Богач и его актер — страница 22 из 61

«В этом надо разобраться, — подумал Дирк фон Зандов, — чтобы правильно играть этого человека. Вряд ли он привлекателен тем, что он такая железная машина. Или же он выдающийся лицедей, притворщик, способный обаять всех и каждого? Черт его знает».

— Да, но вернемся к вине. — На лицо Якобсена вернулось прежнее выражение — задумчивое, сосредоточенное и не то чтобы чем-то недовольное, но озабоченное, пристальное, как если человек замечает в комнате мышь и следит за ней краем глаза, при этом стараясь не привлекать внимание окружающих к своему взгляду.

Дирк помнил, так иногда смотрела его мать. У них были мыши в доме. И вот, бывало, когда приходила соседка и они с матерью садились в их жалкой, хоть по-бедному, но украшенной гостиной (хотя на самом деле это была кухня) поговорить и попить некрепкого чаю, вдруг Дирк замечал, что у матери становилось чуть-чуть озабоченное лицо и она время от времени поглядывала вбок, он глядел вслед за ней и видел, что вдоль пустого кухонного шкафа, где-то между плинтусом и раковиной, медленно шествует мышь.

— Что касается чувства вины, — Дирк внутренне вздрогнул, потому что Якобсен как-то слишком пристально на него посмотрел, — то оно, дорогой господин фон Зандов, похоже на мышь, которая вдруг появляется посреди кухни как раз в тот самый момент, когда хозяйка меньше всего готова к этому визиту, например, когда к ней в кухню зашла соседка и хвалит ее за то, какое у нее все чистенькое и аккуратное.

«Господи, неужели он на самом деле читает мои мысли? — всполошился Дирк фон Зандов. — Но нет, очевидно, это какой-то стандартный образ. Может, даже литературный, а я просто не знаю, хотя по всем правилам должен быть более начитан, чем этот воротила. Я же актер, в конце концов. Читаю пьесы и прозу для инсценировок».

— Так вот, так вот, так вот, — тянул Якобсен. — Я вижу, этот вопрос вас волнует, и даже понимаю почему. Не обижайтесь, бога ради. Потому что вы немец. Вина стала частью вашей национальной души. И в этом не ваша вина, — усмехнулся он. — Простите за этакую игру словами. В вас это вколотили оккупанты, виноват, освободители. Но какая разница человеку — отрезало ему пьяному ногу трамваем или осколком в героическом бою? Есть глубины, до которых я не собираюсь докапываться. Да, господин фон Зандов, я отчасти понимаю, почему вы переехали к нам. Мы живем без вины, потому что мы последний раз серьезно обижали людей, пожалуй, в семнадцатом веке. Потом нас ответно обидели русские. У нас уже почти три века мирного безвинного существования. Наверное, тяжело жить в стране, в обществе, которое только и делает, что кается. А? Я вас спрашиваю, отвечайте!

Дирк пожал плечами и ответил, что его лично это никак не коснулось. Во время войны он был совсем еще мальчиком, таким маленьким, что не подлежал последней мобилизации. Когда Гитлер собирал свой малолетний югенд на последний судорожный штурм, ему было всего девять или десять лет. Это перед ним все виноваты, объяснил Дирк. Сначала нацисты, а потом, вы совершенно правы, и освободители тоже.

— Ну-ну, — хмыкнул Якобсен, — поверю вам на слово, хотя трудновато. Речь же идет не о личной вине, а о национальной, а она тяжелее. С личной виной ты сам разобрался, и привет, а национальная — она тебя давит со всех сторон. Так что я полностью понимаю и поддерживаю ваш шаг.

— Какой шаг? — удивился Дирк фон Зандов. — О чем вы говорите?

— Эмигрировать в нашу страну, — пояснил Якобсен.

Дирк несколько напряженно улыбнулся:

— Позвольте, я как-то не могу понять, о чем вы!

— О постоянном месте жительства вот здесь. — Якобсен махнул рукой, но не в сторону окна, а в сторону двери, как бы показывая, где находится столица. — В нашем городе, в нашей стране, с нашим паспортом.

— Я гражданин Германии, — медленно проговорил Дирк. — Я приехал сюда сниматься в фильме по очень лестному для меня предложению маэстро Россиньоли. Я счастлив общаться с вами и еще более счастлив играть столь ответственную роль. — Он говорил, как на допросе у прокурора. — Но когда окончатся съемки, я вернусь назад, во Фрайбург, в Германию, на родину. Какая эмиграция, что вы?

— Ну, возможно, я заглянул слишком далеко вперед, — сказал Якобсен. — Простите, если вам это было неприятно. Но в случае чего вспомните старика.

Дирк на всякий случай вежливо кивнул.

— Но мы с вами, — продолжал Якобсен, — все время крутимся вокруг, крутимся, крутимся, никак не остановимся. Мне кажется, я уже забыл вокруг чего. Напомните, господин фон Зандов.

— Вокруг вины, — подсказал Дирк.

— Ах да, да, конечно, благодарю. Видите ли, господин фон Зандов, здесь тоже можно применить все ту же институциональную теорию и попытаться рассудить. Мои издержки в связи с поисками вот этой самой конкретной вины, а также с покаянием за нее, а также с попытками ее загладить, не будут ли они слишком высоки? Не будут ли они, как говорится, запретительно высоки? Тем более что загладить данную, конкретную вину уже невозможно. Кирстен умерла. Ее похоронили. Рядом с нашим младенцем. Ее не воскресить — ни реально, ни тем более в мыслях, потому что воскрешение ее в мыслях означало бы приступ острой шизофрении у меня. А оно мне надо? Представим себе, господин фон Зандов, что я решил построить фабрику, которая бы не выбрасывала в атмосферу ни грамма, ни миллиграмма вредных веществ. Это можно сделать? Разумеется, можно! Но знаете ли вы, сколько это будет стоить? И понимаете ли, что какой-нибудь ерундовый, ну я не знаю, пластмассовый пупсик или табуретка для ванной, сделанная на такой фабрике, будет стоить десять тысяч крон? Вот это и называется запретительно высокие издержки.

— Спасибо за науку, — недовольно сказал Дирк фон Зандов. — Проще говоря, вы считаете, что долгие переживания по поводу смерти вашей жены, вина, раскаяние и тому подобная романтика — в переносном смысле — удорожат ваш продукт? То есть вы не сможете так ловко и эффективно делать деньги, как это у вас получалось раньше?

— Грубовато, — отозвался Якобсен, и непонятно было, сердится он или одобряет.

— Прошу прощения.

— Грубовато, но верно, — продолжил Якобсен. — Хотя тут нужно уточнить, чтобы вы не считали меня таким уж арифмометром. Проблема на самом деле в другом. Кирстен была для меня просто хорошенькая женушка, а я для нее — Богом данный муж. Она же была католичка. Вот вы говорите, — вдруг приподнялся в кресле Якобсен, — что я холодная и бездушная машина.

— Я не говорил такого!

— Но вы это думаете.

— Откуда вы знаете, что я думаю?

— Живу давно, — осклабился Якобсен. — И научился читать в ваших глазах и на ваших личиках. Вот вы считаете, что я холодная и бездушная машина. Умерла, мол, эта плакса, эта дурочка, и, мол, черт с ней. Что она для меня была хорошенькой куколкой, и я не видел, что в ней бьется пусть простенькое, пусть наивное и немудрящее, но живое человеческое сердечко. Ну ведь так? Так или не так?

— Ну хорошо, так, — согласился Дирк.

— Вот! — сказал Якобсен. — А почему вы не подумали, что она ко мне относится точно так же? Почему жила со мной как неизвестно с кем, как с пустым местом, с производителем детей, добытчиком денег и распорядителем социального статуса, я уж не знаю, как сказать, чтобы вам понятней было. Что я для нее тоже кукла мужского пола. И почему она не вспомнила обо мне, когда сидела на могилке своего неродившегося младенца. Вернее, мертворожденного, я имею в виду, не сделавшего первого вздоха, не закричавшего, не попавшего в число живых, а значит, и не умиравшего! Ну, это ее проблемы. Но ведь я-то был живой, взрослый человек. Ее муж. Она говорила мне какие-то слова, обнимала, целовала. Почему она не подумала обо мне, когда, сидя на могиле, глотала целый пузырек морфия? Почему не подумала о том, как мне будет больно, как мне будет страшно? О том, что наказывает меня неизвестно за что?

— Может быть, за вашу парижскую измену? — спросил Дирк.

— Она ничего об этом не знала, — твердо сказал Якобсен. — Откуда ей было об этом знать?

— Мало ли откуда! Молодые жены, они очень чуткие. Может, тем же вечером увидела какой-то волос на вашем пиджаке. И все поняла.

— Да перестаньте вы! — махнул рукой Якобсен, но было видно, что эта тема его заинтересовала. — Ну волос, ну на пиджаке, ну и что? В ресторане, в театре, — быстро заговорил он. — Вы еще скажите, что эта продавщица-негритянка ей донесла.

— Про продавщицу-негритянку не скажу. Это был бы уже какой-то пошлый детектив. Но Кирстен могла почувствовать.

— Прекратите, — оборвал Якобсен. — Что она там могла почувствовать? Что она там вообще чувствовала, кроме тупого желания поскорее забеременеть, устроить детскую и забыть обо мне насовсем? И не разубеждайте меня. Не вздумайте говорить, что я, дескать, в ней не увидел человека. Мне это уже успела сказать моя мама.

— Вы говорили, что ваша мама была женщиной великого ума, глубины и проницательности, — уколол его Дирк.

— Ага, — кивнул Якобсен, — великой проницательности и огромного ума. Сама своими руками погубила собственную дочь, ну просто крупнейший философ и педагог по совместительству. Моя бедная Кирстен просто меня не любила. Она, наверное, никого не любила. Даже не знала, что это такое — любить. Она была вся фарфоровая. Вся ее жизнь — это был такой домик из фарфоровых статуэток: мама, папа, ребенок, муж, коляска, столик, диванчик — ну сами понимаете. Наверное, у вас в Германии тоже есть целые витрины, заполненные вот такой фарфоровой жизнью. Кирстен была оттуда, из этой витрины. И вообще, вина — это очень опасная вещь. Как только начнешь говорить, что виноват, сразу как-то начинаешь своей виной упиваться, призывать к себе жалость окружающих. Я такой виноватый, пожалейте меня и простите меня заранее. Упиваться виной так же ужасно, как упиваться правотой. Вы, немцы, упиваетесь виной. Русские, наоборот, предпочитают упиваться правотой. У меня было двое или трое русских приятелей. Они свергли царя, победили Гитлера, запустили человека в космос, им очень трудно, их все ненавидят, на них все нападают, они всех побеждают и идут к новым достижениям, несмотря ни на что. Вот такое русское самосознание. Они всегда правы. Упиваются, повторяю, своей правотой. А немцы виноваты если не всегда, то на этом историческом отрезке. Всерьез и надолго. Думаю, поэтому у русских и у немцев такие хорошие отношения. Они легко дополняют друг друга. Тем более, — хитро подмигнул Якобсен, — и у русских, и у немцев есть свои диссиденты. Процентов пять русских считают, что всё наоборот. Что, дескать, мы, русские, виноваты, не надо было устраивать революцию и выселять немцев из Восточной Пруссии.