и нравился Канн, не станет он восемь месяцев голодать здесь.
Дуайер был заворожен не меньше его. Возможно, даже больше. Он никогда раньше не был в Канне, но всю жизнь любил корабли и любовался ими. То, что Томас открыл для себя, уже будучи взрослым, для Дуайера было источником удовольствия с детства.
Одним из постоянных посетителей бара был невысокий загорелый седой англичанин Дженнингс, во время войны служивший в британском флоте, а сейчас владевший — на самом деле владевший — яхтой с пятью каютами. Яхта старая и капризная, сказал им англичанин, но он знает ее как свои пять пальцев и, подряжаясь, ходит на ней по всему Средиземноморью: на Мальту, в Грецию, на Сицилию — куда угодно. У него в Канне есть агент, который сдает его яхту за десять процентов. Ему просто повезло, сказал он. Бывший владелец этой яхты, у которого когда-то работал Дженнингс, ненавидел свою жену и перед смертью, назло ей, завещал яхту Дженнингсу.
Дженнингс с довольным видом потягивал анисовую водку. Его яхта «Гертруда II», приземистая, но чистенькая и удобная, стояла на якоре как раз напротив бара, и, попивая пастис, Дженнингс ласково глядел на нее — все, что доставляло ему удовольствие, было, можно сказать, под рукой.
— Когда у человека своя яхта — это совсем другая жизнь, — говорил Дженнингс. — Признаюсь вам, янки, я здесь живу отлично. Мне не приходится за пару монет в день надрываться на погрузке в доках Ливерпуля или обливаться кровавым потом, смазывая двигатели на каком-нибудь корыте в Северном море в зимние штормы. Не говоря о том, что здесь и налоги ниже. А уж климат! — Он обвел рукой раскинувшийся за окном бара порт, где мягкое солнце ласково поглаживало мачты качавшихся на якоре судов. — Погода для богачей. Да-а, погода для богачей.
— Скажи, Дженнингс, сколько может стоить приличная яхта, скажем, такая, как у тебя? — спросил Томас. Дженнингс пил за его счет, и он имел право задавать ему вопросы.
Дженнингс не торопясь раскурил трубку. Он ничего не делал наспех, этот Дженнингс. Он ведь больше не служил в британском флоте или в доках, над ним не стоял мастер или капитан, и времени у него было сколько угодно.
— На этот вопрос трудно ответить, янки, — после некоторого раздумья сказал он. — Яхты — они как женщины: одни стоят дорого, другие — дешево, но цена еще не гарантирует, что ты испытаешь настоящее наслаждение. — Дженнингс рассмеялся, довольный собственной мудростью.
— Назови минимум, — настаивал Томас. — Самый минимум.
Дженнингс почесал в затылке и допил свою водку. Томас тут же заказал еще.
— Как повезет, — сказал Дженнингс. — Я знаю случаи, когда человек выкладывал сто тысяч фунтов наличными за судно, созданное по модели самых затейливых архитекторов и построенное на лучших верфях Голландии или Великобритании — стальная обшивка, палуба из тиса, со всеми новомодными игрушками на борту: тут и радар, и воздушные кондиционеры, и автопилот, — а потом проклинал тот день, когда эту посудину спустили на воду, и был бы рад избавиться от нее за ящик виски.
— Но у нас нет ста тысяч фунтов, — заявил Томас.
— У нас? — недоуменно переспросил Дуайер. — Что значит — у нас?
— Заткнись, — прикрикнул на него Томас. — Твоя-то посудина никогда не стоила сто тысяч фунтов, — сказал он Дженнингсу.
— Нет, и я не делаю вид, что стоила.
— Так какая разумная цена?
— Разумной цены на суда не бывает, — сказал Дженнингс. Он начинал действовать Томасу на нервы. — То, что представляется разумным одному, кажется безумием другому. — Все дело случая. Как повезет. Допустим, человек купит хорошее небольшое судно за двадцать — тридцать тысяч фунтов. А потом оказывается, его жена страдает морской болезнью, или целый год плохо идут дела и кредиторы наступают на пятки, или весь сезон штормило и нельзя было выйти в море, или коммунисты собираются захватить власть в Италии или во Франции и вот-вот начнется война, или им заинтересовалась налоговая полиция: может, он не сообщил, что купил яхту на деньги, тайно положенные в какой-нибудь швейцарский банк, — и тут он понимает, что дело плохо. В этих случаях ему надо срочно избавиться от судна, а на этой неделе, как назло, никто не собирается покупать яхты… Ты понимаешь, к чему я веду, янки?..
— Угу, — сказал Томас. — Перевода мне не требуется.
— Итак, он в отчаянии. Может, ему нужно к понедельнику во что бы то ни стало добыть пять тысяч гиней, иначе пиши пропало. И если в это время ему подвернешься ты и у тебя есть пять тысяч гиней…
— Гинея — это сколько? — спросил Дуайер.
— Пять тысяч гиней — это пятнадцать тысяч долларов, — сказал Томас, — так?
— Приблизительно, — ответил Дженнингс и продолжал: — Или вы, например, услышали, что с аукциона продается какое-то военное судно или судно, конфискованное таможенниками за перевоз контрабанды. Конечно, потребуется его переоборудовать, но если все делать своими руками, а не платить этим грабителям, которые ошиваются вокруг верфи, — никогда не доверяйте французу на Лазурном берегу, он украдет у вас из-под носа, — то за каких-нибудь восемь — десять тысяч фунтов, если быть экономным и каждый вечер пересчитывать деньги, ты покупаешь яхту, приводишь ее в порядок и можешь выходить в море.
— Восемь — десять тысяч фунтов, — повторил Дуайер. — Для нас это все равно что восемь — десять миллионов долларов…
— Заткнись, — оборвал его Томас. — Есть разные способы делать деньги.
— Да? Интересно.
— Способы есть. Как-то раз я за один вечер зашиб три тысячи долларов.
— Как? — От удивления у Дуайера перехватило дыхание.
Томас впервые с тех пор, как покинул «Эгейского моряка», обмолвился о своем прошлом и теперь жалел, что сказал это.
— Не важно как, — резко ответил он и снова повернулся к Дженнингсу: — Послушай, можешь сделать мне одно одолжение?
— Все, что в моих силах. При условии, что мне это не будет стоить денег, — ухмыльнулся тот — владелец парусника, выходец из королевского флота, переживший войну и бедность, любитель анисовой водки, мудрый просоленный моряк, отнюдь не дурак.
— Если услышишь что-нибудь… Только чтоб хорошая яхта и дешевая… Дай нам знать, ладно?
— Буду рад помочь, — сказал Дженнингс. — Оставь мне свой адрес.
Томас заколебался. У него был единственный адрес — гостиница «Эгейский моряк», и знала этот адрес только мать. До драки с Куэйлсом он довольно регулярно навещал старуху, когда был уверен, что не столкнется с Рудольфом. Потом он писал ей из портов, куда заходил их пароход, и посылал открытки, притворяясь, будто дела у него идут хорошо. Когда он вернулся из своего первого плавания, его ждала в «Эгейском моряке» целая пачка писем от нее. Единственная беда: она в каждом письме просила показать ей внука, а Томас не смел показаться у Терезы, даже чтобы повидать сына. Только сын вызывал у него тоску по Америке.
— Оставь мне адрес, приятель, — повторил Дженнингс.
— Дай ему твой адрес, — сказал Томас Дуайеру. Дуайер получал письма в штаб-квартире Национального союза моряков в Нью-Йорке. Его никто не преследовал.
— Ты когда-нибудь выкинешь из головы всякие пустые мечты? — сказал Дуайер.
— Делай, что я тебе говорю.
Дуайер пожал плечами и написал Дженнингсу свой адрес. Почерк у Дуайера был четкий, ясный. Он хорошо будет вести журнал, третий помощник Дуайер. Если дело до этого дойдет.
— Буду глядеть в оба и держать ухо востро, — пообещал Дженнингс, кладя клочок бумаги с адресом в старый потертый кожаный бумажник.
Томас расплатился, и они с Дуайером зашагали вдоль причала, внимательно разглядывая, по обыкновению, стоявшие там суда.
— Сколько у тебя денег? — неожиданно спросил Томас, когда они дошли до конца гавани, где стояли рыболовецкие суда с ацетиленовыми лампами, а на плитах тротуара лежали для просушки сети.
— Ты хочешь знать, сколько у меня денег? И сотни не наберется. Ровно столько, сколько нужно, чтобы купить одну миллионную океанского лайнера.
— Я имею в виду в банке. Ты говорил, что копишь.
— Если ты думаешь, что у меня хватит денег для твоей безумной затеи…
— Я спросил, сколько у тебя денег. В банке.
— Две тысячи двести долларов, — неохотно ответил Дуайер. — В банке. Послушай, Томми, перестань фантазировать. Все равно нам никогда…
— Главное, помалкивай, — сказал Томас. — В один прекрасный день у нас с тобой будет собственная яхта. И она будет швартоваться в этом порту. А погода здесь для богачей, как сказал англичанин. Деньги же мы как-нибудь раздобудем.
— Я не собираюсь шутить с законом. — В голосе Дуайера звучал испуг. — Я за всю жизнь не совершил ни одного преступления и не хочу становиться на такой путь.
— А кто говорит о преступлении? — сказал Томас, хотя у него и мелькнула такая мысль.
За время своей боксерской карьеры он встречал немало людей, которых Дуайер назвал бы преступниками, — они ходили в дорогих костюмах, ездили в роскошных автомобилях, разгуливали под ручку с шикарными девками, и все вокруг обращались с этими людьми почтительно, их были рады видеть и полицейские, и политики, и бизнесмены, и кинозвезды. Они почти ничем не отличались от других людей. Ничего особенного в них не было. Преступление — лишь один из способов зарабатывать на жизнь. Может быть, более легкий, чем остальные. Но ему не хотелось отпугивать Дуайера. По крайней мере пока. Если когда-нибудь его мечта сбудется, Дуайер ему пригодится — он будет водить яхту. Одному не справиться. Так что пока он не будет его отпугивать. Он не такой идиот.
«Так или иначе», — сказал он себе, когда они шли мимо стариков, игравших в шары на набережной на фоне гавани, где, блестя на солнце, стояли прогулочные яхты на миллионы долларов. В тот единственный раз, когда он был тут, Томас поклялся, что вернется. И он вернется. Так или иначе.
На следующий день они рано утром сели на поезд и поехали в направлении Генуи. Они оставили в запасе один день, потому что хотели по дороге остановиться в Монте-Карло. Может, им повезет в казино?
Если бы Томас находился в другом конце платформы, то увидел бы, как из парижского экспресса вышли с многочисленными новенькими чемоданами его брат Рудольф и стройная хорошенькая девушка.
Глава 6
Выйдя из вокзала, они увидели вывеску компании «Херц», и Рудольф сказал:
— Вон стоит человек у нашей машины.
Портье парижского отеля позаботился обо всем. Он заказал им билеты в театр, лимузин для поездки по замкам Луары, столик в десяти ресторанах, места в Оперу и на скачки в Лоншан, после чего Джин сказала: «Каждая брачующаяся пара должна иметь в Париже своего портье».
Носильщик погрузил их вещи в машину, сказал «мерси», получив чаевые, и улыбнулся, хотя сразу было видно, что они американцы. А судя по американским газетам, в этом году французы не улыбались американцам. Сотрудник компании «Херц» начал было говорить с ними по-английски, но Рудольф решил блеснуть своим знанием французского, главным образом чтобы позабавить Джин, и все формальности по аренде «пежо» были завершены на языке Расина. Рудольф еще в Париже купил карту Приморских Альп, и, изучив ее, они проехали в открытой машине под ласковыми лучами средиземноморского солнца через белый город, вдоль кромки моря, через Гольф-де-Жуан, где некогда высадился Наполеон, через Жуан-ле-Пэн с его еще погруженными в предсезонный сон большими отелями к роскошному кремовому «Отель дю Кап», стоящему среди сосен на пологом холме.
Управляющий провел их в номер люкс с балконом, выходящим на спокойное голубое море, расстилавшееся за гостиничным парком, и Рудольф холодно поблагодарил его. А сам лишь с большим трудом сдерживал идиотскую улыбку, глядя на то, как они с Джин — совсем как в его бесконечных снах — разыгрывают из себя миллионеров. Вот только в жизни все было куда лучше, чем во сне. Номер был больше и роскошнее обставлен; воздух был благоуханнее; управляющий был настолько вышколен, что трудно и вообразить; сам он был богаче, хладнокровнее и лучше одет, чем в своих юношеских мечтах; Джин в парижском костюме была красивее девушки, которая в недавнем сне вышла на балкон, нависавший над морем, и поцеловала его.
Управляющий поклонился и ушел, посыльные расставили чемоданы по складным полкам в огромной спальне. Пристойный, надежный, с пристойной надежной женой, Рудольф сказал ей:
— Давай выйдем на балкон.
Они вышли на солнечный свет и поцеловались.
Их женитьба чуть было вообще не расстроилась. Джин долго колебалась, не говоря ни да, ни нет, и он каждый раз, когда они виделись — а виделись они редко, — был готов предъявить ей ультиматум. Большую часть времени у него отнимала работа в Уитби и Порт-Филипе, а когда он наконец вырывался в Нью-Йорк, его частенько ожидало там сообщение на автоответчике, в котором Джин ставила его в известность, что уехала за город снимать очередной репортаж. Однажды вечером он видел ее в ресторане после театра в компании худосочного молодого человека с маленькими, круглыми, как бусинки, глазками, длинными спутанными лохмами и недельной давности темной щетиной на подбородке. При следующей встрече он спросил ее, кто это такой, и она призналась, что он — тот самый парень, с которым у нее был роман. А когда Рудольф спросил, продолжает ли она с ним спать, она ответила, что это не его дело.
Рудольфу было унизительно сознавать, что его соперник так неказист собой, и когда Джин сказала, что парень считается одним из лучших рекламных фотографов страны, это ничуть его не утешило. В тот вечер он хлопнул дверью и ушел, решив ждать, пока она сама ему позвонит, но она не звонила, и в конце концов, когда ему стало совсем невмоготу, он позвонил ей, мысленно поклявшись, что будет с ней только спать, но ни за что на ней не женится.
Джин существенно поколебала его представление о себе, и лишь в постели, где им было так хорошо друг с другом, пропадало гложущее его смутное ощущение, что вся эта ситуация для него оскорбительна. Все мужчины уверяли, что все знакомые им девушки только и думают, как бы окрутить парня и выйти замуж. Какой же изъян в его характере, какой недостаток в нем как любовнике, какая вообще неприятная черта в нем побудила обеих девушек, которым он рискнул сделать предложение, отвергнуть его?
История с Вирджинией Колдервуд ничуть не улучшила его настроения. Старик Колдервуд последовал его совету и отпустил дочь в Нью-Йорк, где она поступила на курсы секретарей. Но если Вирджиния теперь и занималась стенографией и машинописью, то у нее было по меньшей мере странное расписание, потому что почти всякий раз, как Рудольф приезжал в Нью-Йорк, он обязательно видел ее возле своего дома: она либо пряталась в парадном напротив, либо делала вид, что случайно проходит мимо. Она звонила ему среди ночи, иногда по три, а то и по четыре раза, чтобы сказать: «Руди, я люблю тебя. Я люблю тебя! Я хочу тебя!»
Стремясь избежать встреч с ней, он, приезжая в Нью-Йорк, стал останавливаться в разных отелях, но из каких-то ханжеских соображений Джин отказывалась приходить к нему в отель, так что он лишил себя даже радостей постели. Джин по-прежнему не разрешала ему заезжать за ней, и он так и не видел, где она жила, и не встречал ее напарницы.
Вирджиния засыпала его длинными письмами, до ужаса откровенно описывая свои сексуальные терзания языком Генри Миллера, чье творчество она, должно быть, прилежно изучила. Письма приходили к нему домой в Уитби, на квартиру, в контору в магазине — достаточно было бы какой-нибудь секретарше по небрежности вскрыть хоть одно, и старик Колдервуд перестал бы с ним разговаривать.
Когда он рассказал Джин про Вирджинию, она только посмеялась, заметив: «Ах ты, несчастный обаяшка!» А когда они однажды поздно подъехали к его квартире и он заметил Вирджинию в темном подъезде напротив, Джин хотела было пойти туда и пригласить ее на бокал вина.
Все это отражалось на его работоспособности: с удивлением он обнаружил, что ему приходится по нескольку раз перечитывать простые отчеты, прежде чем до него доходит смысл. Спал он беспокойно и просыпался разбитым. Впервые в жизни у него появились прыщики на подбородке.
Как-то на вечеринке в Нью-Йорке он познакомился с полногрудой блондинкой, вокруг которой весь вечер крутились трое мужчин, но она явно дала понять Рудольфу, что хотела бы уехать домой с ним. Он привез блондинку в ее квартиру рядом с Пятой авеню, узнал, что она женщина богатая, что она разведена, одинока, что ей надоели мужчины, гоняющиеся за ней по Нью-Йорку, и что она находит его восхитительно сексуальным (хорошо бы она выразила это иначе). Они легли в постель после одной порции виски, но он никак не сумел проявить себя и был вынужден бежать под хриплый смех, несшийся из-под простыни.
— Самым несчастливым днем моей жизни, — сказал он Джин, — был тот, когда ты приехала в Порт-Филип снимать магазин.
Тем не менее, что бы ни случилось, он не переставал любить ее, по-прежнему хотел на ней жениться и жить с ней до конца своих дней.
Он звонил ей целый день, десять раз, двенадцать, но никто не снимал трубку. «Ну еще, последний раз, — решил он, уныло сидя в гостиной своей нью-йоркской квартиры. — Еще самый последний раз, и, если ее нет дома, пойду напьюсь до чертиков, буду приставать к девкам и с кем-нибудь подерусь в баре, и, если, возвращаясь домой, увижу в подъезде Вирджинию Колдервуд, приведу ее сюда, пересплю с ней, а потом позвоню в психиатричку, чтобы приехали со смирительными рубашками и забрали нас обоих».
Гудки, гудки — он уже собирался повесить трубку, как вдруг на другом конце провода раздался тихий, по-детски вкрадчивый голос Джин:
— Алло?
— У тебя был испорчен телефон? — спросил он.
— Не знаю. Меня весь день не было дома.
— Может, тебя не будет дома и всю ночь?
После паузы она ответила:
— Нет.
— Мы увидимся? — Он был готов бросить трубку, если она скажет «нет». Однажды он сказал ей, что она вызывает у него только два чувства: либо ярость, либо экстаз.
— А ты хочешь?
— Значит, в восемь? Не пей ничего дома. Приедешь и выпьешь у меня. — Он выглянул в окно — Вирджинии Колдервуд нигде не было видно.
— Я должна принять ванну, и мне не хочется никуда лететь сломя голову. Может, ты приедешь ко мне?
— Звенят литавры, трубят фанфары! — сказал он.
— Пожалуйста, не пытайся блистать познаниями, — сказала она, но фыркнула.
— Какой этаж?
— Четвертый. Лифта нет. Побереги свое сердце. — Она повесила трубку.
Он принял душ и переоделся. Руки у него дрожали, и, бреясь, он здорово порезался. Кровь долго не останавливалась, и лишь в пять минут девятого он нажал кнопку ее звонка в доме на Восточной Сороковой улице.
Дверь открыла незнакомая ему девушка в джинсах и свитере.
— Привет. Меня зовут Флоренс, — сказала она и крикнула: — Джинни, кавалер прибыл.
— Входи, Руди, — раздался голос Джин из-за двери, выходившей в холл. — Я крашусь.
— Спасибо, Флоренс, — поблагодарил Рудольф и прошел в комнату Джин.
Она сидела голая за столом перед маленьким зеркалом и красила ресницы. Он и не догадывался, что она красит ресницы. Но ничего не сказал ей. Ни о ее ресницах, ни о том, что она сидит голая. Он в изумлении оглядывал комнату. Стены почти сплошь были оклеены его фотографиями: Рудольф улыбающийся, хмурящийся, щурящийся, что-то пишущий в блокноте. Некоторые снимки маленькие, другие увеличены до невероятных размеров. И на всех он был в самом выгодном ракурсе. «Все позади, — благодарно подумал он. — Все позади. Она решилась».
— Я откуда-то знаю этого человека, — сказал он.
— Я так и думала, что ты его узнаешь, — сказала Джин. Изысканная в своей упругой розовой наготе, она продолжала спокойно красить ресницы.
За ужином они говорили о свадьбе. А к десерту чуть не решили все отменить.
— Мне лично, — не без злости сказал Рудольф, — нравятся девушки, которые знают, чего они хотят.
— Что ж, я знаю, чего я хочу, — сказала Джин. Во время их препирательств она все больше мрачнела. — И мне кажется, уже знаю, как проведу выходные, — продолжала она. — Я останусь дома, обдеру эти фотографии — все до одной — и побелю стены.
Прежде всего она упорно настаивала на том, чтобы об их женитьбе никто не знал. Он хотел немедленно сообщить о свадьбе всем, но она покачала головой:
— Никакой огласки.
— Но у меня есть сестра и мать, — сказал Рудольф. — А кстати, еще и брат.
— В этом-то все и дело. У меня есть отец и брат. И я терпеть не могу ни того ни другого. Если они узнают, что своим ты сообщил, а им я ничего не сказала, они будут целых десять лет метать громы и молнии. И после того как мы поженимся, я не хочу иметь никаких отношений с твоей родней и не хочу, чтобы ты общался с моими родственниками. Никакой родни. Семейные обеды в День благодарения у очага! Только этого не хватало!
Рудольф согласился, не особенно сопротивляясь. Его женитьба не будет таким уж счастливым событием для Гретхен, всего несколько месяцев назад потерявшей мужа. А мысль о присутствии на свадьбе всхлипывающей матери в каком-нибудь невообразимом платье из тех, в которых она ходит в церковь, тоже не наполняла его радостью. И конечно же, он вполне мог обойтись без сцены, которую закатит Вирджиния Колдервуд, едва до нее донесется эта новость. Но в то же время, если он утаит свое намерение от Джонни Хита, или Колдервуда, или Брэда Найта, это может вызвать осложнения на работе, тем более что он собирается немедленно после женитьбы уехать в свадебное путешествие. Они с Джин пришли к соглашению, что не будет никакого званого вечера, что они тотчас уедут из Нью-Йорка, что обойдутся без венчания в церкви и что медовый месяц проведут в Европе.
Но им не удалось прийти к соглашению о том, как они будут жить после возвращения из Европы. Джин отказывалась бросить работу и отказывалась жить в Уитби.
— Черт побери, — сказал Рудольф, — мы даже еще не поженились, а ты уже огорчаешь меня, делая мужем на полставки.
— Я не домоседка и не люблю маленькие города, — упрямо заявила она. — Здесь у меня есть работа, есть перспективы. И я не собираюсь от всего этого отказываться только потому, что кто-то хочет на мне жениться.
— Джин… — предостерегающе сказал он.
— Хорошо, хорошо. Только потому, что я хочу выйти замуж.
— Это уже лучше, — сказал он.
— Ты сам говорил, что ваша контора должна быть в Нью-Йорке.
— Но она же не в Нью-Йорке.
— Я больше буду тебе нравиться, если мы не будем все время вместе.
— Нет, наоборот.
— Ну хорошо, ты мне тогда будешь больше нравиться.
Он согласился и на это. Но неохотно.
— Это моя последняя уступка, — сказал он.
— Хорошо, дорогой, — с наигранной покорностью сказала она, опустив ресницы. И принялась усиленно гладить его руку, лежавшую на столе. — Я восхищаюсь мужчиной, который умеет себя утвердить.
Тут они оба рассмеялись, между ними снова наступил мир, и Рудольф сказал:
— Одному мерзавцу все-таки придется объявить о нашей свадьбе — тому гнусному фотографу, и если он захочет прийти на свадьбу, скажи — пусть приходит, только предварительно пусть побреется.
— Справедливо будет, — сказала Джин, — если я пошлю приглашение Вирджинии Колдервуд.
Жестокие и счастливые, они, держась за руки, вышли из ресторана и пошли по барам Третьей авеню, сначала тихо, а под конец — спьяну громогласно славя простирающиеся перед ними годы.
На другой день он купил в магазине «Тиффани» обручальное кольцо с бриллиантом, но Джин заставила его вернуть драгоценность.
— Я не желаю быть связанной узами богатства, — сказала она. — Просто не забудь явиться в городскую ратушу в назначенный день с простым золотым кольцом.
Рудольф понимал, что нельзя не поставить в известность Колдервуда, Брэда и Джонни Хита о том, что он будет отсутствовать по крайней мере месяц. Джин дала на это согласие при условии, что Рудольф заставит их поклясться хранить все в тайне, — он так и поступил.
Колдервуд воспринял известие мрачно. Рудольф не мог сказать, было ли это из-за дочери или из-за того, что он на целый месяц отходит от дел.
— Надеюсь, ты не поспешил, — сказал Колдервуд. — Я помню эту девицу. По-моему, она без гроша за душой.
— Она работает, — обороняясь, сказал Рудольф.
— Я не одобряю, когда жены работают, — сказал Колдервуд. И покачал головой: — Ах, Руди… а ведь ты мог иметь все.
«Да, все, — подумал Рудольф. — Включая психопатку Вирджинию Колдервуд и ее порнографические письма».
Ни Брэд, ни Джонни Хит не были в восторге от его невесты, но ведь он женился не для того, чтобы доставить им удовольствие. Так или иначе, оба явились в городскую ратушу и проводили вместе с Флоренс молодоженов до аэропорта.
Рудольф впервые почувствовал бремя супружества, когда они сдавали багаж и выяснилось, что у Джин перевес почти в сто фунтов.
— Великий боже! — воскликнул Рудольф. — Что у тебя там в чемоданах?
— Одежда, — ответила Джин. — Не хочешь же ты, чтобы твоя жена ходила голой перед всеми этими французами?!
— Для молодой женщины, которая не желает быть связанной узами богатства, ты везешь с собой многовато скарба, — сказал он, выписывая чек за превышение веса.
Он постарался произнести это небрежно, но дурное предчувствие все же возникло на миг. Долгие годы бедности, когда считалось каждое пенни, приучили его бережно относиться к деньгам. Транжирки-жены разоряли куда более богатых мужчин. «Это недостойный страх. Если потребуется, я ее обуздаю», — подумал он. Сегодня ему казалось, что он способен справиться с чем угодно. И взяв Джин за руку, он повел ее к бару.
До взлета они успели выпить две бутылки шампанского, и Джонни Хит пообещал, как только самолет взлетит, позвонить Гретхен и матери Рудольфа и сообщить им новость.
День ото дня становилось все теплее. Они подолгу лениво лежали на солнце. Оба сильно загорели, и волосы Джин от солнца и соленой воды стали совсем светлыми. Она давала ему уроки тенниса на кортах отеля и говорила, что он способный. Она очень серьезно относилась к этим урокам и, когда он допускал ошибки, делала ему резкие замечания. Она научила его также кататься на водных лыжах. Он не переставал удивляться, как много разных вещей она умела делать отлично.
Обед им приносили в их хижину, находившуюся у стоянки скоростных катеров. Они ели холодных омаров и пили белое сухое вино, а после обеда поднимались к себе в номер и занимались любовью, закрыв ставни, чтобы укрыться от предвечернего солнца.
Он не смотрел на девушек, лежавших почти обнаженными у бассейна и на камнях возле трамплина для ныряния, хотя две-три из них, безусловно, заслуживали внимания.
— Ты ведешь себя противоестественно, — заявила ему Джин.
— В чем?
— В том, что ты на них не таращишься.
— Я таращусь на тебя.
— Ну и продолжай в таком духе, — сказала она.
Они отыскивали все новые рестораны и ели буйабес [23] на террасе ресторана «У Феликса», откуда сквозь арку в крепостном валу видны яхты в Антибской бухте. Предаваясь после ужина любви, оба чувствовали, что от них пахнет чесноком и вином, но это их не смущало.
Они ездили в разбросанные по холмам городки, побывали в часовне Матисса и на керамическом заводе в Валорис, обедали на террасе «Золотистой голубки» в Сен-Поль-де-Ванс под шелест крыл белых голубей. Они с сожалением узнали, что тут держат белых голубей, так как они отпугивают голубей других цветов. Если белые голуби все-таки допускали присутствие нечистых, хозяин убивал их.
Куда бы они ни шли, Джин брала с собой фотоаппараты и без конца снимала его на фоне мачт, крепостного вала, пальм, волн. «Я хочу сделать из твоих фотографий обои для нашей спальни в Нью-Йорке», — говорила она.
Рудольф больше не спешил надеть рубашку, выйдя из воды: Джин сказала, что ей нравится его волосатая грудь и пушок на плечах.
Они собирались посетить Италию, когда им надоест Антибский мыс. На карте они обвели кружком Ментону, Сан-Ремо, Милан (там надо посмотреть «Тайную вечерю»), Рапалло, Санта-Маргериту, Флоренцию (там Микеланджело и Боттичелли!), Болонью, Сиену, Ассизы, Рим. Эти названия звенели на солнце, как колокольчики. Джин уже всюду там побывала. Раньше. Пройдет еще много времени, пока он узнает о ней все.
Им не надоедало на Антибском мысу.
Однажды он выиграл у нее сет в теннис. Она пришла в ярость. На две минуты.
Они послали телеграмму Колдервуду, что задержатся на неопределенное время.
В отеле они не заговаривали ни с кем, кроме одной итальянской киноактрисы, которая была так красива, что с ней нельзя было не заговорить. Джин потратила целое утро, фотографируя актрису, и отослала снимки в «Вог» в Нью-Йорк. Из «Вог» пришла телеграмма, что фотографии будут опубликованы в сентябрьском номере.
Этот месяц не могло омрачить ничто.
И хотя Антибский мыс им еще не надоел, они сели в машину и поехали на юг посмотреть те города, что обвели кружком на карте. И нигде не испытали разочарования.
Они сидели в кафе на вымощенной булыжником площади в Портофино и ели шоколадное мороженое, лучшее шоколадное мороженое в мире, и смотрели на женщин, продававших туристам открытки, кружева и вышитые скатерти, а еще разглядывали яхты, стоявшие на якоре в порту.
Среди них выделялась одна — изящная, белая, футов пятьдесят в длину, с прекрасными, чистыми, типично итальянскими линиями.
— Вот такое произведение оправдывает существование машин.
— Тебе хотелось бы иметь такую? — спросила Джин, сгребая ложечкой мороженое.
— А кому бы не хотелось?
— Я куплю ее тебе, — сказала она.
— Спасибо, — ответил он. — А может, в придачу и «феррари», и подбитое норкой пальто, и дом из сорока комнат на Антибском мысу, если уж ты такая щедрая.
— Нет, я не шучу, — продолжая есть мороженое, сказала Джин. — Если ты действительно хочешь иметь такую яхту.
Он внимательно посмотрел на нее. Она была спокойна и серьезна.
— Что-то не понимаю, — сказал он. — «Вог» платит тебе не такие уж большие деньги.
— Я и не рассчитываю на «Вог». Я жутко богатая. После смерти матери мне досталось совершенно неприличное количество ценных бумаг. Ее отец владел одной из крупнейших фармацевтических фирм в США.
— Как называется фирма? — с подозрением спросил Рудольф.
Она сказала, и он, присвистнув, отложил ложку.
— Пока мне не исполнится двадцать пять лет, отец и брат считаются моими опекунами и я не распоряжаюсь всем своим состоянием, но даже сейчас мой годовой доход по крайней мере в три раза больше твоего. Надеюсь, я не испортила тебе настроения на весь день.
Рудольф разразился хохотом:
— Черт побери! Вот это медовый месяц!
В тот день они пошли на компромисс: она купила ему не яхту, а рубашку пронзительно-розового цвета, которую выбрала в сомнительном магазинчике вблизи порта.
Позднее, когда Рудольф поинтересовался, почему она раньше не сказала ему об этом, Джин не ответила на его вопрос прямо.
— Я ненавижу разговоры о деньгах, — сказал она. — В нашей семье только о них и говорили. Уже в пятнадцать лет я пришла к выводу, что деньги растлевают душу, если думать о них все время. Я ни разу не приезжала домой на летние каникулы с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать. После окончания колледжа я не потратила ни одного цента из оставленных матерью денег. Я разрешила отцу и брату пустить их в дело. Они хотят, чтобы я позволила им распоряжаться доходами с моего капитала, когда я выйду из-под их опеки, но их ожидает большой сюрприз. Они постараются надуть меня при первой же возможности, а я не хочу, чтобы меня надували. И уж тем более они.
— Хорошо, ну а что ты собираешься делать с этими деньгами?
— Ты будешь распоряжаться ими в моих интересах, — сказала она, но тут же поправилась: — Извини, в наших. Делай с ними все, что сочтешь нужным. Но только не говори со мной об этом. И не трать их на то, чтобы превратить нашу жизнь в ленивое, роскошное, бесполезное существование.
— Между прочим, последние несколько недель мы живем довольно роскошно, — заметил Рудольф.
— Мы тратим твои деньги, заработанные твоим собственным трудом. К тому же это медовый месяц, а не настоящая жизнь, — возразила Джин.
В отеле в Риме Рудольфа ожидала телеграмма от Брэдфорда Найта: «Твоя мать в больнице тчк Доктор опасается ей осталось недолго тчк Полагаю тебе нужно срочно вернуться».
Рудольф протянул телеграмму Джин. Они только что сдали паспорта администратору и еще стояли в вестибюле. Джин молча прочла телеграмму и вернула ее Рудольфу.
— Надо выяснить, есть ли вечером рейс в Нью-Йорк, — сказала она. В отель они прибыли, когда было уже почти пять часов.
— Пошли наверх, — сказал Рудольф. Ему не хотелось решать в шумном вестибюле римского отеля, как быть в связи с предстоящей смертью матери.
Они поднялись в лифте на свой этаж и проследили за тем, как служащий отеля открывал ставни на окнах, впуская солнечный свет и грохот Рима.
— Надеюсь, вам у нас понравится, — сказал служащий и вышел из номера.
Затем они проследили за носильщиками, расставлявшими багаж. Носильщики ушли, а Рудольф и Джин продолжали стоять и смотреть на чемоданы. Они ведь собирались пробыть в Риме по крайней мере две недели.
— Нет, — сказал Рудольф. — Мы не будем выяснять, есть ли вечером рейс. Старухе не удастся вытащить меня из Рима сегодня. Полетим завтра. Один день поживем для себя. Мать продержится до моего приезда. Она ни за что на свете не лишит себя удовольствия умереть на моих глазах. Распаковывай чемодан.
Глава 7
Стоило ему в Генуе вновь подняться на борт «Эльги Андерсон», как он тотчас понял, что его ждет стычка с Фальконетти.
Фальконетти — здоровенный бугай, с огромными, как ветчинные окорока, ручищами и маленькой, похожей на редьку головой, — в свое время отсидел срок за вооруженное ограбление, а на судне держал в страхе всю команду. Он передергивал карты, но когда однажды смазчик из машинного отделения уличил его в этом, Фальконетти чуть не задушил беднягу, прежде чем остальные матросы, находившиеся в кубрике, не оттащили его. Он взял за правило в начале каждого рейса, придравшись к какому-нибудь пустяку, жестоко избивать нескольких матросов, чтобы ни у кого не оставалось сомнения, кто здесь хозяин. Когда он сидел в кубрике, никто не осмеливался прикоснуться к радиоприемнику, и все, нравилось им это или не нравилось, слушали те передачи, которые выбирал Фальконетти. В команде был один негр по имени Ренвей, который, завидев входящего Фальконетти, тотчас убирался из кубрика.
«Я не намерен сидеть в одной комнате с черномазым», — объявил Фальконетти, впервые увидев Ренвея в кубрике.
Ренвей промолчал, но не двинулся с места.
«Эй, черномазый, ты что, оглох?» — сказал Фальконетти, подошел к нему, схватил под мышки и, донеся до двери, шваркнул о переборку.
Никто ничего не сказал и не сделал. На «Эльге Андерсон» каждый заботился лишь о себе.
Фальконетти занимал деньги у половины команды. Теоретически он брал в долг, но никто не надеялся получить их обратно. Когда кто-нибудь отказывался дать ему пять — десять долларов, он вначале никак на это не реагировал, но дня через два-три обязательно затевал драку, и потом люди ходили с подбитым глазом, сломанным носом, с выбитыми зубами.
Фальконетти ни разу не затевал ссор с Томасом, хотя был намного крупнее его. А Томас не напрашивался на неприятности и сторонился Фальконетти, но хотя он вел себя спокойно и держался особняком, в нем было нечто такое, что заставляло Фальконетти выбирать жертвы попроще.
Однако в первый же вечер после отплытия из Генуи, когда Томас с Дуайером вошли в кают-компанию, Фальконетти, сдававший в это время карты, сказал:
— А, вот и наши любовнички! — И чмокнул губами, изображая поцелуй.
За столом рассмеялись, так как было опасно не смеяться шуткам Фальконетти. Дуайер покраснел, а Томас спокойно налил себе кофе, взял лежавшую на столе газету и принялся читать.
— Вот что, Дуайер, — продолжал Фальконетти, — хочешь, я буду твоим импресарио? Домой мы вернемся еще не скоро, и многие из наших парней могли бы воспользоваться твоими услугами в часы одиночества. Так ведь, ребята?
Мужчины, сидевшие за столом, что-то смущенно пробормотали в знак согласия.
Томас как ни в чем не бывало читал и пил кофе. Он чувствовал на себе умоляющий взгляд Дуайера, но, пока дело не зашло слишком далеко, не собирался лезть в драку.
— Какой смысл ублажать кого-то задаром, Дуайер, когда на этом можно хорошо заработать и к тому же осчастливить многих, если ты с моей помощью поставишь дело на поток, — не унимался Фальконетти. — Я буду брать с тебя десять процентов, как обычный голливудский агент. Что ты на это скажешь, Дуайер?
Дуайер вскочил на ноги и выбежал из кают-компании. Матросы за столом снова рассмеялись. Томас продолжал читать, хотя у него дрожали руки. Он должен сдерживать себя. Если он изобьет такого верзилу, как Фальконетти, который в течение нескольких лет терроризировал всю команду, матросы могут заинтересоваться им и тем, откуда он научился так драться, и наверняка кто-нибудь вспомнит, что когда-то видел его на ринге. А в портах полно бездельников и всякого сброда, и уж они не упустят такой возможности и тотчас кинутся к какому-нибудь гангстеру поважнее с такой новостью.
— Эй, любовничек, — Фальконетти снова влажно чмокнул губами, — неужто ты допустишь, чтоб твой приятель одиноко уснул в слезах?
Томас аккуратно свернул газету и положил ее на место. Затем, держа в руке чашку с кофе, медленно двинулся через кубрик. Фальконетти, осклабясь, следил за ним из-за стола. Томас плеснул кофе ему в лицо. Фальконетти даже не шевельнулся. В кубрике повисла мертвая тишина.
— Если ты еще так же чмокнешь губами, — сказал Томас, — каждый раз, как я буду проходить мимо тебя, ты будешь получать по зубам. И так до самого Хобокена.
Фальконетти встал.
— С тобой хоть на край света, любовничек, — сказал он и снова чмокнул.
— Я жду тебя на палубе, — сказал Томас. — Одного.
— А мне помощь не нужна, — ответил Фальконетти.
Томас повернулся и вышел на корму. Там хватит места для драки. Не стоит схватываться с таким здоровяком, как Фальконетти, в тесном кубрике.
Море было спокойное, воздух душистый, в небе ярко светили звезды. «Мои чертовы кулаки, — простонал про себя Томас, — вечно все решают мои кулаки».
Его не волновал исход драки с Фальконетти. Этот жирный живот, нависший над поясом, специально создан для наказания.
Томас увидел, как дверь на палубу открылась и появилась тень Фальконетти. Он был один.
«Может, обойдется, — подумал Томас. — Никто не увидит, как я с ним расправлюсь».
— Я тут, жирная скотина! — крикнул Томас. Он не собирался драться с Фальконетти по правилам Комиссии по боксу. — Да ну же, Толстяк, я не собираюсь ждать всю ночь.
— Ладно, сам напросился, Джордах, — сказал Фальконетти и тут же бросился на него с кулаками, замахиваясь, как в уличной драке.
Томас отступил в сторону и, вложив в кулак всю силу, нанес правой удар под ложечку. Фальконетти, судорожно охнув, точно его душили, качнулся назад. Томас шагнул вперед и снова ударил его в живот. Фальконетти упал и забился в судорогах на палубе. В горле у него что-то клокотало. Он не потерял сознания, и его глаза с ненавистью смотрели на стоявшего над ним Томаса, но он был не в силах произнести ни слова.
Сработано чисто и быстро, с удовлетворением подумал Томас. На верзиле не останется никаких следов, и, если он не проболтается, никто из команды никогда не узнает, что произошло на палубе. Сам Томас, естественно, будет молчать, а Фальконетти получил хороший урок, и не в его интересах трепать языком.
— Ладно, скотина, — сказал Томас. — Теперь ты знаешь, что к чему, и впредь держи свою помойку закрытой.
Фальконетти неожиданно дернулся, и Томас почувствовал, как огромная ручища схватила его за щиколотку и потянула вниз. В другой руке Фальконетти что-то блеснуло. Томас увидел нож. Томас резко упал на колени, придавил лицо Фальконетти и начал выкручивать руку, державшую нож. Фальконетти все еще задыхался, и пальцы, сжимавшие рукоятку ножа, быстро ослабели. Томас, прижав коленями обе руки Фальконетти, выхватил у него нож и отбросил в сторону. Потом минуты две методично месил кулаками физиономию распластанного на палубе противника.
Наконец он поднялся. Фальконетти лежал неподвижно. Вокруг его головы по залитой звездным светом палубе темным пятном растекалась кровь. Томас подобрал нож и выбросил за борт.
Бросив последний взгляд на Фальконетти, Томас пошел с палубы. Он тяжело дышал, но не от усталости, а от возбуждения. «Черт побери, — подумал он, — а я ведь получил истинное удовольствие. Кончится тем, что я стану избивать санитаров в доме для престарелых».
Он вошел в кубрик. Игра в покер прекратилась, но народу стало гораздо больше: те, кто присутствовал при том, как сцепились Томас и Фальконетти, предупредили соседей по каютам, и матросы явились в кубрик посмотреть, как будут развиваться события. Комната гудела от разговоров, но когда вошел Томас, уже успокоившийся и нормально дышащий, все умолкли. Томас взял кофейник и налил себе кофе.
— У меня полчашки пропало, — сказал он, сел и, снова развернув газету, стал читать.
С заработанными деньгами в кармане и с болтающейся через плечо сумкой покойного норвежца он спустился по трапу. Дуайер шел следом. Никто не попрощался с Томасом. С той ночи, когда во время шторма Фальконетти выбросился за борт, матросы перестали разговаривать с Томасом. Ну и черт с ними! Фальконетти сам виноват. Он обходил Томаса стороной, но, когда раны на лице зажили, начал срывать злость на Дуайере, если Томаса не было поблизости. Дуайер говорил, что Фальконетти при каждой встрече с ним непременно чмокает губами, а однажды, возвращаясь с вахты, Том услышал из каюты Дуайера крик. Дверь была не заперта, и, войдя, Томас увидел, что Дуайер лежит на полу, а Фальконетти стаскивает с него штаны. Томас двинул Фальконетти кулаком в нос, а затем пинком в зад вышвырнул из каюты.
— Я предупреждал тебя, — сказал он. — Теперь лучше не попадайся мне на глаза. Потому что всякий раз, как я увижу тебя, будешь получать еще порцию.
— Господи, Томми, — со слезами на глазах сказал Дуайер, натягивая штаны. — Я никогда не забуду, что ты для меня сделал! Тысячу лет буду помнить!
— Не распускай нюни! Больше он тебя не тронет, — ответил Томас.
Фальконетти больше не задевал никого. Он всячески старался избегать Томаса, но хотя бы раз в день им все равно приходилось где-нибудь сталкиваться. И каждый раз Томас говорил: «Подойди-ка сюда, скотина»; лицо у Фальконетти нервно дергалось, волоча ноги, он послушно подходил к Томасу, и тот с силой ударял его под дых. Делал он это нарочито демонстративно, на виду у матросов, но ни в коем случае не в присутствии офицера. Скрывать что-то от команды не имело смысла: увидев, во что в тот вечер он превратил физиономию Фальконетти, матросы обо всем догадались. Более того, Спинелли, палубный матрос, как-то сказал Томасу: «А я все думал, где я тебя раньше видел?» «А ты меня раньше не видел», — возразил Томас, хотя знал, что отрицать уже бесполезно. «Говори-говори, — сказал Спинелли. — Лет пять-шесть назад я видел, как ты нокаутировал одного негритоса на ринге в Куинсе». «Я ни разу в жизни не был в Куинсе». «Это твое дело, — примирительно замахал руками Спинелли, — меня это не касается».
Томас не сомневался, что Спинелли расскажет команде о своем открытии, а в профессиональном боксерском журнале «Ринг мэгэзин» любой без труда отыщет сведения о его карьере, но в открытом море ему беспокоиться не о чем. А вот на берегу надо держать ухо востро. Пока же он с удовольствием продолжал морально уничтожать Фальконетти. Как ни парадоксально, матросы, которых еще недавно Фальконетти терроризировал, хотя теперь и презирали его, но возненавидели Томаса за его обращение с итальянцем. Им было унизительно сознавать, что они долгое время терпеливо сносили выходки ничтожества, с которого за десять минут сумел сбить всю спесь человек, достававший многим из них лишь до плеча и за два рейса ни разу не повысивший голоса.
Фальконетти старался не заходить в кубрик, если знал, что Томас там. Однажды, когда он не сумел вовремя улизнуть, Томас не ударил его, но сказал:
— Сиди здесь, скотина. Я приведу тебе компанию.
Он спустился в каюту Ренвея. Негр сидел один на краю своей койки.
— Идем со мной, — сказал Томас.
Напуганный Ренвей последовал за ним. Увидев Фальконетти, он было попятился, но Томас втолкнул его в кубрик.
— Мы просто посидим как воспитанные люди рядом с этим джентльменом и послушаем музыку, — сказал Томас. В кубрике играло радио.
Томас сел справа от Фальконетти, а Ренвей — слева.
Фальконетти не шелохнулся. Тупо сидел, опустив глаза на неподвижно лежавшие на столе здоровенные ручищи.
— Ну ладно, на сегодня хватит. Теперь можешь идти, скотина, — наконец сказал Томас.
Фальконетти встал, не глядя на наблюдавших за ним матросов, вышел на палубу и прыгнул за борт. Второй помощник капитана, который находился в ту минуту на палубе, видел это, но был слишком далеко и не мог помешать ему. Судно развернулось, и с полчаса они без особого усердия кружили на месте в поисках, но море было слишком бурным, а ночь слишком темной, и найти Фальконетти не представлялось возможным.
У пирса Томас и Дуайер взяли такси.
— Угол Бродвея и Девяносто шестой, — сказал Томас шоферу. Он сказал первое, что ему пришло в голову, но когда они уже подъезжали к тоннелю, он сообразил, что угол Бродвея и Девяносто шестой совсем рядом с домом, где он когда-то жил с Терезой и сыном. Его совершенно не волновало, что он, быть может, больше никогда в жизни не встретится с Терезой, но тоска по сыну подсознательно заставила его дать шоферу этот адрес: а вдруг он случайно увидит мальчика!
Пока они ехали по Бродвею, Томас вспомнил, что Дуайер собирался снять комнату в общежитии Ассоциации молодых христиан на Шестьдесят второй улице в ожидании вестей от него. Томас ничего не говорил Дуайеру про гостиницу «Эгейский моряк».
Шофер остановил такси у Шестьдесят второй улицы, и Томас сказал Дуайеру:
— О’кей, вылезай.
— Ты ведь скоро сообщишь о себе, Томми, да? — с беспокойством спросил Дуайер, вылезая из такси.
— Не знаю, это не от меня зависит. — И Томас захлопнул дверцу машины. Ему сейчас было не до Дуайера с его слюнявыми благодарностями.
Выйдя на углу Бродвея и Девяносто шестой улицы, Томас попросил шофера подождать. На углу играли дети, но Уэсли среди них не было. Томас снова сел в такси и велел шоферу ехать по Девяносто шестой улице к Парк-авеню.
Там он вышел из машины, подождал, пока она скроется из виду, поймал другое такси и велел шоферу остановиться на перекрестке Восемнадцатой улицы и Четвертой авеню. Когда они туда прибыли, он прошел один квартал, повернул за угол, проделал путь назад и только после этого зашагал к гостинице.
Пэппи стоял за конторкой. Увидев Томаса, он ничего не сказал, а просто дал ему ключ. В вестибюле трое матросов о чем-то спорили у пальмы в кадке, единственном украшении этого даже не вестибюля, а узкого коридора, где этаким наростом выпирала стойка портье. Матросы говорили на чужом языке, непонятном Томасу. Он не стал дожидаться, когда они его рассмотрят, а быстро поднялся на третий этаж в номер, указанный на ключе, бросил на пол сумку, лег на продавленную кровать, застланную горчичного цвета покрывалом, и уставился на трещины в потолке.
Через десять минут раздался стук в дверь. Так стучал только Пэппи. Томас встал и открыл ему.
— Есть какие новости? — спросил он.
Пэппи пожал плечами. За темными очками, которых он не снимал ни утром, ни днем, трудно было определить выражение его глаз.
— Кому-то известно, что ты здесь, — сказал Пэппи. — Вернее, что ты останавливаешься здесь, когда бываешь в Нью-Йорке.
Кольцо замыкалось. У Томаса пересохло в горле.
— Ты это о чем, Пэппи? — хрипло спросил он.
— Дней семь-восемь назад сюда приходил какой-то тип. Спрашивал, не здесь ли ты.
— Что ты ему сказал?
— Сказал, что первый раз о тебе слышу.
— А он?
— А он сказал, что знает, что ты останавливаешься здесь. И еще сказал, что он твой брат.
— Как он выглядит?
— Повыше тебя, стройный, брюнет, коротко острижен, глаза зеленоватые, кожа смуглая, загорелый, отличный костюм, разговаривает как образованный, маникюр…
— Точно, это мой чертов братец, — сказал Томас. — Наверняка адрес ему дала мать. А она поклялась никому не говорить. Ни единой душе. Хорошо еще, что пока не весь город знает. Чего моему брату было надо?
— Хотел поговорить с тобой. Я сказал: если сюда заглянет кто-нибудь с такой фамилией, я ему сообщу. Он оставил свой телефон. Живет в каком-то Уитби.
— Да, это он, — повторил Томас. — Ладно, позвоню, когда сочту нужным. У меня пока есть другие дела. А от него я еще ни разу не слышал хороших вестей. Я хочу тебя кое о чем попросить, Пэппи.
Пэппи молча кивнул. За те деньги, которые ему платили в таких случаях, он готов был всегда услужить.
— Первое: принеси мне бутылку, — сказал Томас. — Второе: раздобудь пистолет. Третье: свяжись с Шульцем и выясни, держится ли накал. Заодно узнай, могу ли я, по его мнению, рискнуть повидаться с сыном. Четвертое: устрой мне девчонку. Сделай все именно в этой последовательности.
— Сто долларов, — лаконично сказал Пэппи.
Томас достал бумажник и дал Пэппи две ассигнации по пятьдесят долларов. Потом протянул ему бумажник:
— Положи в сейф. Когда я напьюсь и незнакомая девка будет шарить по карманам, не надо, чтобы там лежали все деньги, заработанные мной в море.
Пэппи взял бумажник и вышел. Он открывал рот, только когда это действительно требовалось, и его молчаливость вполне себя окупала. На пальцах у него блестели два бриллиантовых кольца, а на ногах были туфли из крокодиловой кожи. Томас закрыл за ним дверь, снова лег и не вставал до тех пор, пока Пэппи не вернулся с бутылкой бурбона, тремя банками пива, тарелкой с бутербродами и английским армейским пистолетом «смит-и-вессон» со спиленным серийным номером.
— Случайно оказался у меня под рукой, — сказал он, передавая пистолет Томасу. У Пэппи немало чего «случайно» оказывалось под рукой. — Только не пускай его в ход в гостинице.
— Не буду. — Томас откупорил бутылку и предложил Пэппи выпить.
— Я не пью, — покачал головой Пэппи. — У меня слабый желудок.
— У меня тоже, — сказал Томас и сделал большой глоток из бутылки.
— Не сомневаюсь, — сказал Пэппи, выходя из комнаты.
Что известно Пэппи? И что известно вообще кому-либо?
Бурбон не помогал, хотя Томас то и дело прикладывался к бутылке. Перед глазами неотступно стояли лица матросов, молча застывших у поручней палубы, наблюдая, как они с Дуайером спускались по трапу. Глаза их горели ненавистью. Может, они и правы? Поставить на место распущенного крикуна и бывшего уголовника — это одно, а довести его до самоубийства — совсем другое. В глубине души Томас понимал, что человек, если он считает себя человеком, обязан знать, когда надо остановиться, и оставить другому место под солнцем. Конечно, Фальконетти был настоящей свиньей и заслуживал, чтобы его проучили, но этот урок должен был кончиться где угодно, только не на дне Атлантического океана.
Томас снова глотнул бурбона, чтобы забыть, какое было лицо у Фальконетти, когда Томас сказал ему: «Теперь можешь идти, скотина», забыть, как Фальконетти, поднявшись из-за стола, вышел из кубрика под взглядами матросов.
Бурбон не помогал.
В детстве ему было горько и обидно, когда брат называл его диким зверем, а сейчас, назови его кто-нибудь так, имеет ли он право обидеться? Он действительно верил, что если бы люди оставили его в покое, он бы тоже их не трогал. Его душа жаждала покоя. Ему казалось, что море освободило его от бремени жестокости; будущее, о котором мечтали они с Дуайером, должно было быть спокойным и лишенным жестокости: мягкое море, мягкие люди… А вместо этого у него на совести смерть человека, и он прячется с пистолетом в убогом гостиничном номере — изгнанник в собственной стране. Господи, почему он не умеет плакать?
Когда Пэппи снова постучал в дверь, бутылка была уже наполовину пуста.
— Я говорил с Шульцем, — сказал Пэппи. — Накал еще держится, и тебе лучше поскорее убраться отсюда.
— Конечно, — кивнул Томас, не выпуская из рук бутылки. Значит, накал еще держится. Вся его жизнь проходит в атмосфере накала. Должно быть, и такие люди должны существовать. Хотя бы для разнообразия. — А Шульц не сказал, могу я хоть издали взглянуть на своего сына?
— Он не советует, — ответил Пэппи. — В этот раз не стоит.
— Он не советует, — повторил Томас. — Эх, старина Шульц. Конечно, это ведь не его ребенок. Обо мне ходят какие-нибудь разговоры?
— В гостиницу только что въехал грек с «Эльги Андерсон». Как раз сейчас он раскрыл пасть в холле. Рассказывает, как ты убил какого-то Фальконетти.
— Когда они решают прищучить тебя, времени не теряют, верно?
— Ему известно, что ты бывший боксер. Пока я не устрою тебя на какой-нибудь пароход, лучше не показывай носа из комнаты.
— А я никуда и не собираюсь. Где девчонка, о которой я просил?
— Будет через час, — сказал Пэппи. — Я сказал ей, что тебя зовут Бернард и больше никаких вопросов.
— Почему Бернард?
— У меня был приятель, которого так звали. — И Пэппи, неслышно ступая в туфлях из крокодиловой кожи, вышел из комнаты.
«Бернард, — подумал Томас, — ну и имечко!»
Томас не выходил из номера неделю. За это время Пэппи принес ему шесть бутылок виски. Девок Томас больше ему не заказывал. Он потерял вкус к шлюхам. И стал отращивать усы. Беда была в том, что усы росли рыжие. При светлых волосах они выглядели как наклеенные. Для тренировки Томас заряжал и разряжал пистолет. Старался не вспоминать лицо Фальконетти. Целыми днями он ходил из угла в угол, как заключенный по камере. У него был с собой учебник по навигации, который ему одолжил Дуайер, и он заставлял себя часа по два в день читать. В результате он решил, что может проложить курс из Бостона в Иоганнесбург. А вот спуститься вниз, чтобы купить газету, он не смел. Сам стелил постель и сам прибирал в комнате, чтобы его не видела горничная, и это стоило ему десять долларов в день в карман Пэппи — в эту сумму входило все, кроме, конечно, спиртного, — и его ресурсы приближались к концу. Он орал на Пэппи, ругал его за то, что тот до сих пор не устроил его ни на какое судно, но Пэппи лишь пожимал плечами и говорил, что сейчас не сезон и надо набраться терпения. Пэппи хорошо говорить про терпение — сам-то он свободный человек, ходит куда хочет.
Пэппи постучал к нему в три часа. Это было неурочное время для его визитов. Обычно он заходил всего три раза в день: приносил завтрак, обед и ужин.
Томас отпер дверь. Пэппи вошел, неслышно ступая, — глаз не видно из-за темных очков.
— Какие-нибудь новости для меня? — спросил Томас.
— Сейчас здесь был твой брат, — сообщил Пэппи.
— Что ты ему сказал?
— Сказал, что, кажется, знаю, где тебя найти. Он вернется через полчаса. Ты хочешь его видеть?
Томас немного подумал, потом сказал:
— А почему бы и нет? Если это доставит сукину сыну удовольствие, то пожалуй.
Пэппи кивнул.
— Я приведу его к тебе, когда он придет.
Томас запер за ним дверь. Проведя рукой по лицу, почувствовал щетину и решил побриться. Посмотрел на себя в облупленное зеркало в грязной маленькой ванной. Усы выглядели нелепо. А глаза были налиты кровью. Он намылился и побрился. Надо будет постричься. Он полысел спереди, а сзади волосы падали на воротничок рубашки. Пэппи был полезен во многих отношениях, но не умел стричь.
Полчаса тянулись долго.
В дверь постучали, но это был явно не Пэппи.
— Кто там? — прошептал Томас. Он не был уверен в своем голосе, так как неделю ни с кем, кроме Пэппи, не говорил. А с Пэппи в долгие беседы вступать не станешь.
— Это я, Руди.
Томас отпер дверь. В комнату вошел Рудольф, и Томас, прежде чем пожать брату руку, снова закрыл дверь на ключ. Он не предложил брату сесть. На Рудольфе был хорошо отутюженный костюм из легкой полосатой ткани, какие носят джентльмены-помещики, — в эти дни потеплело. «Наверное, ему из прачечной каждый раз присылают счет длиной в целый ярд», — подумал Томас.
Рудольф натянуто улыбнулся:
— Этот человек внизу, когда я спрашивал о тебе, вел себя весьма загадочно.
— Он знает свое дело, — сухо ответил Томас.
— Я уже заходил сюда недели две назад.
— Я знаю.
— Ты мне не звонил?
— Нет.
Рудольф с любопытством оглядел комнату. У него было странное выражение лица: точно он не вполне верил собственным глазам.
— Насколько я понимаю, ты от кого-то скрываешься, — сказал он.
— Я отказываюсь комментировать этот вопрос, как пишут в газетах.
— Могу я чем-нибудь тебе помочь?
— Нет. — Что он мог сказать брату? Иди поищи человека по имени Фальконетти, долгота двадцать шесть градусов двадцать четыре минуты, широта тридцать восемь градусов тридцать одна минута, глубина десять тысяч футов? Поди скажи гангстеру из Лас-Вегаса, у которого в багажнике машины спрятан обрез, что, дескать, Томас жалеет, что избил Генри Куэйлса, и больше не будет так делать?
— Я рад видеть тебя, Том, хотя, в общем-то, я пришел не с простым визитом, — сказал Рудольф.
— Это я уже понял.
— Мама умирает. Она хочет видеть тебя.
— Где она?
— В больнице в Уитби. Я сейчас туда еду, так что если ты…
— Что значит умирает? Умрет сегодня? Через неделю? Через пару лет?
— Это может случиться в любую минуту. У нее уже было два инфаркта.
— Господи! — Томасу никогда не приходило в голову, что мать может умереть. У него в сумке даже лежал для нее подарок — шарф, который он купил в Канне. На шарфе была изображена древняя карта Средиземного моря. Трехцветная. Люди, которым везешь подарки, не умирают.
— Я знаю, что ты иногда виделся с ней, — продолжал Рудольф, — и писал ей письма. Понимаешь, она стала очень набожной и хочет перед смертью со всеми помириться. Она просила, чтобы Гретхен тоже приехала.
— Ей нечего со мной мириться, — сказал Томас. — Я ничего против нее не имею. Она была ни при чем. Я сам доставил ей немало горя. А уж от нашего милого папочки…
— Короче, ты хочешь поехать со мной? Моя машина стоит у гостиницы.
Томас утвердительно кивнул.
— Прихвати с собой сумку с самым необходимым, — сказал Рудольф. — Никто не знает, сколько дней это может продлиться, и…
— Дай мне десять минут, — перебил его Томас, — и не жди меня у входа. Поезди пока где-нибудь вокруг. А через десять минут выезжай на Четвертую авеню и двигайся на север. Я буду идти в этом же направлении по краю тротуара. Если меня не увидишь, вернись на два квартала назад, потом снова поезжай по Четвертой авеню. Проверь, чтобы дверца с правой стороны не была заперта. Старайся ехать медленно. Какая у тебя машина?
— Зеленый «шевроле» шестидесятого года.
Томас отворил дверь.
— В гостинице ни с кем не разговаривай.
Закрыв за братом дверь, Томас положил в несессер бритву и зубную щетку. У него не было чемодана, поэтому он взял пакет, в котором Пэппи принес ему последнюю бутылку бурбона, и запихнул туда две рубашки, кое-какое нижнее белье, носки и шарф, завернутый в подарочную бумагу. Чтобы успокоить нервы, он сделал еще глоток бурбона. Подумав, оставшиеся полбутылки Томас положил в другой пакет: в дороге может понадобиться. Затем повязал галстук и надел синий костюм, купленный в Марселе. Когда умирает твоя мать, надо быть при параде. Он вынул из тумбочки «смит-и-вессон», проверил предохранитель, засунул пистолет за ремень под пиджак и отпер дверь. Выглянул в коридор. Там никого не было. Вышел из комнаты, запер ее и опустил ключ в карман.
Пэппи сидел за конторкой, но при виде Томаса, шедшего через вестибюль с несессером под мышкой и бумажными пакетами в руке, ничего не сказал. На улице солнце ослепило Томаса, и он заморгал. Затем зашагал по направлению к Четвертой авеню — быстро, но так, чтобы не создалось впечатления, будто он пытается от кого-то скрыться.
Он прошел по Четвертой авеню всего полтора квартала, когда сзади подъехал «шевроле». Быстро оглядевшись по сторонам, он впрыгнул в машину.
Как только они выехали за город, у него поднялось настроение и он уже испытывал удовольствие от поездки. Дул свежий ветерок, за окнами мелькала молодая зелень полей. У тебя умирает мать, и ты скорбишь о ней, но тело этого не понимает, оно наслаждается свежим ветерком и деревенским воздухом. Томас достал из пакета бутылку и предложил Рудольфу, но тот отрицательно покачал головой. Говорили они мало. Рудольф рассказал, что Гретхен вторично вышла замуж и что ее второй муж недавно погиб в автомобильной катастрофе. Еще он сказал Томасу, что сам тоже женился. «Джордахов могила исправит», — подумал Томас.
Рудольф ехал быстро, сосредоточенно глядя на дорогу. А Томас время от времени прикладывался к бутылке — он не хотел напиться, а просто был намерен подправить настроение.
Они шли со скоростью семьдесят миль в час, когда вдруг сзади завыла сирена.
— Вот черт, — ругнулся Рудольф, останавливая машину на обочине.
К ним подошел полицейский.
— Добрый день, сэр, — сказал он. Рудольф относился к разряду людей, которым полицейские говорили: «Добрый день, сэр». — Ваши права, пожалуйста, — попросил полицейский, но прежде чем проверить права, пристально посмотрел на бутылку, лежавшую на переднем сиденье между Рудольфом и Томасом. — Вы ехали со скоростью семьдесят миль в зоне, где запрещено превышать пятьдесят, — сказал он, холодно глядя на красное, обветренное лицо Томаса, на его перебитый нос и синий марсельский костюм.
— Боюсь, вы правы, — сказал Рудольф.
— Вы, молодые люди, пили. — Это прозвучало не как вопрос, а как утверждение.
— Я не пил ни капли, — сказал Рудольф. — А машину веду я.
— А он кто? — Полицейский указал зажатыми в руке правами на Томаса.
— Мой брат, — ответил Рудольф.
— У вас есть какие-нибудь документы? — резко и подозрительно спросил полицейский Томаса.
Томас вытащил из кармана паспорт. Полицейский раскрыл его с такой осторожностью, словно паспорт вот-вот взорвется.
— Почему вы носите с собой паспорт?
— Я моряк.
Полицейский вернул Рудольфу права, а паспорт Томаса сунул в карман.
— Это я пока оставлю у себя. И это я тоже возьму. — Он показал на бутылку, и Рудольф отдал ее ему. — А теперь разворачивайтесь и поезжайте за мной.
— Послушайте, — сказал Рудольф, — может, вы просто оштрафуете меня за превышение скорости и отпустите нас? Нам совершенно необходимо…
— Я сказал: разворачивайтесь и поезжайте за мной, — оборвал его офицер и зашагал к своей машине, где за рулем сидел второй полицейский.
Им пришлось повернуть обратно. До полицейского участка было больше десяти миль. Томасу удалось незаметно от Рудольфа вытащить пистолет из-под пиджака и сунуть его под сиденье. Если полицейские обыщут машину, можно загреметь на срок от шести месяцев до года. Сокрытие незаконно приобретенного оружия.
Задержавший их полицейский объяснил в участке сержанту, что они превысили скорость, а кроме того, повинны и в другом нарушении — в машине обнаружена начатая бутылка спиртного, и поэтому необходимо сделать экспертизу на степень опьянения. Рудольф явно произвел впечатление на сержанта, с ним он говорил извиняющимся тоном, тем не менее попросил обоих подышать в пробирку, а Томаса заставил сдать мочу на анализ.
Уже стемнело, когда они наконец вышли из полицейского участка — без виски, но с квитанцией на уплату штрафа за превышение скорости. Сержант пришел к выводу, что ни один из них не был пьян, однако задержавший их полицейский, прежде чем вернуть паспорт, долго и внимательно изучал его. Томаса это насторожило — немало полицейских связано с мафией. Но тут уж ничего не поделаешь.
— Будь ты поумнее, ты не брал бы меня с собой, — сказал Томас, когда они отъехали от участка. — Меня арестовывают уже за одно то, что я дышу.
— Забудем, — коротко сказал Рудольф и нажал на газ.
Томас провел рукой под сиденьем. Револьвер был на месте. Машину не обыскивали. Может, ему наконец повезло?
В больницу они приехали в начале десятого. У входа Рудольфа остановила медсестра и что-то ему зашептала.
— Спасибо, — сказал ей Рудольф каким-то странным, ледяным голосом, потом подошел к Томасу: — Мама умерла час назад.
— Последние ее слова, — рассказывала Гретхен, — были: «Передай отцу, где бы он ни был, что я его простила». Потом она впала в кому и больше уже не приходила в себя.
— У нее был сдвиг на эту тему, — сказал Томас. — Она просила меня поискать отца в Европе.
Был уже поздний вечер, они втроем сидели в гостиной дома, в котором Рудольф жил с матерью последние несколько лет. Билли спал в комнате наверху, а Марта сидела на кухне и плакала, скорбя о женщине, которая тиранила и мучила ее изо дня в день. Билли упросил мать разрешить ему тоже поехать в Уитби, чтобы в последний раз взглянуть на бабушку, и Гретхен, решив, что знакомство со смертью поучительно, взяла его с собой. Незадолго до того, как Мэри положили в кислородную палатку, она простила дочь.
Рудольф уже отдал все необходимые распоряжения насчет похорон. Он поговорил с отцом Макдоннеллом и согласился на «весь этот дурацкий фарс», как он потом сказал Джин, позвонив ей в Нью-Йорк. Надгробное слово, заупокойная месса — в общем, все как полагается. Но закрывать в доме все окна и опускать занавески — увольте. Он не собирался ублажать мать чрезмерно. Джин мрачно сказала, что, если он хочет, она приедет, но он сказал, что это ни к чему.
Телеграмма, заставшая их в Риме, вывела ее из равновесия. «Родня! — повторяла она. — Всегда эта чертова родня!» В тот вечер и потом, в самолете, она много пила. Если бы Рудольф не поддержал ее, она наверняка свалилась бы с трапа, выходя из самолета. Когда он уезжал из Нью-Йорка, она лежала в постели — хрупкая и обессиленная. Сейчас, сидя с братом и сестрой в замершем доме, где он столько лет жил с покойной, Рудольф был рад, что его жена не с ним.
— После всего, что было, — горько сказал Томас, — у тебя умирает мать, а ты в это время сдаешь мочу на анализ полицейскому! — Томас один из всех пил, но не пьянел.
В больнице Гретхен поцеловала его и обняла; в своем горе она была сердечной, любящей, близкой и уже не казалась той важной и высокомерной дамой, какой он ее помнил. У Томаса было такое чувство, что есть все-таки шанс забыть прошлое и наконец помириться. У него и без родственников хватало в этом мире врагов.
— Боюсь я похорон, — сказал Рудольф. — Придут все эти старухи, с которыми она играла в бридж. И что будет городить этот идиот Макдоннелл?
— Маму сломили бедность и отсутствие любви, и она обратилась к Богу, — сказала Гретхен.
— Если бы мне удалось удержать Макдоннелла в этих рамках, — вырвалось у Рудольфа.
— Извините, я сейчас. — Томас вышел из гостиной и поднялся в комнату, отведенную ему и Билли. Гретхен заняла комнату для гостей. В спальне матери не было никого.
— Он, пожалуй, изменился, да? — сказала Гретхен, когда они с Рудольфом остались наедине.
— Да.
— Как-то присмирел. Словно его побили.
— Во всяком случае, это только к лучшему, — заметил Рудольф.
Услышав шаги брата, спускавшегося с лестницы, они замолчали. Томас вошел в гостиную, держа в руке что-то мягкое, завернутое в подарочную бумагу.
— Это тебе, — сказал он, протягивая сверток Гретхен.
Она развернула пакет — шарф со старинной трехцветной картой Средиземного моря.
— Спасибо, — сказала она. — Какая прелесть! — Встала и поцеловала его.
Этот поцелуй почему-то странно на него подействовал. Он почувствовал, что может сейчас выкинуть какую-нибудь глупость: разреветься, что-нибудь сломать или пойти наверх, схватить пистолет и начать палить из окна в луну.
— Я купил его в Канне, для мамы.
— В Канне? — переспросил Рудольф. — Когда ты был в Канне?
Томас сказал, и они, прикинув, выяснили, что были там в одно время по крайней мере один день.
— До чего все это нелепо, — заметил Рудольф. — Родные братья проходят мимо друг друга как чужие. Впредь надо поддерживать контакт, Том.
— Ага, — ответил Томас. Ему действительно хотелось видеться с Гретхен, но Рудольф… это совсем другое дело. Из-за Рудольфа ему пришлось слишком много страдать. — Конечно, — сказал он. — Я велю своей секретарше посылать тебе перечень моих планов и маршрутов. — Он встал. — Ну ладно, я пошел спать. Сегодня я с самого утра на ногах.
Он поднялся на второй этаж. Он вовсе не так уж и устал. Просто ему не хотелось быть в одной комнате с Рудольфом. Если б он знал, где установлен гроб с телом матери, то сбежал бы сейчас отсюда и всю ночь просидел бы возле покойницы.
Не желая будить сынишку Гретхен, спавшего в голубой пижаме на другой кровати, он не стал зажигать свет, а приоткрыл дверь в коридор, чтобы раздеваться не в темноте. У Томаса не было пижамы — интересно, мальчик утром скажет что-нибудь по этому поводу? Скорее всего нет. Парень, похоже, славный, и ему едва ли внушали, что его дядя не заслуживает уважения. От него пахло чистотой, мылом. В больнице он успокаивал плакавшую Гретхен — обнял мать, и они вместе заплакали. А вот он, Томас, ни разу не обнимал мать.
Мальчик напомнил ему об Уэсли. Он должен увидеть сына. Должен что-то предпринять. Нельзя, чтобы эта беспутная Тереза воспитывала ребенка.
Томас закрыл дверь и лег в мягкую чистую постель. Рудольф всю жизнь каждый вечер ложится в такую.
Он не помнил, чтобы хоть раз в жизни обнял мать.
На похороны пришел Тедди Бойлен. Вообще пришло много народу. Газеты Уитби и Порт-Филипа сочли смерть матери такого выдающегося человека, как Рудольф Джордах, важным событием и поместили некролог на видном месте. О Мэри Джордах писать было почти нечего, но газеты компенсировали это перечислением достижений и титулов ее сына: председатель правления корпорации «Д.К. энтерпрайзис», сопредседатель торговой палаты Уитби, выпускник «cum laude» [24] университета Уитби, член совета попечителей университета, член комиссии по благоустройству Уитби и Порт-Филипа, энергичный и многообещающий коммерсант и бизнесмен. Было даже упомянуто, что Рудольф участвовал в спортивной команде Порт-Филипа и играл на трубе в джаз-группе «Пятеро с реки» в середине сороковых годов.
«Бедная мама, — думал Рудольф, оглядывая переполненную церковь, — она была бы наверху блаженства, если бы видела, сколько людей пришло почтить ее память».
Отец Макдоннелл оказался хуже и говорил дольше, чем предполагал Рудольф, и он старался не слушать басен, которые изрекал священник у обставленного цветами гроба. Рудольф надеялся, что Гретхен, перед глазами которой еще стоял другой гроб в калифорнийском крематории, не слишком переживает. Он взглянул на нее. По лицу нельзя было сказать, что ее тяготят воспоминания.
На кладбище в ветвях деревьев щебетали птицы, радуясь натиску лета. Когда гроб под всхлипывания партнерш Мэри по бриджу опускали в могилу, Рудольф, Томас и Гретхен стояли рядом. Гретхен держала за руку Билли.
Бойлен нагнал их, когда они уже подходили к выстроившимся в ряд черным лимузинам.
— Извините за назойливость, — сказал он, — но мне просто хочется выразить вам, Гретхен и Рудольф, свое сочувствие. Совсем еще молодая женщина…
Рудольф на минуту растерялся. Ему мать казалась древней старухой, да она и была древней. Она была старухой уже в тридцать, а умирать начала и того раньше. Сейчас впервые до него дошло, что ей было всего пятьдесят шесть лет, почти столько же, сколько Бойлену. Неудивительно, что он сказал «совсем еще молодая».
— Спасибо, Тедди, — поблагодарил он и пожал Бойлену руку.
Судя по виду, Бойлен не собирался умирать. Волосы его были того же цвета, что и всегда, лицо загорелое, без морщин, держался он все так же прямо, туфли, по обыкновению, начищены до блеска.
— Как поживаешь, Гретхен? — спросил он. Позади них скопились те, кто пришел на похороны, не желая пробираться мимо по узкой гравийной дорожке среди могил. Бойлен, по обыкновению, не собирался уступать им дорогу.
— Все хорошо, Тедди, спасибо, — ответила Гретхен.
— Насколько я понимаю, это твой сын. — Бойлен улыбнулся насупившемуся Билли.
— Билли, это мистер Бойлен, — сказала Гретхен, — наш старый друг.
— Рад с тобой познакомиться, Билли. — Бойлен пожал мальчику руку. — Надеюсь, в следующий раз мы с тобой встретимся при более радостных обстоятельствах.
Билли ничего не ответил. Томас, прищурясь, рассматривал Бойлена. Как показалось Рудольфу, он прятал под приспущенными веками желание расхохотаться. Может, Томас вспомнил тот вечер, когда видел, как Бойлен расхаживал голым по дому на холме и наливал в стакан виски, чтобы отнести его Гретхен, лежавшей в постели наверху? О чем только не думают люди на кладбище.
— Мой брат, — представил Рудольф Томаса.
— А, да-да. — Бойлен мельком взглянул на Томаса, но не протянул ему руки и снова повернулся к Рудольфу. — Если у тебя при всей твоей многообразной деятельности найдется время, Руди, позвони. Мы могли бы как-нибудь вместе поужинать. Должен признаться, ты был прав, выбрав себе эту карьеру. И захвати с собой Гретхен, если она будет свободна. Пожалуйста.
— Я уезжаю в Калифорнию, — сказала Гретхен.
— Какая жалость! Ну, не буду вас больше задерживать. — Он едва заметно поклонился и направился к своей машине, изящный, холеный и даже в темном костюме — белая ворона в унылой похоронной процессии жителей маленького провинциального города.
Шагая к первому лимузину, к которому Рудольф решительно не допустил отца Макдоннелла, Гретхен с изумлением вдруг поняла, что Рудольф и Бойлен чрезвычайно походят друг на друга — не внешностью, конечно, и, она надеялась, не характером, а отношением к людям, манерой говорить, жестами, стилем одежды, походкой. Интересно, сознает ли Рудольф, как он обязан этому человеку, и будет ли брату приятно, если она упомянет об этом.
Она думала о Бойлене по дороге к дому Рудольфа. Наверное, ей следовало думать о матери, которую зарыли сейчас в землю на залитом солнцем кладбище, наполненном пением птиц. Но думала она о Бойлене. Она не чувствовала любви к нему или желания, но не испытывала и отвращения, или ненависти, или стремления отомстить. Так из старого сундука вытаскивают игрушку, любимую в детстве куклу, и с любопытством рассматривают, пытаясь вспомнить, какие чувства владели тобой, когда ты ею играла, и, ничего не вспомнив, решают бросить ее или отдать соседскому ребенку. Вот так же обстоит дело и с первой любовью.
Приехав домой, они все решили, что им необходимо выпить. Билли, побледневший и осунувшийся, пожаловался на головную боль и ушел наверх. Марта, не переставая всхлипывать, пошла на кухню приготовить что-нибудь перекусить.
Рудольф смешал себе и Гретхен по мартини, а Томасу налил бурбона со льдом. Томас снял тесный в плечах пиджак, расстегнул воротничок и сидел на жестком деревянном стуле, немного подавшись вперед и свесив руки между колен. Где бы и на чем бы он ни сидел, подумал Рудольф, передавая брату стакан с бурбоном, всегда кажется, будто он примостился на табурете в углу ринга.
Они решили после обеда вместе уехать в Нью-Йорк, так как никому не хотелось оставаться в доме и принимать соболезнования. В дом привезли кучу цветов, но Рудольф велел Марте отправить все букеты, кроме одного, в больницу, где умерла мать. Оставил он желтые цветы на кофейном столике у дивана. Окна были открыты, и комнату заливало солнце, от лужайки исходил запах нагретой травы. Комната с низким потолком в деревянных балках восемнадцатого века была красива, не заставлена мебелью и тщательно убрана — в ней, как любил Рудольф, не было ничего современного.
— Что ты собираешься делать с домом? — спросила его Гретхен.
Рудольф пожал плечами:
— Наверное, оставлю себе. Мне ведь немало времени приходится проводить в Уитби. Конечно, для меня одного дом слишком велик… Может… Ты хотела бы здесь пожить?
Гретхен отрицательно покачала головой. Спорам с адвокатами не видно было конца.
— Я прикована к Калифорнии.
— А как ты? — спросил Рудольф Томаса.
— Я? — удивился тот. — Какого дьявола я буду здесь делать?
— Ты мог бы найти себе работу. — Рудольф намеренно не сказал: «Я тебя устрою». — Ты ведь не станешь отрицать, что этот дом лучше, чем гостиница, в которой ты живешь в Нью-Йорке.
— Я не собираюсь там задерживаться. Ну а это место не для таких, как я. Люди тут глазеют на меня, как на обезьяну в зоопарке.
— Ты преувеличиваешь, — сказал Рудольф.
— Твой дружок Бойлен не захотел даже подать мне руку. Если тебе на кладбище не подают руки, то чего еще ждать?
— Ну, он особый случай.
— Это уж точно. — Том рассмеялся. Смех был негромкий, но от него в комнате почему-то стало тревожно.
— Что тут смешного? — спросил Рудольф, а Гретхен озадаченно посмотрела на Томаса.
— В следующий раз, когда увидишь его, скажи, что он правильно сделал, не пожав мне руку.
— О чем ты, Том?
— Спроси, помнит ли он День победы в Европе, тот вечер, когда в его поместье подожгли крест и потом начался пожар.
— Ты хочешь сказать… Это сделал ты? — резко спросил Рудольф.
— Я и один мой приятель. — Томас поднялся, подошел к серванту и наполнил себе стакан.
— Почему ты это сделал? — спросила Гретхен.
— Мальчишество, — сказал Томас, кидая в стакан лед. — Мы ведь только что победили.
— Но почему ты выбрал именно его? — спросила Гретхен.
Томас помолчал и, не поворачиваясь к Гретхен, ответил:
— У него тогда был роман с одной девушкой, которую я в то время хорошо знал. И мне это не понравилось. Сказать, как звали эту девушку?
— В этом нет необходимости, — спокойно ответила Гретхен.
— А кто был твой приятель? — спросил Рудольф.
— Какая разница?
— Его звали Клод, не помню сейчас его фамилии. Ты часто шатался с ним по городу. Так это был он, да?
Томас улыбнулся, но не ответил. И глотнул из стакана, стоя у серванта.
— Сразу после этого он куда-то исчез, — сказал Рудольф. — Я теперь припоминаю.
— Да, он смылся, а вслед за ним исчез и я. Это ты тоже припоминаешь?
— Значит, кто-то узнал, что это сделали вы?
— Да, кое-кто, — не без иронии подтвердил Томас.
— Тебе еще повезло, что ты не загремел в тюрьму, — сказала Гретхен.
— Именно на это намекал отец, когда выставил меня из города. Да, ничто так, как похороны, не заставляет людей вспоминать старые добрые времена, верно?
— Том, ты теперь ведь здорово изменился? — сказала Гретхен.
Томас подошел к ней, наклонился и нежно поцеловал ее в лоб.
— Надеюсь, что уже не такой. — Он выпрямился и продолжал: — Я поднимусь наверх, посмотрю, как там Билли. Мне он нравится. Ему, наверное, станет легче, если он будет не один. — И со стаканом виски пошел наверх.
Рудольф снова смешал себе и Гретхен по мартини. Он был рад как-то занять себя. С таким человеком, как его брат, нелегко. Даже после того как Томас вышел из гостиной, в комнате зависло тревожное напряжение.
— Господи, — наконец нарушила тишину Гретхен, — неужели у всех нас одни и те же гены?
— Кто же из нас наименее получившийся из выводка? Кто? Ты, я, он?
— Мы были чудовищами, Руди, и ты, и я.
Рудольф пожал плечами:
— Наша мать была чудовищем. Наш отец был чудовищем. Ты знаешь, почему они были такими, или по крайней мере раньше думала, что знаешь, — но разве это что-то меняло? Я стараюсь не быть чудовищем.
— Ты у нас везунчик, — заметила Гретхен.
— Я много работаю, — запальчиво возразил Рудольф.
— Колин тоже. Но ты не Колин, ты никогда не врежешься в дерево.
— Извини меня, Гретхен, что я еще жив. — В его голосе звучала обида.
— Пожалуйста, не пойми меня превратно. Я рада, что в нашей семье есть человек, который никогда не врежется в дерево. Этот человек, безусловно, не Том. И уж конечно, не я. Я, наверное, хуже вас всех. Я одна переехала судьбу всей нашей семьи. Не окажись я как-то раз в субботу в обеденное время на одном из шоссе близ Порт-Филипа, у всех нас жизнь сложилась бы совершенно иначе. Ты это знал?
— О чем ты?
— О Тедди Бойлене, — сказала Гретхен таким тоном, словно это разумелось само собой. — Он тогда подцепил меня. И я стала такой, какая я есть, в основном благодаря ему. Мужчины, с которыми я спала, попадали в мою постель благодаря ему. В Нью-Йорк я убежала из-за него. Из-за Тедди Бойлена я встретила Вилли Эббота, которого в конце концов стала презирать, потому что он мало чем отличался от Тедди Бойлена, и полюбила Колина, потому что он был полной противоположностью Тедди Бойлену. Мои гневные статьи, которые все считали такими умными, были выпадами против Америки, потому что она породила таких, как Тедди Бойлен, и дала им легкую жизнь.
— У тебя навязчивая идея… Судьба семьи! Может, тебе сходить к цыганке, выспросить ее о себе, повесить на шею амулет и наконец успокоиться?
— Мне не нужно ходить ни к какой цыганке. Если бы я не познакомилась с Тедди Бойленом и не переспала с ним, Том, по-твоему, поджег бы крест на его холме? По-твоему, его выслали бы как преступника, если бы на свете не было Тедди Бойлена? По-твоему, он бы стал тем, что он есть, если бы остался в Порт-Филипе и жил дома?
— Может быть, и не стал бы, — признал Рудольф. — Но тогда случилось бы что-нибудь другое.
— И тем не менее случилось то, что случилось. Был Тедди Бойлен, который спал с его, Томаса, сестрой. Что же касается тебя…
— О себе я сам все знаю, — прервал ее Рудольф.
— Так ли? Ты думаешь, что окончил бы колледж, если бы Тедди Бойлен не дал тебе денег? Одевался бы так, как сейчас, если бы не он? И был бы так же помешан на успехе и деньгах и так же ломал бы себе голову над тем, как достигнуть вершины кратчайшим путем, если бы не Тедди Бойлен? Думаешь, нашелся бы кто-то другой, кто стал бы водить тебя на концерты и в художественные галереи, помог бы тебе окончить школу и привил бы такую аристократическую уверенность в себе? — И она допила второй мартини.
— О’кей, — сказал Рудольф. — Я воздвигну монумент в его честь.
— Кстати, может быть, тебе и следует это сделать. При деньгах твоей жены ты теперь вполне можешь себе это позволить.
— Удар ниже пояса, — сердито сказал Рудольф. — Ты ведь знаешь, что я и понятия не имел…
— Об этом-то я и говорю. Твое вечное везение превратило наше джордаховское уродство во что-то другое.
— А как насчет твоего собственного джордаховского уродства?
Гретхен вдруг переменилась: ее голос утратил резкость, лицо стало печальным, мягким и молодым.
— Когда я была с Колином, я не была чудовищем, — сказала она.
— Да…
— Мне никогда уже не найти второго Колина.
Рудольф ласково дотронулся до ее руки — весь его гнев улетучился, стоило ему почувствовать, как безутешна сестра в своем горе.
— Ты ведь не поверишь мне, если я скажу, что, думаю, найдешь?
— Не поверю.
— А как же ты собираешься жить дальше? Сидеть дома и всю жизнь носить траур?
— Нет.
— А что ты решила делать?
— Пойду учиться.
— Учиться? — не веря своим ушам, переспросил Рудольф. — В твоем-то возрасте?
— Поступлю на вечерние курсы Калифорнийского университета, там же, в Лос-Анджелесе. Тогда я смогу жить дома и приглядывать за Билли. Я уже заходила туда, разговаривала. Меня примут.
— И чему же ты станешь учиться?
— Ты будешь смеяться.
— Я сегодня ни над чем не смеюсь, — сказал Рудольф.
— Идею подал мне отец одного мальчика из класса Билли. Он психиатр.
— О господи!
— Еще одно подтверждение того, что тебе везет, — сказала Гретхен. — Ты способен сказать «о господи!» при слове «психиатр».
— Извини…
— Так вот, он работает по совместительству в клинике с непрофессиональными психоаналитиками. У них нет диплома врача, но они прослушали курс по психоанализу, сдали экзамен и имеют право браться за случаи, не требующие слишком глубоких знаний психиатрии. Они применяют групповую терапию, занимаются детьми, почему-то не желающими учиться читать и писать, детьми, ведущими себя намеренно агрессивно, замкнутыми детьми из распавшихся семей, молодыми женщинами, ставшими фригидными из религиозных соображений или из-за сексуальной травмы в детстве и порывающими с мужьями, негритянскими и мексиканскими детьми, которые, начиная ходить в школу позже других, не могут догнать остальных учеников и теряют веру в себя…
— Короче говоря, — нетерпеливо прервал ее брат, — вооружившись клочком бумаги, который тебе выдадут после окончания курса университета, ты собираешься решать целую кучу проблем: и негритянские, и мексиканские, и религиозные, и…
— Я буду пытаться решить хотя бы одну проблему или, может быть, две, а может, и сотню, — сказала Гретхен. — И при этом буду решать собственную проблему. Я буду занята и кому-то полезна.
— В общем, не станешь заниматься чем-то бесполезным, как я, твой брат, — сказал явно уязвленный Рудольф. — Ты это хочешь сказать?
— Вовсе нет, — сказала Гретхен. — Ты тоже по-своему приносишь пользу. А я хочу приносить пользу по-своему, только и всего.
— И сколько на это потребуется времени?
— Два года минимум для получения степени, — сказала Гретхен. — Затем закончу по психоанализу…
— Ты никогда не закончишь. Встретишь какого-нибудь мужика и…
— Возможно, — сказала Гретхен. — Сомневаюсь, но все может быть…
Вошла Марта с красными от слез глазами и сказала, что обед уже на столе. Гретхен отправилась наверх за Билли и Томасом, и, когда они спустились, вся семья села в столовой. Все были необычайно вежливы, говорили: «Передай мне, пожалуйста, горчицу», «Спасибо» и «Нет, благодарю, мне достаточно».
После обеда они сели в машину и выехали из Уитни в Нью-Йорк, оставив позади своих покойников.
К отелю «Алгонквин» они подъехали в начале восьмого вечера. Гретхен и Билли остановились там, потому что в квартире Рудольфа, где его ждала Джин, была только одна спальня. Рудольф спросил Гретхен, не поужинают ли она и Билли с ним и с Джин, но Гретхен сказала, что это не самый подходящий день для знакомства с новой родственницей. Рудольф пригласил и Томаса, но тот, сидя рядом с шофером, сказал, не поворачивая головы, что у него свидание.
Он вылез из машины следом за Билли, обнял мальчика за плечи.
— У меня тоже есть сын, Билли, — сказал он. — Только помладше. Если он вырастет хоть в чем-то похожим на тебя, я буду им гордиться.
Впервые за эти три дня мальчик улыбнулся.
— Том, я еще увижу тебя когда-нибудь? — спросила Гретхен.
— Конечно, — ответил он. — Я знаю, как тебя найти. Я позвоню.
Гретхен и Билли вошли в гостиницу, носильщик нес за ними два чемодана.
— Я поеду дальше на такси, Руди, — сказал Томас. — Ты наверняка спешишь домой, к жене.
— Я бы не прочь чего-нибудь выпить, — сказал Рудольф. — Давай зайдем в здешний бар и…
— Спасибо, мне некогда, — отказался Том. — Пора двигать. — Через плечо брата он поглядывал на поток машин, двигавшихся по Шестой авеню.
— Том, мне надо с тобой поговорить, — настаивал Рудольф.
— По-моему, мы уже обо всем переговорили. — Он попытался остановить такси, но шофер ехал в парк. — Ты уже все мне сказал.
— Да? Ты так думаешь? — со злостью сказал Рудольф. — А если я скажу, что у тебя сейчас есть около шестидесяти тысяч долларов? Может, тогда передумаешь?
— Ты большой шутник, Руди, — ухмыльнулся Томас.
— Я не шучу. Зайдем в бар.
Томас пошел за ним следом.
— Ну что ж, послушаем, — сказал Том, когда официант подал им виски.
— Помнишь те злосчастные пять тысяч долларов, которые ты мне дал? — спросил Рудольф.
— Те проклятые деньги? Конечно, помню.
— Ты тогда заявил, что я могу распоряжаться ими как захочу. Я даже помню твои слова: «Спусти их в сортир, просади на баб, пожертвуй на благотворительность…»
— Да, это на меня похоже, — снова ухмыльнулся Томас.
— Так вот, я вложил их в акции, — сказал Рудольф.
— Ты всегда соображал в бизнесе, — сказал Том. — Даже мальчишкой.
— Я вложил деньги на твое имя, Том, — не обращая внимания на то, что его перебивают, сказал Рудольф. — В акции моей компании. Дивиденды до сих пор выпадали небольшие, но я все собирал. Однако акции росли и росли в цене. Говорю тебе: теперь у тебя на шестьдесят тысяч долларов акций.
Томас залпом выпил виски, зажмурился и потер глаза. Рудольф продолжал:
— Два последних года я регулярно пытался связаться с тобой, но в телефонной компании мне сообщили, что твой телефон отключен, а письма возвращались обратно со штампом «адресат не проживает». Мама же, пока не попала в больницу, не говорила мне, что вы переписываетесь. Я просматривал в газетах спортивные разделы, но о тебе нигде не было ни слова — ты исчез из виду.
— Я вел кампанию на Западном побережье, — сказал Томас, открывая глаза. Все было как в тумане.
— Вообще-то я был даже рад, что не мог найти тебя, — продолжал Рудольф. — Я знал, что курс наших акций будет и дальше повышаться, и не хотел, чтобы ты вздумал преждевременно их продать. Кстати, я считаю, что сейчас тебе тоже не следует их продавать.
— Ты хочешь сказать, что, если завтра я пойду и заявлю, что у меня есть акции, которые я хочу сбыть, мне дадут за них шестьдесят тысяч долларов наличными?
— Да, только я не советую тебе…
— Руди, ты мировой парень, просто мировой парень, и, может, я был не прав, плохо думая о тебе все эти годы, но сейчас я не собираюсь выслушивать ничьи советы. Все, что мне от тебя нужно, — это адрес того человека, который ждет меня, чтобы вручить шестьдесят тысяч наличными.
Рудольф понял, что спорить бесполезно. Он написал на листке адрес конторы Джонни Хита и отдал Томасу.
— Иди туда завтра, — сказал Рудольф. — Я позвоню Хиту, и он будет тебя ждать. Только, пожалуйста, Том, веди себя разумно.
— Не беспокойся обо мне, Руди. С сегодняшнего дня я буду таким разумным, что ты меня просто не узнаешь.
Томас решил заказать себе и Рудольфу еще виски. Когда он поднял руку, чтобы подозвать официанта, пиджак его распахнулся, и Руди увидел засунутый за ремень пистолет. Но он ничего не сказал. Он сделал для брата все, что мог, остальное не в его силах.
— Подожди меня здесь минутку, ладно? Мне нужно позвонить, — сказал Томас.
Он вышел в холл, нашел автомат и отыскал в справочнике номер компании «ТВА». Затем позвонил по этому номеру и спросил о завтрашних рейсах на Париж. Девушка из «ТВА» сказала, что есть рейс в восемь вечера, и спросила, хочет ли он зарезервировать место.
— Нет, благодарю, — сказал Томас и повесил трубку. Потом позвонил в общежитие Ассоциации молодых христиан и попросил позвать Дуайера. Тот долго не подходил, и Томас уже готов был повесить трубку, когда на другом конце провода раздалось:
— Алло, кто это?
— Это я, Том. Слушай…
— Том! — радостно воскликнул Дуайер. — А я все жду твоего звонка. Господи, как я волновался! Думал, может, ты умер…
— Ты когда-нибудь закроешь рот?! — оборвал его Томас. — Слушай. Завтра в восемь вечера из аэропорта Айдлуайлд летит самолет в Париж. Жди меня в шесть тридцать вечера у стойки предварительного заказа. С вещами.
— Ты хочешь сказать, что заказал билеты? На самолет?
— Нет еще, — сказал Томас, желая, чтобы Дуайер поуспокоился. — Но мы их там купим. Я не хочу, чтобы мое имя целый день стояло в списке пассажиров.
— Хорошо, Том, я понимаю.
— Главное, не опаздывай.
— Буду вовремя. Можешь не сомневаться.
Томас повесил трубку.
Вернувшись в бар, он настоял на том, чтобы заплатить за выпивку, а когда они вышли на улицу, прежде чем сесть в подъехавшее такси, пожал брату руку.
— Слушай, Том, — сказал Рудольф, — давай поужинаем вместе на этой неделе. Я хочу познакомить тебя с моей женой.
— Отличная мысль. Я позвоню тебе в пятницу, — ответил Томас. Сев в такси, он сказал шоферу: — Угол Четвертой авеню и Восемнадцатой.
Он сидел на заднем сиденье, вальяжно развалившись, и держал на коленях бумажный пакет со своими пожитками. Когда у человека заводятся шестьдесят тысяч долларов, его все приглашают поужинать. Даже собственный брат.